Текст книги "Конец пути"
Автор книги: Джон Барт
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Ренни куснула костяшку кулака и коротко мотнула головой.
– Я не смогу ему солгать. И лечь с тобой в постель – тоже не смогу.
– Тогда пошли его к черту.
– Ты просто не понимаешь, как это все на него повлияло, Джейк. Он не сумасшедший; я даже и невротиком его назвать не могу. Мне кажется, он думает сейчас более ясно и напряженно, чем когда-либо. Но для него это вопрос жизни и смерти. Для нас обоих. Это наш самый серьезный кризис.
– Что он сделает, если ты скажешь, что не можешь с ним согласиться в одном-единственном данном конкретном случае?
– Что угодно. Он может просто встать и уйти – навсегда, а может застрелиться или перестрелять нас всех. Я даже могу себе представить, как он везет меня обратно к тебе, сразу же, и сам приходит вместе со мной, чтобы убедиться…
– Чтобы убедиться, что ты проделаешь все то, что должна хотеть проделать? Ренни, это же смешно!
– Он подумает, что я окончательно его предала. Сдалась и опустила руки.
– Господи ты боже мой, ну пойдем тогда в постель. Если уж ты не можешь притвориться, что принимаешь его всерьез, давай и в самом деле примем его всерьез. Я тебе гарантирую, что больше он тебя сюда посылать не станет. – Я встал.
– Давай-ка, милая моя: ты сможешь пересказать ему все то, что я нарисовал тебе раньше, и говорить будешь чистую правду. Закатим старине Джо урок с наглядной демонстрацией материала.
– Да как ты и думать-то об этом можешь? – закричала Ренни.
Честно говоря, чувства у меня – впрочем, как обычно – были самые разноречивые. Ренни переживала классический конфликт между тем, чего тебе хочется, и тем, что ты считаешь должным, – вернее, между нежеланием дальнейших супружеских измен и нежеланием врать Джо Моргану; в моем же конфликте оба варианта, во-первых, были для меня вполне приемлемы, а во-вторых, мне разом хотелось и того и другого. Я был бы рад навсегда отделаться от всякого дальнейшего участия в этой истории, разрушившей нестандартные отношения между Морганами (каковыми отношениями, кстати говоря, я был готов восхищаться, но примерить их всерьез на себя, при моей-то смене настроений – нет уж, увольте), и в то же время в данном случае я был готов помочь Джо: потому, что обещал свою помощь, а также потому, что одна добрая доза этого лекарства должна была заставить его выписать другой рецепт. Кроме того, хотя по временам я ничего не имею против толики садизма в сексе, у меня был не тот настрой, чтобы устраивать Ренни пытку, а постель для нее была бы сейчас пыткой; но при этом, как я и сказал уже раньше, меня к ней тянуло, и тянуло всерьез. Чувство вины – так уж вышло, хотя в его уместности я до сих пор ничуть не сомневался – куда-то подевалось в суматохе, вызванной мелодраматическим жестом Джо. Я был слишком удивлен и заинтригован развитием событий, чтобы вспоминать лишний раз о своей виновности.
– Я не стану занимать позиций, – твердо сказал я. – Я тоже ухожу от темы, но только через задницу. Что бы ты ни сделала, я – за.
– Я не могу в постель! – взвыла Ренни. – Тогда поехали домой.
– Я не могу Пожалуйста, ну пожалуйста, Джейк, спусти меня с лестницы или изнасилуй! Я ничего не могу сделать сама!
– А я не собираюсь принимать за тебя решения, – сказал я. И это тоже, наверное, был своего рода садизм, зато все по-честному; я и в самом деле не смог бы от всей души сделать ни того, ни другого, а вполдуши лучше сидеть тихо, нежели делать драматические жесты. Ренни, скорчившись на стуле, заливалась слезами полных две минуты; ей было по-настоящему плохо.
Твою мать, а сколько всяких иных путей можно было придумать. Очень может быть, подумал я, что в конечном счете Морганы погибнут просто от недостатка воображения. Я глянул на Лаокоона: гримаса была отстраненной и безо всяких намеков.
