Текст книги "Возлюбивший войну"
Автор книги: Джон Херси
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
На этот раз нас посылали на Сен-Назер, одну из баз немецких подводных лодок на побережье Бискайского залива, и, вспоминая Бремен, мы чувствовали себя не в своей тарелке, хотя еще не произошло ничего особенного.
В те первые дни, уже в начальные минуты полета, Мерроу раскрывал все свои способности – он как бы вознаграждал себя за томительное бездействие в ожидании взлета. Для всех у него находилось дело, он не давал покоя и своему языку. «Ну-ка, Боумен, понаблюдай за третьим номером. Все нормально?.. Посмотри-ка за жалюзи обтекателей…» Потом выруливание: «Как там у нас справа?.. Справа все в порядке?» Если бы даже одно колесо сползло с асфальта в грязь, мог сорваться вылет. Базз находил занятие и для остальных членов экипажа, заставляя всех держаться начеку.
Взлет проходил в отвратительных условиях. Над базой низко проносились облака, временами начинал моросить дождь. Н-ская авиагруппа, головная в нашем соединении, пролетела над местом сбора на десять минут раньше назначенного времени, и нам пришлось минут двадцать догонять ее на предельной скорости. Пять машин вернулось на базу из-за неисправностей.
Над континентом простиралось ясное небо, и землю под нами, как ни странно для такого раннего времени, не затягивала дымка; мы поднялись на заданную высоту, и, посматривая вниз, я увидел расстилавшуюся подо мною плоскую равнину Франции с возделанными полями, ее омытые за ночь дождем далекие просторы, золотившиеся под утренним солнцем. Я видел реку, которая, казалось, так ненавидела море, что делала бесчисленные изгибы, лишь бы отдалить свою встречу с ним. На зеленом ковре Бретани то тут, то там пятнами серой плесени лежали города. Любуясь открывающимися с высоты видами, я даже в минуту опасности начинал чувствовать себя как-то спокойнее, казался самому себе насекомым или вирусом, потому что деятельность человека (я представлял себе бретонского фермера, играющего в засаленные карты в таверне, где на столе рядом с ним стояла бутылка, этакую упитанную скотину с гладкой кожей, надутую и эгоистичную, даже не замечающую, что идет война; он сверкает налитыми кровью глазами и, подняв козырную карту, шлепает ею по столу, оглашая таверну торжествующим ревом) представала передо мною уменьшенной до микроскопического масштаба – город, где ключом била жизнь, выглядел пятнышком на земле, а целая провинция – всего лишь мазком зелени на карте. Мысль о том, что люди бесконечно малы, что их и разглядеть невозможно, действовала успокаивающе, ибо это означало, что и сам я мал и представляю плохую мишень.
Да, я тщательно следил за своим самочувствием и обнаружил, что во время таких рейдов не испытываю страха, как в других, затрагивающих непосредственно меня случаях, – например, в боксе, которым я упорно занимался в школе. Полет на больших высотах, в страшном холоде, с уродливой маской на лице и застегнутыми привязными ремнями, полет, когда ваша жизнь целиком зависит от бесперебойного поступления кислорода, а общаться с себе подобными вы можете лишь при помощи аппаратуры (я должен был помнить, что надо нажимать кнопку на полукружье моего штурвала, чтобы меня услышали), а главное, когда земля там, далеко внизу, кажется каким-то неясным рисунком, палитрой с пятнами красок, – такой полет порождал у меня чувство одиночества, – ощущение того, что я чужой в этом мире высоты – таким же чужим я чувствовал себя в английской таверне, когда мне приходилось туда заглядывать. Я бы, наверное, очень удивился, если бы вдруг мою связь с человечеством подтвердил снаряд, угодивший в «Тело»; пожалуй, я и тогда постарался продлить свое одиночество и выброситься с парашютом. Я решил, что война, которую мне приходится вести на земле, в промежутках между боевыми вылетами, куда опаснее самого рейда – там, наверху, я испытывал какое-то спокойствие, какую-то отрешенность от всего. Позднее все изменилось.
