355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Барт » Конец пути » Текст книги (страница 8)
Конец пути
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:57

Текст книги "Конец пути"


Автор книги: Джон Барт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

И все же у Ренни, вероятно, в ночь нашего первого с ней адюльтера, вскоре после того как мы сыграли с ней в тайный сыск, сложилось обо мне совсем иного рода мнение – истинного вдохновения, подобающего пылкому любовнику, мне достичь трудно, но я таки в конце концов его достиг, – однако вечером, по пути к ней, я о таких своих способностях даже и не думал. И не было во мне ни усталости, ни скуки, ни печали; ни возбуждения, ни свежести, ни счастья: я был просто мирное животное, лишенное желаний и страстей.

Изначальный акт был результатом образцово-неизбежного стечения обстоятельств. Три дня спустя после шпионской нашей авантюры Джо отправился в Вашингтон (ему нужно было поработать в библиотеке Конгресса) и перед самым отъездом попросил меня на время его отсутствия составить Ренни компанию – просьба вполне морганистическая. Я так и сделал и всю вторую половину дня играл с мальчишками. Никакой необходимости выполнять его просьбу не было, но не было в том и ничего предосудительного. Ренни безо всякой задней мысли спросила, не останусь ли я к обеду, и я остался, хотя, опять же, никаких причин отказаться от привычного ужина в ресторанчике не существовало. Мы едва обменялись парой фраз. Один раз она сказала: "Мне очень не хватает Джо", – но я так и не нашелся, что ей ответить, и, честно говоря, не понял, что же она, собственно, имела в виду. После обеда я вызвался проследить за вечерней ванной мальчишек, потом состряпал им на ночь сказку и уложил их спать. Я мог уйти сразу, но и в том, чтобы остаться еще ненадолго и выпить с Ренни эля, тоже не было ничего экстраординарного. Говорили мы ни о чем и не слишком связно – больше молчали, но мы часто молчали с ней вдвоем и не испытывали при этом неудобства, и я, честное слово, мало что помню из нашего с ней разговора, кроме того, что Ренни пожаловалась на усталость и поблагодарила меня за помощь.

Я хочу сказать, что, если смотреть объективно, не было никакого осознанного действия, ни слова, ни жеста, который бы ясно означил желание – ни с ее, ни с моей стороны. Я, конечно, не могу не признать, что Ренни в тот день выглядела более чем привлекательной. В ней разом были и усталость и сила: движения тяжелые и свободные, как у рабочего, который только что отстоял две смены кряду; вечером она по большей части сидела, почти не двигаясь, и часто, моргнув, оставляла глаза закрытыми на полные полминуты, а потом открывала их, широко, и переводила дыхание. Мне это нравилось, очень нравилось, но на этакий слегка отстраненный манер, и желание сексуального свойства, если оно вообще возникало, носило тот же более или менее абстрактный характер. Мы мало говорили о Джо, а о том, что мы видели в окошко гостиной, и вовсе не было сказано ни слова.