Глава десятая
Сентябрьское самоедство Ренни зрелище собой являло не самое приятное
Сентябрьское самоедство Ренни зрелище собой являло не самое приятное – по большей части, ибо хоть она и говорила, что, мол, личность не является ценностью в силу одной только своей уникальности, но я-то чаще всего не получаю удовольствия, усугубляя несчастья ближних, в особенности когда они на самом деле ближние. Гуманизмом здесь и не пахнет: на человечество как общность мне в высшем смысле наплевать, и душевное состояние отдельных знакомых индивидов, ну, скажем, Пегги Ранкин, также нимало меня не волнует. Это просто описание моих реакций – выстраивать аргументацию в защиту данного положения я бы никак не взялся.
Беда, наверное, в том, что, чем больше мы знаем о конкретном человеке, тем труднее становится приписать ему тот или иной характер, который позволил бы в пиковых ситуациях эффективно с ним взаимодействовать. Короче говоря, практиковать Мифотерапию становится все труднее, поскольку закрывать глаза на явную неадекватность предписанных ролей уже не получается. Экзистенция не просто предшествует эссенции: в случае с человеческими существами она скорее бросает эссенции вызов. И едва ты узнаешь человека настолько близко, что можешь составлять о нем противоречивые суждения, Мифотерапия приказывает долго жить и воскресает ненадолго, лишь когда ты не совсем в себе, забыл с утра проснуться.
Бывало и такое, но редко. Заключительная часть описанного выше вечера складывалась следующим образом: когда я наконец отнес Ренни в постель (подивившись, какая она все-таки тяжелая), мне это удалось по той простой причине, что, к худу или к добру, острота и ясность чувств сильно померкли, и оттого я смог драматизировать ситуацию как эпизод в романтической мистерии смыслов. Джо был Разум, или Бытие (в качестве сценической площадки я использовал космос Ренни); я был Иррациональное, или Не-Бытие; и мы сражались не на жизнь, а насмерть за обладание Ренни, как Бог и Сатана за душу Человека. Это чистой воды онтологическое манихейство не выдержало бы, конечно, никакой серьезной критики, зато обладало тремя достоинствами: можно было не наделять Ренни специфической, ей одной – а не всякой Душе Человеческой – присущей эссенцией; можно было попирать законы брака с поистине мефистофельским наслаждением; и, наконец, можно было не задумываться о мотивах, поскольку я осуществлял, так сказать, суть сути, эссенцию эссенции. Не станете же вы требовать, чтобы Сатана анализировал свои поступки?
Что же касается Ренни, она к тому времени была едва ли не в параличе и, кажется, с некоторым даже облегчением позволила мне навязать ей роль Человечества; какая там разыгрывалась драмау нее в душе, я понятия не имею. После я отвез ее домой.
– Не зайдешь на минутку? – деревянным голосом спросила она.
Но мое желание играть в мистерию ушло за сексуальным пылом вслед, и я был холоден как овощ.
– Да нет. Как-нибудь в другой раз.
А в общем, я испытывал к Морганам некое расплывчатое чувство жалости, особенно к Ренни. Джо в конечном счете весьма последовательно отстаивал собственную позицию, а это всегда как-то успокаивает, даже если данная позиция не ведет ни к чему иному кроме проигрыша, кроме беды, как в случае с игроком в бридж, когда он блестяще разыгрывает безнадежную партию, или в случае с Отелло, любовь которого лишена мудрости, но все же это любовь, и какая! Но у Ренни-то вообще не было больше никакой позиции, чтобы, отталкиваясь от нее, она могла вести себя последовательно или непоследовательно, а по складу своему, в отличие от меня, в твердой точке опоры она нуждалась для элементарного самосохранения.
Она приходила ко мне три раза в сентябре и один раз в октябре. Первый визит я уже описал. Второй, на следующей неделе, в среду, был совершенно в ином роде: Ренни казалась разгоряченной, сильной, не без толики радостного этакого куража. Мы сразу же, с юным пылом, бухнулись в постель – и она до того распоясалась, что принялась надо мной подтрунивать, мол, почему это муж у нее энергичней в сексе, чем любовник, – а потом выставила принесенную с собой кварту калифорнийского мускателя и оживленнейшим образом монологизировала целый час или около того.