Облачность над целью оказалась довольно значительной, а заградительный огонь противника мощным. Я слышал по внутреннему телефону, как вскрикнул Прайен, наслаждаясь, видимо, открывшимся зрелищем, когда один из наших самолетов задымил и начал падать. Этот Прайен с его больным желудком вызывал у меня беспокойство, он, кажется, рассматривал бой, как некую забаву.
Немцы вели сильный зенитный огонь. (Хендаун потом заметил: «Мы могли бы выпустить шасси и просто-напросто ехать по осколкам»). Перед заходом на бомбометание в переговорном устройстве послышалось какое-то невнятное бормотание Брегнани, но Фарр тут же включился в сеть и сказал: «Не обращайте на него внимания».
Эти двое… Считалось, что экипаж «летающей крепости» должен представлять собой большую дружную семью, где каждый готов умереть за другого. Наш экипаж ничем не напоминал такую семью. Среди нас были и замкнувшиеся в себе одиночки, существовали и отдельные небольшие группы, и мы часто и ожесточенно ссорились даже в минуты опасности. И еще одно. Судя по дешевеньким кинофильмам, все солдаты и сержанты наделены золотыми сердцами, тогда как все офицеры – дерьмо. С этим я никак не мог согласиться. Фарр, правый боковой стрелок, оказался первым смутьяном на самолете. Я даже думаю, что кто-кто, а он-то оправдывал патологическую ненависть Мерроу к сержантам. Оба боковых стрелка, Фарр и Брегнани, утверждали, что готовы умереть друг за друга. По их словам, они договорились, что если одному из них придется погибнуть, другой погибнет вместе с ним, и что касается Брегнани, то я верю, что он последовал бы за Фарром даже в пасть льва; о Фарре я не мог бы сказать этого с такой же уверенностью. Одно ясно: оба они были настроены против всех остальных; до сих пор помню, как, заглянув в средний отсек, я увидел две направленные на меня ракетницы.
Фарр был наглым, раздражительным и тяжелым человеком, а потому и самым младшим из нас по званию – техником-сержантом третьего класса, поскольку его дважды разжаловали за дебоширство. Я бы не назвал Брегнани его близким другом – просто они часто проводили время вместе, причем Брегнани постоянно вторил громким жалобам Фарра. Если Хеверстроу считал своим врагом грязь, то Фарр – всю армию США. «Вы думаете, с нами кто-нибудь считается? Дудки! Никогда еще им не жилось так хорошо. Будь я проклят, если шевельну хоть мизинцем ради этих мерзавцев».
Мы заходили на бомбометание, когда Фарр сообщил, что ему удалось сбить немецкий истребитель. По уставу полагалось немедленно докладывать об этом командиру корабля и делать в бортовом журнале соответствующую запись.
– Сбил! – закричал Фарр. – Я сбил МЕ-109!
– Врешь, негодяй! – отозвался Мерроу. – Ничего ты не сбивал, просто сочиняешь.
Фарр и Мерроу переругивались по внутреннему телефону, пока я не призвал их к порядку.
Отбомбилась наша группа из рук вон плохо. Видимость была неважной, но все же позволяла определить, что большинство бомб упало в море. На обратном пути ведущая группа свернула над Брестом на север, не долетев до установленного на инструктаже пункта, и нашему подразделению пришлось совершать такой крутой разворот, что боевой порядок нарушился. Самолеты рассеялись в облачном небе. Погода к тому времени ухудшилась, и экипажам пришлось приземляться где кто мог, на различных аэродромах английских ВВС по всей Южной Англии – в Уормуэлле, Портрисе, Преденнеке, Эксетере, Портленд-билле. Наш Хеверстроу потерял ориентировку, однако Мерроу, расстелив на коленях карту, повел нашу машину на небольшой высоте прямо через атмосферный фронт, и мы благополучно достигли своей базы; только один экипаж, не считая нашего, сумел совершить такой путь.