Потом, в половине десятого или около того, Ренни сказала: "Я, наверное, приму душ и пойду спать, Джейк", а я сказал: "Конечно". Чтобы добраться до ванной, ей нужно было пройти через примыкавший к гостиной небольшой предбанник; и мне, чтобы взять куртку, нужно было подойти к вешалке в этом же предбаннике, – что же удивительного в том, что мы одновременно встали и вышли в этот самый предбанник. А там, когда она, уже на пороге ванной, обернулась ко мне, кто с уверенностью скажет, что "Доброй ночи!" не вертелось у нее на кончике языка – и у меня тоже? Случилось так, что мы обнялись прежде, чем успели двинуться каждый своим путем – но, думаю, даже замедленная съемка не смогла бы выявить, кто сделал первое движение, – а после (я не сказал бы, что это было неизбежно) мы, идучи каждый своим путем, оказались в одной постели. Но если бы мы взялись вдруг анализировать наши первые шаги – за себя могу ручаться: и в мыслях не было, – мы к тому времени наверняка пришли бы к одному и тому же выводу, а именно, что первый шаг уже сделан – неважно кем. Я говорю об этом просто потому, что случай-то в общем типический – такое часто бывает с людьми, рассуждающими о своем поведении в ситуациях, о которых им впоследствии приходится сожалеть: можно смотреть на небо с утра и до самой полуночи или двигаться вдоль спектра от инфракрасного до ультрафиолетового, и никогда у вас не получится ткнуть пальцем в конкретную точку, где происходит качественное изменение; никто не может сказать: "Именно здесь сумерки стали ночью, или синий – фиолетовым, или невинность – виной. Вот так же точно можно докопаться до самых глубин и не найти того слова или жеста, на которые с полным на то основанием можно было бы возложить ответственность за происшедшее, проникнуть так глубоко, что ты вдруг понимаешь: а изменение-то уже произошло и успело стать историей, и дальше тебя несет по инерции, согласно чувству неизбежности происходящего, согласно чувству запоздалости, в которое ты, по большому счету, даже и не веришь и которое в силу тех или иных причин считаешь вообще не относящимся к делу.

Я бы мог проиллюстрировать сей феномен на примере данного конкретного случая буквально шаг за шагом – ну, скажем, до той самой точки, когда рога на супружеском челе Джо Моргана стали свершившимся фактом; но деликатность, к коей я зачастую наклонен, не позволяет. Мы провели бессловесную, бурную ночь, полную трудных поз, и сплетений, и содроганий, и как таковая она была хороша на вкус, но вот описывать ее было бы скучно; принимая во внимание соседей, я затемно.

Этим я и ограничусь – сознательно ограничусь – в описании нашего адюльтера: он не слишком много для меня значил. Я не имел ни понятия, что там творится в душе у Ренни, ни, до поры до времени, желания туда заглянуть, пробившись сквозь ее обычную неразговорчивость, но моя собственная душа, я в этом уверен, была пуста. И дело не в беспогодности; во мне существовало сначала общее, а после специфическое желание в сочетании со вполне определенным, хотя и не выходящим за некие рамки чисто мужским любопытством: другими словами, мне хотелось совокупиться, потом мне хотелось совокупиться с Ренни и вдобавок хотелось знать не только "какова она в постели", но и какой будет та наша близость (я не имею в виду близость сексуальную), которая, как я предполагал, возникнет в результате полового акта. Хотя я чаще всего не только необщителен, но, пожалуй, даже и замкнут, я вполне в состоянии проявлять повышенный и постоянный интерес к тому или иному человеку, иногда даже к двум сразу.

Вот и все. Иных каких-либо чувств или мыслей, за исключением вышеизложенных, внятных едва наполовину, не было. Ренни оказалась партнером, склонным в постели к атлетизму, на мой тогдашний вкус, пожалуй, даже несколько чрезмерному, и более чем удовлетворила мои желания как общего, так и специфического свойства, а любопытство удовлетворилось само, тем фактом, что со временем его удовлетворят непременно. Я не могу провести мое участие в процессе по разряду односторонней выгоды, как немотивированное – я знаю, зачем в каждый конкретный момент совершал то или иное действие, – но я бы назвал его разом специфически (если не в общем смысле) непредумышленным и совершенно нерефлексивным. Тот парень, который все это совершил, желал и действовал, а не мыслил.

На следующий день меня одолела охота почитать пьесы, коих несколько томов я по совету Доктора позаимствовал из библиотеки колледжа, и больше я сей эпизод не почтил ни единою мыслью. Это был эпизод не важный, незначащий и – для меня лично – лишенный каких бы то ни было следствий. Я не слишком люблю читать, но если на меня находит стих, читаю запоем; четыре дня я едва выходил из дому, чтобы поесть, и прочел семь больших сборников – общим счетом от семидесяти до восьмидесяти пьес. Следующий день после того, как я перевернул последнюю страницу, был первый день занятий, день этой главы, и тогдашнее могучее эротическое возбуждение было вызвано, по-моему, вовсе не пятидневной давности постельным подвигом, а скорее освобождением от тягостной диеты из чужих страстей.