– Бог ты мой, какая я все это время была дура! – смеялась она. – Тоже, развесила сопли, ну прямо как школьница!
– В смысле?
– И с чего это я вообще всю эту бодягу приняла близко к сердцу? Знаешь, что со мной случилось прошлой ночью?
– Нет.
– Я подскочила в три часа утра – сна ни в одном глазу, у меня так каждую ночь, с тех пор как все тут у нас закрутилось. Обычно меня сразу начинает трясти, и я либо сижу до утра в поту и в корчах, или бужу Джо. и мы с ним начинаем по сотому разу перебирать все заново. Ну вот, прошлой ночью я проснулась как обычно, луна сияет, Джо спит – он прямо как подросток, когда спит, – и, черт его знает почему, пока я на него смотрела, он начал во сне ковырять пальцем в носу! – Она хихикнула, а потом рыгнула, нечаянно и тихо, от вина. – Извини, пожалуйста.
– Ничего страшного.
– Ну, и я вспомнила про ту ночь, когда мы подглядывали за ним в окошко гостиной, только тут меня это никак не задело, а, наоборот, показалось смешным, ну прямо до чертиков! Вся эта чертова кутерьма показалась мне смешной до чертиков – и то, как мы ее воспринимаем. Джо показался мне недорослем, который пытается из ничего раздуть трагедию, а ты, ты – просто полным неудачником. Ты сердишься? – Она рассмеялась.
– Нет, конечно.
– А я сама – сопливая девчонка, которая вечно хнычет и позволяет двум придуркам издеваться над собой из-за какой-то чертовой ерунды. У меня возникает похожее чувство, когда я позволяю детям низвести себя до их уровня. Часто бывает: они весь день дерутся и кричат, а я настолько от них устаю, что под конец сама начинаю кричать и плакать, а потом всегда чувствую себя ужасно глупо, и даже становится стыдно – слегка, как только взрослые люди могут устраивать из-за эдакой малости такой вот балаган? Тем более если у них у самих семья, дети?
– Бедный маленький коитус, – улыбнулся я. Если честно, хорошее настроение Ренни рождало во мне чувства совершенно противоположного порядка: чем счастливее она выглядела, тем больше я мрачнел, и чем явственней она склонялась к легкому, едва ли не легкомысленному восприятию ситуации, тем черней сгущались тучи на личном моем горизонте.
– Это же нонсенс – принимать всерьез такую мелочь! О ней и задумываться-то не стоит, не то что затевать развод! Да я могу переспать хоть с сотней разных мужиков и не стану при этом относиться к Джо ни на каплю иначе!
– Оно конечно, – я сварливо перебил ее гимн свободе, – ничто не серьезно, не важно само по себе, но становится серьезным, если ты сам готов принять его всерьез. И я не вижу особого повода смеяться над чужой серьезностью.
– Да перестань ты, в конце-то концов! – воскликнула Ренни. – Ты прямо как Джо, ничуть не лучше. По-моему, все наши беды оттого, что мы слишком много думаем и слишком много говорим. Говорим, говорим, а получается в результате полная чушь, которая тут же исчезла бы, если бы все попросту заткнулись. – Она опрокинула очередной стакан – уже четвертый или пятый по счету, тогда как я все еще нянчил свой первый. – Знаешь, что я думаю? Я думаю, ничего подобного в жизни бы не случилось, не будь у нас такого количества свободного времени. Правда-правда. Ты вот клянешься и божишься, что понятия не имеешь, как во все это влез, а я вот думаю, ты во все это влез просто от скуки.
– Да брось ты.
– А что, амбиций у тебя никаких, ты не слишком занят, красавцем тебя тоже не назовешь, живешь только для себя. Мне кажется, ты целыми днями сидишь вот так, качаешься в своем этом кресле, подремываешь и придумываешь всякие пакости исключительно потому, что тебе скучно. Мне кажется, ключик-то к тебе элементарный: тебе просто-напросто скучно.