Уже после приземления мы узнали, что наш стрелок-радист, скромный, трудолюбивый парень по фамилии Ковальский, обморозил над целью руки. Температура за бортом достигала сорока пяти градусов ниже нуля, а в такой холод на открытом воздухе руки человека за полторы минуты превращались в кусок льда. Мальчишка боялся доложить о своем состоянии; он сидел скрючившись в радиоотсеке и хныкал. Как оказалось, у него заклинило пулемет; перчатки с электрическим подогревом позволяли оперировать секторами газа или турелью, но исправлять в них оружие было неудобно, и бедняга, устраняя задержку, слишком долго работал голыми руками.
Мерроу мягко обошелся с Ковальским (он обычно называл его «один из моих ребят»).
На разборе полета Фарр снова заявил, что сбил немца, однако Мерроу упрямо отвергал его утверждение.
Как только нас отпустили, взбешенный Фарр неожиданно накинулся на своего дружка Брегнани. Все ведь слышали по внутреннему телефону, заявил он, как перед самым бомбометанием Брегнани что-то мычал, – он так перетрусил, что хотел выброситься с парашютом, и Фарру пришлось удерживать его силой.
Мерроу немедленно превратил все в шутку:
– Ты что, Брег, пытался проверить, намерен ли Джагхед придерживаться вашего пакта о совместной смерти?
После этого эпизода Брегнани окончательно стал рабом Фарра.
Результаты рейда на Сен-Назер повергли нас в уныние. Брандт (мы прозвали его «Грубой Ошибкой»), до предела взвинченный плачевными итогами бомбардировки, начал утверждать, что стратегия массированных налетов просто фарс и что союзники вообще проигрывают войну. Мерроу из сил выбивался, пытаясь расшевелить нас, заставить не вешать голов. Но и он помрачнел, когда узнал, что Ковальский серьезно обморозился и отстранен от полетов на неопределенное время.
– Подумать только, – проворчал он, – этим сержантам все сходит с рук.
После ужина на аэродроме объявили отбой боевой готовности на завтра, и я позвонил Дэфни; она не проявила особой радости, но согласилась встретиться в полдень в таверне «Бык».
– Ваш друг тоже придет, капитан?
– Мерроу? Он очень занят завтра. Между прочим, я всего лишь лейтенант.
– Не имеет значения.
5
На следующий день, второго мая, солнце появилось на чистом, словно свежевымытом небе, веселое и бодрое, как разносчик молока. Прежде чем заняться собой, я подождал, пока Мерроу не ушел из общежития, потом заглянул в военный магазин и купил пакет с дешевыми солдатскими подарками – с помощью этих «гостинцев» нам разрешалось сеять в сердцах наших английских братьев недоброжелательность, хотя она и выдавалась за благодарность. Я успел на десятичасовой автобус с отпускниками, и, пересекая чудесным утром территорию базы, мы проехали сначала мимо прямоугольной площадки, где рабочие размечали четыре теннисных корта, потом мимо пяти акров вспаханной земли, олицетворявших сельскохозяйственный прожект командования, навязчивую идею какого-то патриотически настроенного майора из Огайо, ныне штабного работника группы, загоревшегося желанием пичкать нас добротной американской кукурузой, если только она будет расти в этом отвратительном, заливаемом дождями болоте, именуемом Англией. Я чувствовал, что моя жизнь полностью слилась с жизнью группы и удивлялся контрастам военной жизни: сущий ад в полдень и теплая, привычная койка в полночь; предполетный инструктаж в три утра, и теннис в три часа дня. Сегодня – омертвевшие руки бедняги Ковальского, завтра – нежные пальчики Дэфни с дымящейся сигаретой. Однажды Бреддок, опасаясь опоздать на назначенное вечером свидание в Лондоне, отправился в рейд в своем парадном обмундировании, надетом под летный комбинезон. Меня радовало, что я летчик, а не пехотинец, вынужденный ночь за ночью валяться на голой земле, лишенный возможности помыться, не смеющий и мечтать о таком счастье, как Дэфни. Ни тени тревожного предчувствия не закралось в тот момент в мое сердце. Одно желание владело мной: провести ночь с девушкой, которая нравилась.
С этими мыслями я вошел в пыльный вестибюль таверны и увидел ее перед собой – в ситцевом платье, с переброшенным через руку свитером.