Вечером, после ужина, я почувствовал себя черепахой или даже скорее лишайником и, если бы меня оставили в покое, просидел бы, покачиваясь в кресле, запе-ленутый в уютное оцепенение, до самого сна. Эта инертность, которую должно отличать как от беспогодности, так и от ступора вроде тогдашнего, на вокзале, носит характер слегка эйфорический – мозг мой не опустошен и не застыл в мертвом штиле, но рассредоточен, и населяющий его безалаберный народец беглых мыслей копошится на фоне всеобъемлющей, космической уверенности, почти реальной и на ощупь, и на слух, которую я могу сравнить разве что с текстом "Я чую ветерок, иных планет дыханье" из Второго струнного квартета Шенберга или, ежели убавить эзотерики, ничего не теряя при этом в точности образа, с атмосферными шумами в радиоприемнике, когда регулятор громкости стоит на полную. Из такого состояния я в принципе могу выйти по собственной воле, но не слишком часто хочу. И случилось так, что разрушил его, как и в случае с июльской манией, телефонный звонок от Ренни.

– Джейк, мне кажется, будет лучше, если ты ко мне приедешь, – сказала она. -Нам нужно повидаться.

– Хорошо. – Никакого особого желания ехать у меня не было, если не брать в расчет чувства смутного, описанного выше любопытства. – Когда?

– Прямо сейчас. Джо у скаутов.

– Хорошо.

Я с готовностью узрел на горизонте возможность отполировать то украшение, которое мы утвердили на ясном челе Джо, и по дороге к Морганам с некоторым даже рвением пытался получить удовольствие от иронического фона ситуации: ведь Джо, как-никак, был у скаутов. Но ничего не вышло. И в самом деле: я был раздражен, мне совсем ничего не хотелось; я чувствовал себя обычным, нормальным человеком и рабом условностей; я хотел чувствовать себя нормальным человеком; а вот думать о себе не хотел. И может быть, именно по этой причине, в первый раз с тех пор, как встретил Морганов, я ощутил вдруг упоительное чувство вины.

И, вслед за первым этим чувством, вина прихлынула тяжкою мощной волной, у меня закружилась голова, рот сам собой приоткрылся, на лбу и ладонях выступил пот и даже начало слегка подташнивать. Батюшки, да что же я такое делаю? И боже ж ты мой, что я наделал? Кошмар. Неужто Джейкоб Хорнер умудрился обмануть единственного человека, которого он мог считать своим другом, а потом еще и усугубил вину, сокрывши сам факт преступления? Я мучился, как никогда еще не мучился в жизни. И более того, страдания мои были порядка наполовину безличного: я не был уверен, что вижу, слышу, ощущаю Джейкоба Хорнера, страдающего от душевных мук. А если бы ощутил, то увидел бы наверняка лицо, похожее на лицо Лаокоона.

Мгновенное принятие на себя огромного груза вины раздавило меня. Мне захотелось повернуть назад или, еще того лучше, ехать и ехать вперед, убраться прочь из Мэриленда и не возвращаться. Чувство было новое, но у меня не хватило сил, или смелости, или, может быть, элементарной широты кругозора, чтобы испытать по этому поводу хотя бы обыкновенное любопытство, с которым я чаще всего воспринимаю подобные – редкие – эмоционально насыщенные моменты. Но и на то, чтобы сбежать, у меня тоже не хватило духа. Я припарковался напротив дома Ренни, подождал немного, а потом пошел к двери. Я и понятия не имел, что буду делать дальше: вот только на повторное злодеяние я был ну никак не способен.

Ренни отворила дверь, белая как полотно. Увидев меня, она попыталась что-то сказать, но поперхнулась и тут же залилась слезами.

– Что случилось, Ренни? – Я взял ее за плечи и обнял бы, просто для того, чтобы дать нам обоим возможность хоть как-то успокоиться, но она в ужасе отпрянула и упала на стул. Она была просто сама не своя, и я от этого еще острее почувствовал тошноту: меня прошиб холодный пот, колени ослабли, и я подумал, что меня вот-вот вырвет.