Я не просто то или се, Ренни, – вяло отозвался я. – Мне, может быть, среди прочего и скучно тоже, но мне никогда не бывает просто скучно. – Ренни, ясное дело, пыталась учинить сеанс любительской Мифотерапии: всякий, кто начинает говорить о людях с точки зрения подбора ключиков, занимается откровенным мифотворчеством, поскольку таинство души человеческой через ключики не объяснить. Но я был слишком мрачен, чтобы расщедриться по поводу ее сюжетослагательских дерзновений на что-нибудь кроме самых поверхностных замечаний.
– А мне кажется, тебе просто скучно; и мне плевать, что ты по этому поводу думаешь. Мне вообще больше нет дела до того, что вы оба думаете обо всем об этом или там обо мне: я вас больше всерьез принимать не намерена. Я даже и думать об этом перестала.
– Весьма неглупо с твоей стороны.
– Что, задело? – рассмеялась она. – Правда ведь, всякий интерес пропадает, если мне больше не будет больно? Ну и черт с тобой! Мне больше не будет больно. Что это ты такой надутый, а? Можно подумать, ты в штанишки наделал или еще чего хуже. – Ей самой стало смешно, и она пьяненько хихикнула. – У Джо сегодня утром вид был точь-в-точь такой же – насупился, что твой пророк библейский. Я испортила вам игру, вот вы теперь и дуетесь. Да перестань ты строить козью морду, и давай мы с тобой напьемся, а нет, так отвези меня домой.
Я докончил стакан и налил себе еще.
– Ты, надеюсь, понимаешь, что я не поверил ни единому твоему слову. Смело, конечно, но не убеждает.
– У тебя просто духу не хватит поверить, – съехидничала Ренни.
– И у меня не хватит, и у тебя не хватит, даже под прицелом.
– Давай мели, – заявила Ренни. – А мне плевать.
– А еще я не думаю, что Джо хоть что-нибудь знает.
– И плевать.
– Он ведь не станет сидеть с мрачным видом. Он хлопнет дверью, и все дела.
– Это тебе так кажется. Мы слишком тесно связаны. Я вообще в толк не возьму, и чего я, собственно, паниковала: да разве такая вот малость может нам с Джо помешать? Для этого нужен кто-нибудь посильнее, чем ты, Джейк. Ты же ничего про нас, про Джо и про меня, не знаешь. Ничегошеньки.
– Я уже говорил тебе в прошлый раз, чтобы ты послала его к черту.
– Я еще, может, вас обоих пошлю к черту.
– Замечательно, девочка моя, но когда будешь приводить приговор в исполнение, не забудь про его коронный хук левой.
Эта моя последняя фраза протрезвила ее стакана на три, не меньше.
– Не думаю, что Джо еще когда-нибудь меня ударит, – серьезно сказала она.
– Тогда скачи скорей домой, пока ты под мухой, щелкни его по носу и скажи, что не станешь больше принимать всерьез всякую чушь вроде вашей с ним половой жизни, – предложил я. – Скажи ему, что все проблемы оттого, что он слишком много думает.
– Джейк, он больше не станет меня бить. Никогда.
– Он свернет тебе к чертовой матери челюсть. Только скажи ему, что он ведет себя как школьник! Он дух из тебя вышибет, и ты это прекрасно знаешь. Ну, давай, я составлю тебе компанию. Если ты права, ка-ак мы все начнем тут хохотать, и фыркать, и утирать друг другу сопли. А потом соединим по-братски руки, и все наши беды прикажут долго жить.
Ренни окончательно протрезвела.
– Я тебя ненавижу, – сказала она. – Ты ведь даже на минуту не дашь мне побыть хоть вполовину, хоть чуточку такой счастливой, как раньше. Даже и притвориться счастливой я не имею права.
И (mirabile dictu Странно сказать (лат.).) едва она помрачнела, как я был исцелен – ее былая легкость перешла ко мне, и я налил себе еще стакан мускателя.