– Как это вам удалось освободиться в такой час? – спросил я.
– У меня заболела моя любимая тетушка в Бери-Сент-Эдмундсе.
Мы рассмеялись, но в то же мгновение я подумал: «Если она лжет ради меня, не станет ли лгать и мне?» Я протянул ей пакет.
– О-о! – воскликнула она. – Еда?
Я кивнул.
– В таком случае мы должны устроить пикник. – Она казалась искренне обрадованной. – Пойдемте на реку.
– Поберегите эту дрянь, – посоветовал я. – А поесть мы где-нибудь поедим. С шиком. У меня куча монет. – Я сунул руку в карман и побренчал новенькими полукронами, флоринами и пенсами. Я казался самому себе американским миллионером и испытывал прилив самоуверенности.
– А зачем беречь? Съесть потом одной?
В ее присутствии день казался исполненным какого-то особого смысла, и позже это чувство не раз возникало у меня при встречах с Дэфни. Иногда она охотно разговаривала о прошлом, но, видимо, предпочитала настоящее. При упоминании о будущем она уходила в себя, становилась молчаливой и мрачной.
Был теплый, солнечный полдень, когда мы пересекли Мидсаммер-коммон и вышли на высокий берег Кема, напротив навесов для лодок; вскоре мы оказались на лоне природы, среди сбегающих к реке узеньких дорожек, окаймленных живыми изгородями (они так и просились на полотна Констебля), где простирали свои ветви вечнозеленый колючий кустарник и калина, а на фоне сплошной зелени пятнами выделялись домашние животные и короткие синеватые тени. Мои взгляды явно волновали Дэфни. Мне не пришло в голову ничего иного, как прикоснуться к ней, и хотя она продолжала неторопливо шагать по тропинке вдоль берега, ее мысли ни минуты не оставались спокойными, как ножки ребенка, играющего «в классы». Я не прислушивался к ее словам, да это, видимо, и не трогало ее.
На усыпанном маргаритками лугу я усадил Дэфни на разостланный китель, открыл банку каких-то консервов – забыл, каких именно, – и мы попробовали их.
– Не мешало бы захватить пива, – сказал я. Нам обоим было не до еды.
Сам не знаю почему, я вдруг заговорил о Дженет, моей так называемой невесте.
– Лицо у нее довольно круглое, – разглагольствовал я, – а язык такой длинный, что она может дотянуться им до кончика носа. Пальцы тонкие и гибкие.
Судя по внешности, сказал я Дэфни (а зачем – ума не приложу), Дженет самая задорная девушка во всем Донкентауне, и я всюду бывал с ней, даже когда обнаружил, что внешность может быть обманчивой; если бы не война, я, наверно, и сейчас встречался бы с Дженет и, возможно, женился на ней.
– Вы любили ее? – спросила Дэфни.
– Как молодой щенок, – усмехнулся я.
С первых же дней знакомства мы начали ссориться с Дженет, я хотел, чтобы она была Ингрид Бергман, а ей хотелось быть Виргинией Вульф, и оба мы не могли отделаться от впечатления, что она Дженет Спенсер. Ей нравилось водить человека за нос. Как будто сама же поощряет, а потом… не тут-то было! Это, говорила она, должно быть освящено браком. Я никак не мог понять, почему мы с таким ожесточением спорили, сумеет ли Вивьен Ли справиться с ролью Скарлетт О'Хара, правильно ли, что Ф. Рузвельт решил выставить свою кандидатуру на пост президента в третий раз, не душно ли в английском павильоне на Всемирной выставке в Нью-Йорке. Ну и спорили же мы!.. Припоминаю, как однажды, когда я еще учился в Пенсильванском университете, мы пошли на концерт Стоковского и затеяли такую перепалку, что шиканье вокруг нас заглушило музыку Баха.
– Между нами все кончено, – заявил я. – С тех пор как мы приехали сюда, она лишь дважды написала мне, да и то во втором письме обвинила в неверности, а я в то время не знал даже, как пробраться из общежития в столовую, не завязнув в грязи, ну, а потом она вообще перестала писать. Больше не получал от нее ни слова. И знаете, что мне кажется? Она уже готова изменить мне. Сначала я переживал, а теперь… черт с ней!