– Нет, это просто чертовщина какая-то, Ренни! – голос у меня сорвался. Она посмотрела на меня, но сказать ничего, наверное, просто не смогла, и у меня на глаза навернулись слезы. Пришлось сесть. – Господи, почему такая слабость!. – сказал я. Я совершил по отношению к Джо колоссальную несправедливость, и это оказалось очень больно. Я представил его себе на встрече бойскаутов, и никогда еще он не стоял предо мной таким красивым и сильным. – О чем, черт побери, я только думал? А сам я в это время где был?

Ренни закрыла глаза и мотала головой из стороны в сторону. Немного погодя она чуть-чуть успокоилась и вытерла глаза тыльной стороной запястья.

– Что нам дальше делать, Джейк?

– Он уже знает?

Она покачала головой и прижала ко лбу согнутую в запястье руку.

– Он в Вашингтоне работал как проклятый, чтобы набрать материала на много времени вперед, а когда приехал домой, – она захлебнулась, – он был со мной такой ласковый, как никогда раньше. Мне хотелось умереть. А когда я подумала… что носила его ребенка, когда это все случилось… Я изнывал от стыда.

– Знаешь, что я сделала? Я пошла сегодня утром к доктору и попросила эрготрат, чтобы у меня был выкидыш. Он так на меня кричал. Он меня знал совсем еще маленькой, и он очень разозлился, и сказал, что мне должно быть стыдно.

– Ох, боже ты мой.

– А потом оказалось, что эрготрат мне вовсе и не нужен. У меня после обеда началась менструация. Никакой беременности не было; просто задержка.

Она опять стала плакать; судя по всему, тот факт, что она не была беременна, каким-то образом усугубил ситуацию.

– А Джо? Ты скажешь Джо? – спросил я.

– Не знаю, – ответила она как-то тускло. – Я даже и представить себе не могу, как это я ему вдруг скажу. Боже, мы ведь никогда, никогда ничего друг от друга не скрывали! Эти пять дней… это какая-то пытка, Джейк. Приходилось все время делать вид, что мне весело и хорошо. И, клянусь тебе, единственная причина, по которой я не покончила с собой, – ведь так бы я еще сильнее его обманула.

– А как, по-твоему, он это воспримет?

– Не знаю! И это самое страшное. Он может сделать все что угодно, может просто посмеяться, а может взять и застрелить нас обоих. Ужаснее всего то, что я и в самом деле понятия не имею, что он сделает – ведь никому из нас такое и во сне бы привидеться не могло! Ты думаешь, надо ему сказать?

– Я тоже не знаю, – ответил я; чувство вины настолько меня придавило, что я вдруг испугался.

– Ты его боишься, правда? – спросила Ренни.

Хорошо, что она об этом спросила: хотя упрек в ее голосе был едва обозначен

– истинный-то смысл вопроса заключался в том, что она сама тоже боится, – но это был фундаментальный, может быть самый фундаментальный, упрек, который один человек может бросить другому. И я тут же взял себя в руки.

– Я боюсь насилия, – сказал я. – Я всегда опасался насилия в любом его виде, даже чувств, если они чересчур агрессивны. Но ты должна понять: если речь идет о чем-то по-настоящему важном, я и на йоту не отступлю, чтобы избежать насилия. Страх и трусость – вещи разные. Если я не хочу, чтобы ты ставила в известность Джо, так это потому, что насилие возможно и я его боюсь, но я и пальцем не пошевелю, чтобы убедить тебя этого не делать. Человек не в состоянии избавиться от страха, но быть или не быть ему трусом, он решает сам.