– Вот теперь ты доволен, да? – почти навзрыд.
– Н-да, хорошо быть извращенцем. Мне правда очень жаль, Ренни.
– Ты правда счастлив как задница! – сказала она, мотая головой из стороны в сторону.
Но такие случайные приступы бодрости у Ренни и такая ненужная жестокость с моей стороны бывали нечасто. Как второй ее визит не был похож на первый, так и третий (и последний в сентябре) ничего общего не имел со вторым. К этому времени я уже достаточно увлекся образовательным процессом, и причину моих настроений все чаще и чаще следовало искать в аудитории. В тот день, в последнюю пятницу сентября, я был проницателен, изобретателен, остер как бритва просто потому, что с утра у меня была грамматика и объяснял я правила управления падежными формами местоимений: редкостное чувство благоденствия и ясности, если и не прямо-таки просветления, приходит к человеку, когда он может не только сказать вслух, но и понять от и до, что местоименное дополнение ставится при переходном глаголе в родительном падеже при отрицании или при указании на часть предмета, во всех же иных случаях правомерен исключительно винительный падеж. Я поделился данным наблюдением с полной аудиторией юных ученых и торжественно подвел черту.
– "Я могу принять решение, а могу и не принимать никаких решений"! Вопросы есть?
– Эй, послушайте, – раздался вдруг голос нарушителя спокойствия – в заднем ряду, где же еще, тот самый стервец, которого я уже пообещал себе непременно завалить за наглость на первом же зачете, – а что появилось раньше – язык или учебник по грамматике?
– Что вам угодно, Блейксли? – спросил я, отказываясь принять участие в игре по его правилам.
– Ну. у меня такое ощущение, что люди научились говорить куда раньше, чем принялись писать учебники, а задача учебников – объяснить, каким таким образом разговаривают люди. Вот, например, если моему соседу по комнате звонит по телефону приятель, я его потом спрошу: "Чего он хочет?" И любой здесь в аудитории спросит точно так же: "Чего он хочет?" Я готов поспорить, что девяносто процентов населения вообще в этом случае скажут: "Чего ему надо?" И никто, совсем никто не сформулирует вопрос: "Что, собственно говоря, ему угодно?" Спорим. даже и вы так не скажете? Оно ведь и звучит как-то странно, разве не так? – Аудитория осклабилась. – А поскольку предполагается, что у нас демократия, так раз уж никто кроме горстки ученых чудиков никогда не скажет: "Что, собственно говоря, вам угодно?", зачем притворяться, что мы все идем не в ногу, а они – в ногу? Почему не поменять правила?
Вылитый Джо Морган: дорожки следует прокладывать там, где ходят люди. Я возненавидел его всеми фибрами души.
– Мистер Блейксли, вы ведь, должно быть, едите жареного цыпленка руками?
– Чего? Да, конечно. А вы – нет?
Класс, увлеченный дуэлью, захихикал, но после этой его последней откровенно хамской выходки они уже не так однозначно болели за нахала Блейксли.
– Ну а бекон за завтраком? Руками или вилкой, мистер Блейксли?
– Руками, – ответил он с вызовом. – Ну конечно, руки ведь были раньше вилок, так же как язык – раньше всех этих ваших учебников.
– Но позвольте заметить, не ваши руки, – холодно улыбнулся я, – и, бог мне свидетель, не ваш английский язык! – Класс дружными рядами перешел под мои знамена: предписательная грамматика одержала победу. – Все дело в том, – подытожил я, обращаясь уже ко всей аудитории, – что, будь мы до сей поры дикарями, мистер Блейксли имел бы полную волю есть как свинья и не нарушал бы при этом никаких правил, потому что правил не существовало, и он бы мог вопрошать: "Звучит как-то странно, разве не так?" хоть каждые пять минут, и никто бы не обвинил его в безграмотности, поскольку грамотности – правил грамматики – попросту не было. Но как только устанавливается определенная система правил, будь то правила этикета или грамматики, и как только она принимается за норму – имеется в виду некий идеал, а не среднестатистическая норма, – вы получаете свободу нарушать их в том и только в том случае, если согласны, чтобы все прочие смотрели на вас как на дикаря или на совершенно безграмотного человека. И не важно, сколь бы догматическими или противоречащими здравому смыслу ни были эти правила, они – некая всеобщая условность. А в случае с языком есть и еще одна причина следовать любым существующим правилам, даже самым что ни на есть идиотским. Мистер Блейксли, что означает для вас слово лошадь?
Вид у мистера Блейксли был мрачнее некуда, но он ответил:
– Животное. Четвероногое животное.
– Equus caballus, – согласился я, – непарнокопытное травоядное млекопитающее. А что означает алгебраический символ "икс"?
– Икс? Все что угодно. Это неизвестное.
– Прекрасно. В таком случае мы можем приписать символу "икс" любое значение, по нашему с вами усмотрению, при условии, что в данном уравнении его значение останется неизменным. Но ведь лошадь есть точно такой же символ -некий шум, производимый нашим речевым аппаратом, или определенная система черточек на доске. И, теоретически, мы также можем приписать ему любое значение. Ну, предположим, мы с вами условимся, что слово лошадь станет для нас означать учебник по грамматике, тогда мы будем иметь право сказать: "Откройте вашу лошадь на двадцатой странице" или "Вы принесли сегодня на занятия свою лошадь?" И оба прекрасно друг друга поймем, как вы считаете?
– Ну да, конечно. – Всей своей душой мистер Блейксли не хотел со мной соглашаться. Он чувствовал какой-то подвох, но деваться ему было некуда.
– Что вполне естественно. Но больше никто нас понять не сможет – на этом основан любой шифр. И тем не менее в конечном счете нет такой причины, по которой лошадь не могла бы во всех случаях жизни означать учебник по грамматике, а не Equus caballus: значения слов по большей части связаны с формой совершенно условным и сугубо произвольным образом, обычная историческая случайность. Но соглашение о том, что слово лошадь будет означать именно Equus caballus, было достигнуто задолго до того, как мы с вами вообще получили право голоса, и если мы хотим, чтобы наша речь была внятной для достаточно широкого круга людей, мы должны соблюдать соглашения. Нам придется говорить лошадь, когда мы имеем в виду Equus caballus, и учебник по грамматике, когда мы имеем в виду вот этот скромный предмет на моем столе. Вы можете не соблюдать правил, если вам не важно, поймут вас или нет. А вот если это вам все-таки важно, тогда единственный способ стать "свободным" от правил – настолько ими овладеть, чтобы они сделались вашей второй натурой. Есть такой парадокс: в любом сложно организованном сообществе человек обычно свободен в той мере, в которой он освоил существующие правила и нормы. Кто в большей степени свободен в Америке? – спросил я в заключение. – Человек, бунтующий против всех и всяческих установлений, или же человек, который следует им всем настолько автоматически, что никогда о них даже и не задумывается?
Вопрос, конечно, на засыпку, но я, собственно, не собирался никого ни в чем убеждать; я пошел на вы, чтобы спасти предписательную грамматику от грязных лап нечестивого мистера Блейксли и, буде то представится возможным, уничтожить между делом его самого.
– Но, мистер Хорнер, – раздался юношеский голос – само собой, из первого ряда, – разве люди не стараются постоянно делать то или иное все лучше и лучше? А для того чтобы совершенствоваться, обычно приходится менять правила. Если бы никто и никогда не восставал против правил, не было бы никакого прогресса.
Я благосклонным взором оглядел бойкого юного прозелита: в эту почву я могу внести любую дозу конского дерьма, и только плодороднее будет.
– Здесь мы сталкиваемся еще с одним парадоксом, – сказал я ему. – Во все времена бунтарями и радикалами становятся люди, которые не могут не замечать, что правила зачастую являются сугубо произвольными – а в конечном счете все они произвольны, – и которые терпеть не могут произвольных правил. Таковы сторонники свободной любви, таковы женщины, курящие сигары, или те чудики из Гринич-виллидж, которые принципиально не желают стричься, да и вообще любые реформаторы. Но величайшим бунтарем в любой общественной системе является человек, который насквозь видит произвольность норм и социальных установлений, но настолько презирает, настолько ни в грош не ставит окружающее его общество, что с улыбкой принимает всю эту чертову гору чепухи. Величайший бунтарь – тот, кто ни за что на свете не станет менять общественных установлений.
Во как. Бойкий юноша, голову даю на отсечение, не на шутку расстроился, для остальной аудитории это была китайская грамота, я же к достигнутому состоянию остроты и проницательности прибавил еще и легкий привкус улыбчивого парадокса. Состояние продержалось весь день: я вышел из школы этаким Янусом, созерцающим амбивалентность бытия, и, сквозь ласковое равновесие вселенной, сквозь вездесущие полярности стихий, зашагал к дому, туда, где в девять вечера Ренни застала меня в кресле-качалке, и я все еще улыбался другу моему Лаокоону, чья гримаса была – сама красота.
Ренни нервничала, но нервничала тихо. Мы поздоровались, и она еще с минуту неловко постояла среди комнаты, прежде чем сесть. Я понял: достигнута некая новая стадия.
– Что теперь? – спросил я.
Вместо ответа, она дернула щекой, а правой рукой сделала неопределенный жест.
– Как Джо?
– Все так же.
– Ага. А ты?
– Не знаю. Схожу потихоньку с ума.
– Похоже, Джо не слишком тебя доставал, а? Она посмотрела на меня. Отвела взгляд.
– Он Бог, – сказала она. – Он просто Бог, и все.
– Я так и понял.
– Всю эту неделю он был… ну просто лучше некуда. Не сравнить с тем, каким вернулся из Вашингтона, – тогда он был сам на себя не похож. Знаешь, можно подумать, что все забыто, что вообще ничего не было.
– А почему бы и нет? Я сам именно так себя и чувствовал на следующий же день после…
Она вздохнула.
– Ну, я и сказала как-то мимоходом, что мне бы не хотелось сюда больше ездить – что я не вижу в этом смысла.
– Понятно.
– Он не сказал ни слова. Он просто посмотрел на меня, долгим таким взглядом, и мне захотелось умереть прямо там же, на месте. А сегодня ночью он сказал, что уже привык принимать это как часть меня, хотя и не совсем понимает, как оно так получилось, но что он больше станет меня уважать, если я буду последовательна в своих действиях, чем если вздумаю от них отречься. А потом он сказал, что не видит нужды больше говорить об этом, ну, в общем, вот и все.
– Так, господи, а в чем же дело, проблема решена, или я чего-то не понимаю?
– Проблема в том, что я ему не поверила и, даже если поверила, сама себя больше не узнаю.
– Ничего страшного. Со мной так чуть не каждый день.
– Но Джо-то, он всегда узнаваем. И ничего не получится, пока я не смогу стать такой же цельной, как он, и все свои поступки видеть так же ясно, как он видит свои. Джо, он всегда узнаваем.
Я улыбнулся:
– Почти всегда.
– Ты про то, когда мы за ним подглядывали? О, господи Иисусе! – Она качнула головой. – А знаешь что, Джейк? Мне кажется, лучше бы я ослепла, прежде чем посмотрела тогда в окно. С этого все и началось.
Сладостное чувство парадокса.
– Или ты могла бы сказать: на этом все и кончилось. Но начаться либо кончиться оно могло только для человека по фамилии Морган. Для человека по фамилии Хорнер ничего подобного не случилось. В моей вселенной всяк отчасти шимпанзе, в особенности когда он один, и никто особо не удивляется тому, что творят другие шимпанзе.
– Джо не такой.
– А тебе не приходило в голову, что человек, который признает, что все мы попросту валяем дурака, – может быть, он из нас из всех самый трезвый?
Сладостное, сладостное чувство парадокса!
– Мы с Джо в этом смысле повторили, по-моему, подвиг Марселя Пруста, – с печалью в голосе сказала Ренни. – Мы рассматривали ситуацию со всех точек зрения, какие только могли придумать. Иногда мне кажется, я ничего так глубоко не понимала в жизни, а иногда – вроде как в прошлый раз, когда я была у тебя, или вот сейчас – до меня вдруг доходит, что я ни сейчас, ни вообще когда бы то ни было ничего, ровным счетом ничего не понимала, не понимаю и, наверное, уже не пойму. Сплошной туман. И меня всю просто наизнанку выворачивает, даже если вроде бы и не от чего.
– А что Джо последнее время обо мне думает?
– Я не знаю. Не думаю, что он все еще тебя ненавидит. Может, ему больше неохота с тобой видеться, только и всего. Он считает, что ты играешь роль, очень на тебя похожую.
– На меня которого? – рассмеялся я. – А как насчет тебя?
– Наверно, я все так же тебя презираю, – спокойно сказала Ренни.
– Всего насквозь?
– Насколько глаз хватает.
Меня пробрало, с головы до пят. До этой фразы Ренни сегодня была мне безразлична, теперь же я вдруг проникся к ней жгучим интересом.
– Это что, с тех самых пор, как мы оказались в одной постели?
– Я уже не знаю, Джейк, что было тогда, а что я придумала потом; сейчас мне кажется, ты мне с самого начала не понравился, но, скорее всего, это не так. Было у меня к тебе странное такое чувство, по крайней мере с тех пор, как мы начали ездить верхом, и, насколько я теперь могу судить, это была неприязнь. Или нет, отвращение, так будет точней. Я не верю в предчувствия, но, клянусь тебе, уже тогда, в августе, мне казалось, что лучше бы ты вовсе не попадался на нашей дороге, хоть я и не могу объяснить почему.
Я почувствовал себя в двух шагах от вершины, я мыслью обнимал миры, и ни облачка на горизонте; стоглазый Аргус был в сравнении со мной подслеповат и темен.
– Спорим, я знаю одну такую точку зрения, до которой вы с Джо не додумались, а, Ренни?
– Мы перепробовали все, – сказала она.
– Но не эту. А по Закону Экономии она куда как хороша, поскольку при минимуме исходных посылок объясняет максимум известных фактов. Проще некуда, Ренни: это был не секс – это была любовь. То, что ты чувствовала и в чем никак не хотела себе признаться – ты в меня влюбилась, Ренни.
– Ты прав, – выдохнула она, подаривши меня злым, едким взглядом.
– Есть же такая вероятность. Я это не из тщеславия говорю. По крайней мере, не только из тщеславия.
– Да нет, я не то имела в виду, – сказала Ренни, и фраза далась ей не без труда. – Я имела в виду… неправда, что я никогда об этом не думала.
Вот теперь у нее в глазах и впрямь читалось отвращение, только неясно, к кому или к чему.
– Черт меня побери совсем! среди прочего, меня и довели до ручки, – сказала Ренни. – мысль о том, что я в тебя влюбилась, никак не идет из головы, и еще всякие мысли: что я тебя презираю и что вообще, по идее, не могу испытывать к тебе каких-либо чувств просто потому, что ты не существуешь. Ты ведь понимаешь, о чем я. Я не знаю, которая из них – правда.
– А если они все вместе именно и есть – правда, а, Ренни? И коли уж на то пошло, может быть, не я не существую, а Джо?
– Нет, – она медленно покачала головой. – Я не знаю.
– Вряд ли стоит бояться мысли, что ты испытываешь ко мне чувство, похожее на любовь. Это же никак не скажется на твоем отношении к Джо, если тебе, конечно, не захочется поиграть в романтику. Да и вообще я не вижу, как и на чем это может сказаться, разве что весь этот сюжет станет чуть менее загадочным, и противности в нем тоже сильно поубавится.
Но Ренни все это явно пришлось не по вкусу.
– Джейк, я не смогу сегодня лечь с тобой в постель.
– Ну и ладно. Давай я отвезу тебя домой,
В машине я наклонился к ней и осторожно ее поцеловал.