Ласковое нежаркое солнце навевало на меня сонливость.
– Сейчас вам смело можно дать лет девяносто, – заметила Дэфни. – Сюда. Положите голову сюда. – Она похлопала себя по коленям.
Я с радостью воспользовался ее предложением, и, как дитя, проспал целых два часа.
Проснулся я не в духе, чувствуя что-то унизительное для себя в том, что на первой же загородной прогулке подверг терпение Дэфни такому суровому испытанию, – надоел ей рассказами о Дженет, а потом заснул, положив ей голову на колени. Она же не проявила ни малейшей досады и спокойно ждала, пока у меня не пройдет дурное настроение.
– Вам сегодня пришлось выдержать большую нагрузку, – сказал я. – Готов спорить, вы предпочли бы такому времяпрепровождению свою секцию Би.
Однако Дэфни не позволила мне предаваться самоуничижению, она молча встала, расправила платье, а я вновь ощутил под своей щекой ее теплое тело, и при мысли об этом у меня сладко защемило в груди.
– Вы не сердитесь, Дэфни?
Все же я чувствовал себя освеженным, когда мы отправились в обратный путь. Пошли без дороги, прямо через рыжевато-коричневые и зеленые поля, потом по узкой тропинке в тенистый лес, и с последним уколом плохого настроения я подумал: откуда Дэфни знает эту тропинку? Скольких парней она водила по ней?.. Так скоро и так нежно она овладела мною, заставив поверить, что принадлежит мне.
Мы шли, вдыхая аромат возрождения, исходящий от влажной, нагретой солнцем земли, и я вспомнил, что беспокоило меня перед тем, как я уснул на коленях Дэфни, прижавшись к ней головой, – свою досаду и неудовлетворенность самим собой при мысли о многом, что я оставил несделанным в Донкентауне, о книгах, которые намеревался когда-нибудь прочесть, о делах, до которых руки так и не дошли. В другой раз… Но другого раза не будет. Если я уцелею, я стану старше, стану иным.
– Как-нибудь нам надо снова прийти на наш луг, – сказал я.
– Обязательно. Здесь так чудесно, правда?
– В следующий раз захвачу пива. – Но я понимал, что мы вряд ли вновь придем сюда, а если и придем, то совсем иными людьми – уже не такими чужими друг другу, – и будем искать какой-то сокровенный смысл в каждом случайном слове и в каждом случайном прикосновении.
Мы пообедали в «Гербе университета», где нам подали унылый английский обед: и хлеб, и сами блюда, из чего бы они ни состояли, казалось, были приготовлены кем-то в виде наказания. Мы расспрашивали друг друга довольно вызывающим тоном, как бы говоря: «Чего ты, собственно, хочешь?» Чужие друг другу, мы по-разному мыслили и, вероятно, преследовали в жизни совершенно противоположные цели, хотя пока не говорили о них. Однако я знал, чего хотел: уже давно меня подмывало спросить у Дэфни, почему она предпочла меня Мерроу, но я все не решался задать этот вопрос, и вот теперь, когда она узнала меня лучше, я хотел убедиться, так ли это, и если так, то надолго ли; я уже сомневался, хочу ли я этой близости. Конечно, я не стал делиться с Дэфни своими мыслями. Теперь я понимаю, что оба мы, вероятно, подготавливали себя к неизбежности низменного акта, оба, как мне кажется, видели, что я, несмотря на все колебания, обязательно попытаюсь овладеть ею в течение вечера. Я считал, что имею на это право, поскольку, как летчик, постоянно рискую своей жизнью.
Это, конечно, и породило курьезное противоречие в моем поведении: я не только не пытался выглядеть как можно привлекательнее, а, наоборот, всячески принижал себя.