Я говорил искренне; по крайней мере в ту минуту мне так казалось. В обычных обстоятельствах я не трус, если меня не захватят врасплох. Но вот слабость, дурацкая слабость: слабостью было забраться к Ренни в постель, это первое; не сказать Джо об этом сразу же – еще одна слабость; и слабость же – бояться теперь, что он узнает. Одно дело боязнь насилия; но страх, что он во мне будет разочарован, страх неприятия или даже презрения с его стороны был не менее сильным

– и я чувствовал, что бояться такого рода вещей, на которые в иные времена я плевал бы с высокого дерева, тоже слабость. И я все мог понять и простить себе, кроме изначальной слабости, кроме бездумного предательства по отношению к Джо, потому что одна слабость рождает многие слабости, так же как сила рождает силу; но изначальной слабости прощения нет. И мне было плохо.

Еще немного погодя Ренни сказала:

– Джо вернется через несколько минут. Я встал, чтобы уйти.

– Ренни… господи, так все по-дурацки вышло. Делай, как знаешь. Она на меня даже и не взглянула.

– А я не знаю, что делать. Я иногда просыпаюсь утром с радостным таким чувством: он – а мы всегда спим обнявшись… – Ее вдруг как будто и впрямь придавило, физически, на несколько секунд. – А потом я все вспоминаю, против воли, и тогда мне хочется умереть. Или вовсе не просыпаться. Я будто даже не верю, что это вообще случилось. Я, наверное, так и не успела поверить, что это было на самом деле. Этого не могло случиться, Джейк: я ведь не могла с ним так поступить.

– Вот и я чувствую то же самое, – сказал я. И чуть было не взялся ей объяснять, как ему будет больно, если он узнает, но вовремя остановился, из страха: вдруг она подумает, что я пытаюсь ее отговорить – как оно, по сути, и было, – и именно поэтому все ему и расскажет. А я меньше всего на свете хотел, чтобы она ему рассказала.

– Делай так, как считаешь нужным, – сказал я. – И постарайся быть сильной. Я ушел и поехал обратно к себе на квартиру. Пробовать спать или читать смысла не было никакого: шанса ускользнуть в чужой мир или иным каким способом избавиться от своего собственного, который взял меня за глотку, попросту не существовало. Я мог думать только о Ренни, о том, что она сейчас под одной крышей с Джо, может, даже в одной постели; и о том, насколько ей достанет сил сопротивляться его объятиям, его привычке спать, прижавшись к ней, его этой новой, неожиданной нежности. И моя душа была полна разом и глубочайшего сочувствия к Ренни, которую именно я загнал в этот угол, и страха, что вот сейчас она ему все и расскажет. Он пришел, должно быть, минут через десять после моего ухода, не позже – я подумал, что еще чуть-чуть, и мы бы столкнулись в дверях, и меня прошиб пот.

Потом мне пришло в голову, что, с учетом моего глубочайшего сочувствия к Ренни, нежности и общей обеспокоенности ее самочувствием, я мог бы, наверное, пойти к Джо и сам ему во всем признаться. И каждая уходящая минута лишний раз уличала меня в самом настоящем мошенничестве. Итак, мне, судя по всему, придется признать, что я и вправду трус: я прелюбодей, обманщик, я предаю друзей и, ко всему вдобавок, трус. После этого откровения я снова обрел способность смотреть на себя со стороны; я смотрел и видел, что не желаю замечать телефона, у самой у кровати, в изголовье, – телефона, по которому можно прямо сейчас позвонить Джо Моргану; и что у дверей стоит "шевроле", на котором я за несколько минут могу до него доехать. Трусость, судя по всему, разрастается не хуже слабости. Усилие воли, необходимое для того, чтобы совершить элементарное движение – снять трубку, – нет, это оказалось выше моих сил. Заодно со способностью оценивать себя со стороны вернулось и любопытство. Я положил руку на трубку и некоторое время с интересом изучал красного как рак индивида с бегающими глазами, который так и не смог ее снять.