Я рассказал Дэфни, что во время учебы в университете увлекался боксом и занял второе место на соревновании университетов восточных штатов в классе спортсменов весом сто тридцать восемь фунтов. Я добавил, что ненавидел бокс, но не бросал его – наверно, чтобы доказать Дженет и себе, что и такой низкорослый человек чего-нибудь стоит, хотя вовсе не хотел прослыть «типичным наглым коротышкой». Я никогда не наносил сильных ударов, способных нокаутировать противника, всегда избегал грубых приемов – не только потому, что беспокоился о своих «музыкальных», как говорила мать, руках и о своем некрасивом носе и не хотел, чтобы он стал еще уродливее, но и потому, что мне не доставляло удовольствия причинять боль другим, хотя со временем убедился, что тот, кто не испытывает такого удовольствия, никогда не станет настоящим боксером. Я подчеркнул, что всегда занимал второе место, всегда был вторым пилотом.
Дэфни спросила, чем еще я увлекался в университете.
Я продолжал умалять свои таланты: сказал, что меня интересовали только отметки в журнале декана, которыми оценивались мои длиннейшие сочинения, такие неряшливые и неразборчивые, что, по мнению педагогов, в их непроходимых дебрях обязательно должно было что-то таиться. И еще история. Меня очень интересовало прошлое. Хотите послушать образец стиля моей зачетной работы? «Династия Меровингов, железной рукой управлявшая франками, в битве при Мориаке и на Каталаунских полях помогла Актиусу остановить продвижение гуннов, причем федераты франков под командованием Меровея дрались в первых рядах в самой гуще битвы».
– Боже милостивый! – воскликнула Дэфни.
– Вот я каков!
Я даже пошел на риск и упомянул имя Мерроу.
– Забавный парень, – заметил я. – Высмеивает новичков, а сам участвовал всего в трех рейдах.
Дэфни, как я обнаружил, была по-женски, до болезненного тактична: она высказывала свое мнение не раньше, чем выясняла вашу точку зрения, и часто отвечала вопросом на вопрос.
– А он хороший летчик? – поинтересовалась она.
– Отличный, – мрачно ответил я и поспешил переменить тему, опасаясь, что разговор станет слишком уж щекотливым.
После обеда, прямо посмотрев мне в глаза, она спросила, не хочу ли я пойти к ней.
Ответ мог быть только один, но все же я счел ныжным спросить:
– А квартирохозяйка? Как она относится к вашим визитерам? – Я и сам не знал, что имел в виду, и потому употребил этот иронический эвфемизм: визитеры.
– Миссис Коффин? Я же упоминала о ней в своей записке, – ответила Дэфни, игнорируя мою грубость с видом святой невинности, проявлявшейся как в выражении лица, так и в тоне голоса. – Она недолюбливает янки.
– Если судить по вашим словам, у вас частенько бывают гости.
– Не сказала бы, – искренне ответила она. Но не мелькнула ли грусть в ее глазах? Питт?
Каким же мерзавцем я себя чувствовал! Без всяких к тому оснований причинять неприятности девушке, с которой только что познакомился, и чуть ли не обзывать ее, а за что? Может, чтобы оправдаться перед самим собой за покупку презервативов еще до того, как я узнал, где она живет?
6
Первое, что сделала Дэфни, когда мы оказались в ее комнате (миссис Коффин, возможно, слышала, как я топал по лестнице тяжелыми башмаками, но не подала признаков жизни), это закрыла дверь на задвижку и со странным выражением лица, казалось, говорившим: «Взгляни-ка на меня! Ты когда-нибудь встречал другую такую умницу?» – уселась перед зеркалом за крохотный туалетный столик с единственным ящичком. Она, видимо, была очень довольна собой.
Потом ее лицо приняло обычное выражение, и она принялась расчесывать свои волосы, а я сидел на краю кровати и поражался ее откровенному самолюбованию. Проводя щеткой по волосам, она, казалось, бросала на самое себя голодные взгляды.