Глава восьмая

Такой вины не вынести никак и такого к самому себе презрения

Такой вины не вынести никак и такого к самому себе презрения. Сон тут был не в помощь, потому что спать сверх положенного я был категорически не способен. И не было под рукой ни грандиозного какого-нибудь начинания, ни духовных потрясений, чтобы избавить меня от этой злой напасти. Я был сам себе противен, и это мешало мне переваривать пищу, которая комом ложилась на дно желудка; и отравляло мой дух, так что попытки отвлечься – книги, кино – отдавали истерикой, а игра в профессора оборачивалась горьким фарсом. И словно бы нарочно, в полном соответствии с настроением, три дня подряд лил дождь: добежав от автомобиля до парадного и от парадного до автомобиля, человек успевал промокнуть насквозь; в аудиториях пахло мокрой одеждой, мелом и затхлостью; студенты сонно пялились в окна. Меня тошнило от собственного голоса, долдонящего этаким свихнувшимся попугаем какую-то чушь о наречиях и предлогах; и никто меня не слушал. А оставшись в комнате наедине с собой, я впадал в помешательство.

Неделя подобного самоотторжения довела бы меня, наверное, до самоубийства: по правде говоря, большую часть времени я именно об этом и думал. Я завидовал всякой мертвой твари – жирным земляным червям, которые попались кому-то под ноги и остались лежать на мокрых дорожках, животным, чье мясо я поедал за обедом, людям, тихо истлевающим на кладбищах, – но все никак не мог найти способ покончить с собой, такой, чтобы мне на него достало смелости.

Стендаль утверждает, что однажды отложил самоубийство из чистого интереса к современной политической ситуации во Франции: он хотел посмотреть, что будет дальше. Меня, помимо трусости, останавливали соображения того же порядка – с тех пор как мы в последний раз виделись с Ренни, Джо в колледже так ни разу и не появился. Ширли, секретарша доктора Шотта, довела до общего сведения, что он болен, однако выйдет на работу если не завтра, то послезавтра. Его отсутствие рождало во мне мучительное состояние неопределенности: он что, на самом деле болен, или Ренни ему таки сказала? И какова взаимосвязь между ее признанием и его отсутствием? И, что самое важное, как он на это отреагировал? Вопросы были те еще, однако, хотя меня бросало в дрожь от одной только мысли о том, что рано или поздно придется столкнуться с ним лицом к лицу, они же, проклятые эти вопросы, служили своего рода противовесом желанию свести счеты с жизнью; я не мог убить себя по крайней мере до тех пор, пока не получу на них ответа: ведь в противном случае я никогда не узнаю, так уж ли необходимо было лезть в петлю.

На третий день, после обеда, Джо пришел в колледж и отчитал свои вторые часы. Повстречав его случайно в коридоре, на перемене, я побледнел; оттого что времени у нас хватило только поздороваться, нервы мои разыгрались еще сильнее. Он был совершенно спокоен, мое же смятение, должно быть, можно было углядеть за милю. Понятия не имею, как я умудрился довести до конца последнюю пару.

В четыре часа я отправился в свой кабинет, чтобы проверить первую партию сочинений, и буквально через несколько минут вошел Джо. Двое других преподавателей, мои, так сказать, соседи по кабинету, ушли домой. Джо сел на краешек соседнего стола.

– Как оно? – спросил он.

Я затряс головой, изнемогая от желания объяснить ему все как есть, прежде чем он успеет сказать, что он в курсе; но к тому времени я был уже совершенно деморализован, я поставил на себе крест и ничего, кроме смутной возможности – а вдруг он еще не знает, – видеть не желал и не мог. До тех пор пока эта возможность существовала, признаться не было сил, хотя я прекрасно понимал: едва она исчезнет, мое признание лишится всякого смысла.

– Первый, так сказать, урожай, – сказал я, не отрывая глаз от стопки сочинений. – Как ты себя чувствуешь? Ширли говорит, ты был болен.

– Ага, – сказал Джо. Его лицо, вне всяких сомнений, тут же расшифровало бы для меня эту реплику, но я не мог смотреть ему в лицо. Я притворился, будто изучаю сочинение, отчаянно надеясь, что это "ага" ничего особенного не означает.

– Ну, а ты как? – спросил он; ни следа сарказма – любопытство, и ничего, кроме любопытства. У меня немножко отлегло.