Пакет с «пайком гостеприимства» лежал на краю столика, и Дэфни начала исследовать его содержимое; флакончик с леденцами привел ее в десткий восторг, она даже подпрыгнула от радости, подбежала ко мне и попросила открыть, и пока я хвастался перед ней своей силой, она стояла передо мной и нетерпеливо хихикала. Она тотчас же затолкала в рот большой леденец и, еле ворочая языком, спросила, не хочу ли я выслушать один секрет. Дэфни вела себя, как котенок. Она уселась на противоположном краю кровати и, приподняв ножки, сбросила туфли. Я ответил, что, разумеется, хочу знать о ней все. Секрет, рассказанный со слишком большой конфетой во рту, оказался довольно-таки некрасивой историей о том, как по-хамски обошелся с Дэфни майор Сайлдж на одном из предыдущих танцевальных вечеров.
– Вы единственный человек, который теперь знает об этом, – сказала она. – Поклянитесь, что будете молчать.
Я торжественно поклялся, а неделю спустя в баре офицерской столовой услышал ту же историю от Стеббинса. Меня передернуло, когда он начал описывать, как «деликатно» Сайлдж пытался овладеть ею; потом я сообразил, что Стеббинс мог узнать все это от Питта, и несколько успокоился.
Я спросил у Дэфни о Питте; она явно преувеличивала его достоинства. Чтобы несколько утешить меня, Дэфни добавила:
– А вообще-то он не подходил мне.
Все это время я никак не мог решить, что делать. С лица Дэфни, пока она говорила, не сходил едва заметный теплый румянец, и меня неудержимо влекло к ней; в то же время я все больше и больше поддавался влиянию ее детской простоты и доверчивости, и что-то подсказывало мне, что этой доверчивостью нельзя злоупотреблять.
И все же непреодолимое стремление изголодавшегося, одинокого, постоянно рискующего собой человека к акту самовоспроизведения вытесняло мои колебания. В глубине сознания меня к тому же подстегивала мысль о Мерроу – уж он-то, конечно, не стал бы, как я, тратить время на пустые разговоры.
В конце концов я решил пойти на компромисс с самим собой и проделать опыт – сначала проверить, позволит ли Дэфни поцеловать ее, а потом решить, как поступать дальше. И еще я думал, что оставлю за собой свободу выбора.
Мое желаниние росло; близкий к тому, чтобы схватить Дэфни в объятия, я почувствовал потребность казаться привлекательным; меня уже охватывало сильное, мучительно-сладкое томление, знакомое по тем дням, когда я был подростком, и как-то внезапно я заговорил о тех годах. «В восьмом классе я слыл пай-мальчиком. Меня выбрали старостой, на мне лежала важная обязанность – в конце дня выбивать тряпки для классной доски». Тучи едкой пыли и мела оседали на моем свитере, как иней. Я рассказал Дэфни о мисс Девис; она носила короткие рукава, у нее под мышкой иногда мелькала дразнящая поросль. На школьных сборах мы пели под управлением чешского эмигранта, и я помню, как мне самому нравился мой тенор. Я очень интересовался Марион Свенковской, высокой девочкой за соседней партой, про которую рассказывали, что она никому не отвечала «нет». Мне не повезло, я не смог заставить себя даже заговорить с ней. Я описал Дэфни мягкие наколенники для игры в баскетбол и пожаловался, как меня смущали мои руки с похожими на обрубки пальцами; я пытался держать их растопыренными на бедрах с небрежным видом опытного, бывалого человека. Стальные ножки моей парты были как у старомодной швейной машины «Зингер», не хватало лишь такой же педали. Civitas, civitatis, civitati, civitatem, civitate[14]14
Государство, государства, государству, государство, государством (лат.).
[Закрыть]. Правильно? Я вспомнил, что на пути домой видел вишневое дерево миссис Уоткинс, прикрытое марлей для отпугивания птиц. Верстак в моей комнате был завален полосками картона, приготовленными для сборки ну, скажем, оригинального триплана Мелвина Венимена. С потолка свисали на нитках уже собранные модели: примитивный змей братьев Райт, «Дух святого Льюиса», «Уинни Мае», «Колумбия» Белланки, «Джи Би спорт рейсер»…
Я пересел на другое место железной кровати, туда, где она не издавала при каждом моем движении звона и скрипа, и приложил щеку к щеке Дэфни. Она не отпрянула, напротив того, придвинулась, словно медленно сдаваясь. Эта нежная покорность, сквозившая во всем готовность принять меня, вызвали во мне бурю чувств, и я заключил Дэфни в объятия.
7
Я успокоился, но удовлетворения не чувствовал. Никогда еще я не испытывал ничего подобного тому, что дала мне эта необыкновенная девушка. И вместе с тем я понимал, что еще больше она утаила от меня. Все произошло легко и просто. Я знал, что ее радует восхищение мужчин, что она наслаждается, когда во время танцев ловит на себе голодные взгляды, и теперь, в этой комнате с желтыит стенами, она показалась мне слишком уж податливой. Я не сомневался, что она лишь делала вид, будто только ради меня так легко пожертвовала многим. Нет, Дэфни была не из тех девушек, что продают себя по дешевке. И все же я не чувствовал себя львом – надменным, торжествующим и хвастливым; я испытывал какое-то смутное ощущение, мне казалось, что меня оставили за закрытой дверью. Она проявила милую покорность, но отдала только свое тело, а не самое себя, потому что, по-моему, ей по-прежнему хотелось, чтобы за нее дрались, завоевывали ее, и она, радостно возбужденная, ждала своего поражения в моих ищущих руках. Ей хотелось чего-то большего, чем то, что произошло. Мне тоже. Предстояло преодолеть огромные трудности, чтобы получить доступ к неоценимым сокровищам, скрытым, как я теперь знал, где-то в самых глубинах Дэфни.
У нее было поношенное и залатанное белье. Одеваясь, я передавал Дэфни некоторые из ее вещей, и она отвечала мне взглядом, в котором читалось то, что бедняки называют гордостью, хотя следовало бы назвать затаенной горечью.
Мы были еще полуодеты, когда она великодушно, со смеющимися глазами сказала:
– Лейтенант Боумен, вы не думаете, что вам пора назвать свое имя?
– Чарльз. Некоторые зовут меня Боу.
– Боу, – повторила она, наклонив головку набок, словно вслушиваясь. – Мне нравится. Боу… – Она обняла меня и прижала к себе. – Мой дорогой Боу, – с чувством проговорила она. Я ответил на ее объятие со всей нежностью, на какую был способен. Я видел, как трудно мне будет проникнуть в чудесные глубины Дэфни.
8
Мы проверяли самолет после учебного полета, и Мерроу сказал Реду Блеку, что он мог бы сойти за механика, если бы не был похож на трубочиста. Неужели нельзя привести себя в порядок? Да и вообще весь наземный экипаж Блека, добавил Базз, производит отталкивающее впечатление.
Блек в бешенстве заорал, что механикам выдали всего лишь по два комбинезона и что их вот уже больше недели держат в стирке; он ушел, продолжая поносить капитана Мерроу на чем свет стоит.
– А все проклятые штабисты их авиакрыла, – сказал Мерроу. Мы давно уже привыкли по каждому поводу изливать свое негодование на штаб.
– Пошли, Боумен, за великами, поедем в штаб и расчехвостим их.
Мерроу и без того ненавидел сержантов, а тут еще надо было заботиться о стирке их кобинезонов.
Мы проехали через «штабные» ворота, ведущие к Пайк-Райлинг-холлу. Штаб крыла размещался в доме, построенном в георгианскую эпоху; дом стоял посреди английского парка, разбитого (как много позже сообщил мне Линч) по проекту Андре Ленотра. Миром и спокойствием дышало все вокруг. От пышных цветников расходились аллеи высоченных буков; главная аллея тянулась на восток и вела к «Храму любви» – убежищу мраморной Афродиты. «Самый походящий климат, чтобы круглый год торчать с голым задом». В одной из гостиных, где нас с Мерроу заставили ждать целых полчаса, висела гравюра начала XVIII столетия; художник изобразил на ней дом, где мы сейчас находились, и деревья вокруг него. Взглянув в окно, мы обнаружили, что некоторые из них все еще живы, особенно одна липа, – за двести лет она превратилась в благородного гиганта и прикрывала своими ветвями целое крыло дома. Позже я рассказал об этом дереве Линчу, и Линч заметил, что оно старше государства, представители которого занимают сейчас дом.