– Не простудился? Такие дожди…

– Да нет. Меня никакая простуда не берет. – Я чуть не рассмеялся вслух: такое облегчение! Стыд придет позже, сомневаться не приходится, но сейчас-то! Каким таким чудом я вывернулся? Он не знает! И я от всей души поблагодарил про себя Ренни – я почти что любил ее в тот момент.

– А с тобой что стряслось? – спросил я, куда ровней и радостней. – Мононуклеоз? Гонорея? – И даже осмелился поднять на него глаза, чтобы поглядеть, как он среагирует на мою скромную шутку.

– Хорнер, – проговорил он с болью в голосе, – скажи ты мне, ради Христа, ты зачем трахнул Ренни?

Меня словно по голове ударили: перед глазами поплыло и желудок свернулся кукишем. На пару секунд я в прямом смысле слова потерял дар речи. Он ждал и разглядывал меня со странным, как мне показалось, выражением лица – восхищение с отвращеньем пополам.

– Черт, Джо… – еле вытолкнул я. При первом же звуке собственного голоса, от чисто физического усилия сказать хоть что-нибудь, я покраснел, вспотел как мышь и глаза заволокло слезами. Мне нечего было сказать.

Джо отправил очки по переносице вверх.

– Почему тебе этого захотелось? Причину, назови мне причину.

– Джо, я не могу сейчас говорить.

– Можешь, – сказал он ровным голосом. – И будешь говорить именно сейчас, а не то я повышибу из тебя все твое дерьмо.

Вот в этом, я бы сказал, был двойной тактический просчет: подвела, так сказать, прямая натура. Во-первых, пусть даже угроза насилия меня испугала, она тут же вызвала во мне желание защищаться, а если желание защищаться и есть симптом нечистой совести, оно же угрызения совести и заглушает: у преступника, решающего, как бы ему увернуться от наказания, нет времени размышлять о безнравственности совершенного им деяния. А во-вторых, как мне кажется, вообще-то говоря, единственная возможность добиться от кого бы то ни было правдивых ответов на свои вопросы и быть при этом уверенным, что ответы правдивые, – это создать хотя бы видимость, что любой ответ будет принят со всей душой, и никаких наказаний.

– Я не хотел этого делать, Джо. Я не знаю, почему я это сделал.

– Чушь собачья. Тебе, может быть, и не нравится то, что ты сделал, но раз ты сделал, значит, хотел сделать. Человек из всего, что ему хочется сделать, делает в конце концов только то, за что он готов принять на себя ответственность. А как ты думал тогда, почему тебе этого захотелось?

– Я не думал, Джо. Если бы я вообще о чем-нибудь думал, я бы этого не сделал.

– Ты что, думал, мне это понравится? За кого ты меня принимаешь?

– Я не думал, Джо.

– Ты старательно работаешь под дурачка, Хорнер, и меня это раздражает.

– Может, я и вел себя, как дурак, но никаких обдуманных намерений не было. Я не знаю, какие у меня могли быть неосознанные мотивы, но они были неосознанные, и я ничего о них не знаю и знать не могу. – И, мысленно добавил я, не могу нести за них ответственность. – Но клянусь тебе, сознательных мотивов не было никаких.

– Ты что, не хочешь нести ответственность? – недоверчиво спросил Джо.

– Хочу, Джо, поверь мне, хочу, – сказал я, покривив душой лишь отчасти. – Но я же не могу говорить о причинах, которых нет и не было. Ты хочешь, чтобы я их выдумал?

– Что ты себе вообразил насчет меня и Ренни, а, скажи ты мне, ради бога? – Джо явно начал злиться. – Я просто в ужас прихожу, когда представлю себе, что ты должен был думать о наших с ней отношениях, коли уж осмелился выкинуть этакий номер! Я знаю, ты много над чем у нас смеялся – и мне приходилось многое тебе прощать, всякое там дерьмо собачье, потому что ты мне был интересен. Ты что, решил, мол, Ренни легкая добыча, раз уж я держу ее на коротком поводке, так, что ли? А легкая добыча означает, что играть по-честному уже не обязательно? И ты всерьез рассчитывал настолько ее от меня отколоть, что она такое вот станет держать в тайне?

– Джо, ради бога, я знаю, что напакостил сверх всякой меры! И не пытаюсь защищать ни ложь, ни супружескую измену.

– Но ты виновен и в том и в другом. Почему ты так поступил? Неужели ты считаешь, мне есть дело до того, что ты там думаешь насчет седьмой заповеди? Мне плевать на супружескую неверность и на обман как на греховные деяния, Хорнер, но мне совсем не плевать на то, что ты поимел Ренни, а потом попытался заставить ее скрыть это от меня. Послушай, я чихать на тебя хотел. Ты утратил всякие права

– если тебе казалось, что они у тебя есть, – на мою дружбу. С этой точки зрения ты для меня больше не существуешь. Очень может быть, что и Ренни тоже, но тут я ничего не могу сказать наверняка, пока не узнаю всего, до мельчайших подробностей. Я хочу услышать твой вариант истории, если он у тебя есть. Ренни я уже выслушал – только этим и занимался последние три дня. Но память у нее не абсолютная и, как и у всех прочих, избирательная. Естественно, то, что я услышал, выставляет ее во всей этой истории в самом выгодном – по возможности – свете, а тебя в самом невыгодном. Не забывай, меня же там не было. Ренни вовсе не пытается играть в невинность, но мне нужны все факты и все возможные интерпретации фактов.

– Джо, что я могу тебе сказать? Он легко соскочил со стола.

– Я зайду к тебе после ужина, – сказал он. – Будет лучше, если Ренни останется на этот раз в стороне. И не переживай, Джейк, – добавил он с толикой презрения в голосе, – стрелять я в тебя не стану. О насилии бы даже и речи не было, если б Ренни не сказала, что ты этого ждешь.

Я поужинал, хотя кусок не лез в горло. Но как бы то ни было, мысль о самоубийстве в голову больше не шла. И словно специально, чтобы отметить перемену внутренней погоды, дождь начал понемногу слабеть и к шести часам совсем стих, хотя небо оставалось все таким же мрачным. Я даже поймал себя на том, что провожу недавнее жуткое чувство вины по списку прочих моих слабостей и точно так же начинаю о нем сожалеть. Не то чтобы я стал проще относиться к совершенным мною прегрешениям – совращение жен близких друзей и затем попытка ввести их самих в заблуждение были, с моей точки зрения, злом (в тех случаях, когда я обладал какой бы то ни было выраженной точкой зрения), – однако я стал к ним относиться иначе. Теперь, когда все вышло наружу, мне и впрямь стало легче, а то обстоятельство, что теперь я имел дело непосредственно с Джо, сдвинуло фокус моего внимания с переживания вины на необходимость что-то предпринять, чтобы сохранить элементарное уважение к себе. Если я собираюсь жить дальше, мне придется жить с самим собой, а поскольку большую часть времени я был животное моральное, спасательные работы приобретали теперь первостепенное значение. Что сделано, того не воротишь, но прошлое в конечном счете существует исключительно в памяти тех, кто думает о нем в настоящем, и, значит, в тех интерпретациях, которые по ходу возникают. В этом смысле никогда не поздно с прошлым что-нибудь сотворить. Не то чтобы я хотел переиграть инцидент заново, а 1а Москва, в выгодном для себя ключе: вся трудность была в том, что не было у меня ни желания оправдываться, ни возможности что-либо объяснить. Джейкоб Хорнер, у которого теперь чесались руки защищаться до последнего патрона, не имел ничего общего ни с тем придурком, который залез по глупости в кровать Джо Моргана с его же собственной, Джо Моргана, женой, ни с тем, что изводился стыдом и тайными страхами несколько дней спустя: этот Джейкоб Хорнер был объектом неприязни и отвращения со стороны Джо Моргана – Хорнер теперешний и все, друг другу в затылок, будущие Хорнеры. И, хорошо это или плохо, сей индивид раскаивался в совершенном – и глубоко раскаивался, – но сопли жевать намерения не имел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю