Текст книги "Я — Илайджа Траш"
Автор книги: Джеймс Парди
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Annotation
Престарелая, но прекрасная наследница нефтяного состояния уговаривает истекающего кровью чернокожего юношу следить за объектом ее желаний – девяностолетним Илайджей Трашем, актером ослепительной красоты. Однако прекрасный Илайджа любит только одно существо – своего немого правнука.
Впервые на русском языке – сюрреалистический роман великого американского прозаика.
Джеймс Парди
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
Джеймс Парди
Я – Илайджа Траш
Миллисент Де Фрейн, которая была молода в 1913 году, единственная владелица громадного нефтяного состояния, томилась от неизлечимого недуга – капризной безысходной любви к Илайдже Трашу, «миму, поэту и живописцу-модернисту», который, сгубив жизни бесчисленных мужчин и женщин, под конец и сам влюбился – «неприлично и даже непристойно» – в собственного правнука.
Попав в зависимость от своей привычки, я по глупости стал платным мемуаристом Миллисент Де Фрейн, а поскольку я еще и чернокожий, она ценила меня особенно высоко: ведь в Нью-Йорке передо мной раскрывались многие двери, заказанные для белых.
Работа была тягостная, каким, наверное, бывает поедание эклеров и наполеонов по семь часов в день, но моя привычка (которую я подробно опишу позже) вынуждала меня ее выполнять. Хотя организм у меня крепкий, нервы все же слабые, и я никогда не знал толк в преступлениях или прибыльной каждодневной службе. Не отличался я и даром защитника собственного народа, хотя проживаю и, наверное, буду впредь проживать в отеле «Райские кущи Божественного Отца»[1]. Рискуя навести читателя на мысль, будто этот рассказ – обо мне, я позволю себе заметить, что восхищаюсь насилием и мятежным духом своих нынешних «собратьев» (хотя само это слово и вызывает у меня ухмылку), но могу жить и оставаться лишь таким, каков я есть: отчаявшимся, но умиротворенным. Вероятно, будь я посветлее (во время первого моего визита в «Сады Арктура», студию Илайджи Траша, он грубо сказал мне: «Вы – цвета спелого баклажана!»), – я бы, возможно, страдал меньше. Единственная моя страсть – моя привычка, и моя теперешняя задача – зарабатывать на эту привычку, излагая подвиги Илайджи под диктовку его «наперсницы» Миллисент де Фрейн. Сей рассказ ни по языку, ни по содержанию не придется по вкусу современной эпохе, и по этой, равно как и по другим причинам, я беззаветно за него принимаюсь.
Так как я – чернокожий, белые прощают мне все, и, возможно, это еще одна причина, почему мне доверили рассказ, до которого бы не унизился белый писатель, изо всех сил стремящийся к благородству и звонкой монете. Мне позволительно быть сколь угодно низким, и оправдание всегда наготове. Это не касается лишь Миллисент Де Фрейн.
Она недолюбливала род человеческий, не говоря уж о чернокожих, и, похоже, заботилась лишь о том, чтобы я исполнял ее желания. Я был признан «годным» благодаря своему неизменному, летаргическому, оцепеневшему отчаянию. Она была женщина прямая и откровенно выразила удивление тем, что я не «пахну». Мне кажется, она огорчилась. Обладай я запахом, она бы могла быть со мной собраннее. Позднее Илайджа косвенно поправил ее, когда, лишь для вида поцеловав меня, сказал:
– Альберт, от вас пахнет, как от ночного мотылька, которого я однажды раздавил у себя на груди много лет тому назад в Небраске.
Поскольку меня весьма утомляет борьба за поддержание своей привычки, я с радостью проводил время в компании таких престарелых особ, как Илайджа и Миллисент. Они давали мне отдых, а мне нужно было только слушать с притворным вниманием. Внимание мало-помалу пробудилось – и даже интерес. Разумеется, я записывал все, что они говорили мне. Да, заинтересовав меня, насколько это вообще кому-либо под силу, эти «нереальные» старик и старуха практически добились своего. Хотя обывательский мир решил бы, что они выходят за рамки приличий, я считал, что они устраивают меня почти на все сто.
– Я трудная, невыносимая женщина, – начала Миллисент тем удушливо-знойным июльским днем, когда мы сидели в ее квартире на Пятой авеню. Она не позволила установить кондиционер и держала окна закрытыми. Словно для того, чтобы усилить мой дискомфорт, она закутала шею мехами, которые изредка приподнимала, как бы почувствовав ледяной сквозняк.
– Я никогда не работала с человеком вашего цвета кожи, – начала она, рассматривая мой галстук. – Честно говоря, вы – не тот, кого бы я выбрала, будь у меня возможность выбирать. Но я в отчаянии. Все другие мемуаристы меня подвели. Они оказались жалкими обманщиками – все до единого. Я не говорю, будто рассчитываю на вас, заметьте. Ничего подобного. Но у меня будто рухнула надежда. Что-то в вас почти внушает оптимизм. Хоть и не до конца. Если не справитесь – не бойтесь. Вам щедро заплатят, точно вы и впрямь закончили мемуары… Теперь перейдем к вашим обязанностям. Я хочу, чтобы вы прежде всего слушали меня. Я перескажу вам всю его жизнь, а вы запишете событийную канву. Затем я отправлю вас шпионить за ним. Да-да, шпионить. Узнать, с кем он дружит, с кем встречается и как дела у ребенка, которого он называет Райским Птенчиком: его правнука… Это наше яблоко раздора. Я не хочу, чтобы он любил этого мальчика… Но первым делом вы должны ознакомиться с «Садами Арктура» – его танцевальной студией и театром… Я содержу его там больше тридцати лет, понимаете?
– Почаевничайте со мной, – Миллисент заговорила брюзгливо-властным тоном, и неуклюжая костлявая шведка внесла блестящий чайный сервиз. – У нас только с лимоном, – пояснила Миллисент, когда Нора протянула мне очень тонкую, изящную чашку, украшенную незабудками.
– Полагаю, я – единственная важная особа, которая сейчас не на берегу, – она заглянула в огромный настенный календарь. – Думаю, вы не боитесь скверного соседства, в противном случае скажите сразу, и я найму для вас телохранителя. Хорошо, значит, не боитесь. Я подняла вопрос о телесных увечьях, поскольку Траш живет в том районе острова Манхэттен в нижней части Десятой авеню, который, как я понимаю, во времена добрых профессиональных преступников назывался «Адской кухней». Сегодня можно было бы с полным правом переименовать так весь город, ведь среди живых нет никого, с кем стоит считаться.
– Теперь перейдем к стратегии! – воскликнула она, приказав Норе налить мне еще чашку чая.
У меня на лбу выступили капли пота, и я почувствовал интерес, отвращение и удивление Норы, пока она подсыпала мне прелестного китайского черного чая.
– Разве нельзя вытереть ему лицо салфеткой? – сказала Миллисент служанке. – Он весь взмок в этот знойный день, хотя, как ты заметила по его лицу, он родом оттуда, где люди поклоняются солнцу. Что ж, все мы так или иначе страдаем от жары, этого нельзя отрицать, кем бы мы ни были… Теперь перейдем к вашей задаче. Вы говорите, что не боитесь головорезов, – замечательно. Тогда вы должны пойти в «Сады Арктура», где расположена его студия. Возьмите это подложное письмо, хоть он и поймет, что это я написала или велела написать его. Здесь просьба о том, чтобы он сделал ваш портрет: наиболее хитроумный способ проникнуть в его студию. – Я положил письмо в нагрудный карман пиджака. – Он пишет портреты ради карманных денег, ведь в жаркие месяцы танцевальные концерты отменены, и даже зимой они приносят в час по чайной ложке. Теперь, Альберт… кстати, у вас есть фамилия?
– Пеггс, – ответил я.
– «П», как в слове поросенок?
Я кивнул.
– Что ж, Альберт Пеггс, вы пойдете туда и, разумеется, проведете с ним столько времени, сколько сможете выдержать. Как и в случае с жарой, это вопрос темперамента. Многие из тех, кого я туда посылала, не вынесли этого и смертельно заболели. Видите ли, его не назовешь рекламой здорового образа жизни: он не умывался больше двадцати пяти лет, поскольку считает, что от этого портится цвет лица. Но это ведь вас не беспокоит? Если беспокоит, так и скажите. Но предупреждаю: хотя там и не так хорошо проветрено, как здесь, студия ооочень интересна – она напоминает зоопарк и одновременно антикварную лавку, а это, так же, как жара, сказывается на сосудах. Он засыплет вас вопросами, поскольку поймет, что вы – от меня. Если не возражаете, я не хотела бы обсуждать себя. Когда он начнет поносить меня, просто улыбайтесь, никак не реагируйте или соглашайтесь… Где же то шотландское печенье, о котором я просила, Нора? – она повернулась к шведской служанке, готовой, как я догадался, вновь вытереть мне лоб. – Принеси, пока Альберт не ушел выполнять задание по подглядыванию, а заодно, милочка, приготовь ему пару отменных бутербродиков с курятиной, чтобы он мог как-нибудь перебиться до вечера.
– Теперь, мой дорогой Альберт, я буду откровенна с вами еще по одному вопросу. Ни в коем случае не вступайте с Мимом в слишком близкие отношения. Надеюсь, мое предостережение понятно. Я имею в виду, что вы не должны переходить на его сторону. Волынщику плачу я, и вам негоже поддерживать Мима или выслуживаться перед ним. Когда он чувствует вожделение (а это происходит почти все время, запомните), он становится гнусным, низменным шарлатаном. Но люди, которых я посылала прежде, влюблялись в него. Он – первостатейный гипнотизер, вне всякого сомнения, и в Старом Салеме его сожгли бы на костре. Он – чародей. Неся свой крест, я заботилась о нем, но за все свои труды была отвергнута. Как я уже вам говорила (говорила ли?), он до смерти ненавидит меня: однажды сказал, что мог бы съесть мои почки, зажаренные на каминной подставке для дров, ну и так далее. Но, понимаете, он думает обо мне постоянно, точнее, он одержим мною, и так как я люблю его с 1913 года, это единственная моя компенсация с его стороны.
– Сколько бутербродов ты положила, Нора? – воскликнула она, взяв у шведской служанки коробку для закусок из слоновой кости, и заглянула туда. – Ммм, этого ему должно хватить. Вы страшный обжора, Альберт? Признайтесь, если у вас вместительный желудок, никакой крамолы в этом нет. Я не допущу, чтобы вы мучились от голода… Значит, ступайте в «Сады Арктура», Адскую кухню или куда угодно и приходите сюда завтра пораньше – в девять утра: мы вплотную займемся нашими трудами и хрониками.
– И последнее предостережение, – она встала с большим трудом, не пожелав взять меня за руку и опершись на трость, чей блеснувший набалдашник был, видимо, инкрустирован драгоценностями. – Берегитесь пианиста.
Я кивнул в знак согласия, но это рассердило ее.
– Никогда не притворяйтесь, будто знаете то, чего не знаете, Альберт Пеггс, – отчитала она меня. – Вы не знаете его. Он невероятно порочен и неимоверно обаятелен. Мне он всегда казался похожим на карусельных пупсиков – такой же выхоленный и чистенький, но в сущности – отвратительная тварь. Он бесстыдно предан Миму и вечно пытается помешать мне с ним общаться.
Внезапно она судорожно схватила меня за руку и до боли стиснула ее, сунув, как мне показалось, что-то в ладонь, а затем сильной мужской хваткой сложила ее в кулак.
На улице я обнаружил, что, вдобавок к подложному письму в кармане пиджака и отменным бутербродам с курятиной в левой руке, я держу не менее двухсот долларов в правой, которую только что раскрыл. Я остановился и заморгал от яркого солнечного света: дело в том, что, покидая ее квартиру, я поклялся никогда не возвращаться и, разумеется, не приближаться к «Садам Арктура», Адской кухне (которой, как я полагал, и вовсе не существует) и ни в коем случае не видеться с Илайджей Трашем, некогда «самым красивым мужчиной на свете». Но можно ли устоять перед суммой в двести долларов, если ты цвета спелого баклажана и потеешь намного сильнее белых особей?
Я решил, невзирая на жару, отправиться прямиком к нему студию.
В конце концов, я добрался до входа в Сады, взял себя в руки, завязал галстук (хоть он и намок от пота после долгой прогулки с городских окраин и напоминал поникший мак), уверенно поднял подбородок на нужную высоту, не выражая, впрочем, нынешнего злобного высокомерия моего народа, и позвонил. Звякнуло что-то вроде колокольчиков дромадеров. Задвигались множество засовов и замков, распахнулась огромная зеленая дверь, и я увидел пианиста со скрещенными на груди руками – Юджина Белами, о котором предупреждала меня Миллисент. Он словно бросал мне вызов: только попробуй заговорить, – и даже двойной вызов: только попробуй войти. Несмотря на стремление казаться грозным, он больше напоминал не настоящего сторожевого пса, а игрушечного жениха с итальянского свадебного торта, и, как я понял позже, изгибая губы луком Амура, он подражал Миму – своему господину, но, в отличие от него, не подкрашивал их губной помадой «Дорин».
– Я – предъявитель сего рекомендательного письма мистеру Илайдже Трашу, знаменитому Миму и портретисту, – начал я.
– Довожу до вашего сведения, что вечерние концерты в студии уже прекращены, – сказал нараспев Белами и хотел закрыть дверь, но мысль о внезапной утрате грядущих стодолларовых выплат не только придала мне наглости, в которой я здесь нуждался, но и позволила тотчас прошагать в комнату.
– Простите за такую развязность, – я повысил голос, взглянув на него в упор и выпятив грудь, которая, несмотря на мой преклонный возраст (мне двадцать девять), все еще пугает большинство белых, а мои бицепсы даже сравнивали в лучшие времена с бильярдными шарами. В общем, я, конечно, развалина во всех смыслах, но пока еще обладаю безупречным африканским телосложением. – Вдобавок, то, что я должен сказать Миму, не терпит отлагательства.
– Как вам взбрело в голову, – (думаю, он собирался сказать тупую, но передумал), – с какой стати вы решили назвать мистера Траша «Мимом»?..
– Я не стану докладывать о своем деле посреднику и требую немедленно усадить меня и объявить о моем приходе, – сообщил я пианисту.
– Хорошо сказано – и прекрасно произнесено! – глуховатый голос отдался эхом в комнате, куда я ворвался без приглашения. Бисерные шторы раздвинулись, и вошел человек, которого я вначале ошибочно принял за один из аксессуаров или принадлежностей своей тайной жизни. Я никогда не бледнею, но мое лицо иногда становится нездорового землистого цвета, и человек, стоявший передо мной (это был, разумеется, Илайджа Траш), видя, как изменилось мое самочувствие, тотчас велел пианисту принести пальмовый веер и, сев рядом со мной на небольшой самодельный табурет, тем же низким голосом продолжил:
– Зовите меня мимом, если хотите, ведь за все годы своей художественной деятельности я никогда не видел такой первобытно-царственной наружности, как у вас… Дорогой Белами, будь так любезен, уйди в декламаторскую, – обратился он к пианисту, который слегка ухмыльнулся, но не взглянул на меня и вышел.
– Скажите на милость, что привело вас сюда сейчас, когда, как вы слышали, вечерние концерты прекращены…
– Я приехал издалека… из Алабамы, – сказал я, запинаясь.
– Вы из такой же Алабамы, как и я, – возразил Илайджа Траш. – Вникните в суть моих слов, – он постучал меня по колену после моих бурных возражений. – Вы посланы судьбой. Вы должны были познакомиться со мной, а я – с вами. Тысячи лет назад мы с вами были уже знакомы. И через много лет после того, как мы сбросим плоть и кровь этого недостойного существования, под гнетом которого томимся теперь, мы с вами познакомимся снова. Едва услышав ваш голос, я мгновенно понял, что вы – новый человек в моей жизни.
Теперь я смотрел на его лицо с меньшим головокружением, хотя мне чудилось, будто звуки произносит не человек, а картина. Казалось, нет ни черепа, ни самой кожи, а слова изрекает какая-то плавучая слипшаяся масса из туши для ресниц, румян, зеленой краски для волос, черных зубов и шевелюры, похожей на комок перьев в брошенном вороньем гнезде.
– И впрямь из Алабамы, – продолжал он обмахивать мне лицо. – Вы, разумеется, пришли по объявлению, которое я поместил в газете, – прошептал он, а затем поднялся и встал у большого концертного фортепьяно.
– Я пришел, – начал я, перейдя на его язык уже сейчас, хотя должен был сделать это позже, – я пришел просто познакомиться с вами, мистер Траш.
– Илайджа, – поправил он, и теперь, когда он стоял, я заметил, что тело его выглядит реальнее, чем лицо, несмотря на то, что на Миме был роскошный эксцентричный костюм, который, подобно лицу, казался просто нарисованным.
– Все, что вы говорите, западает мне прямо в душу, – пробормотал Илайджа Траш и начал едва заметно сучить ногами, после чего я понял, что он и впрямь танцор.
Наконец встав, я протянул ему письмо от Миллисент Де Фрейн и сказал лишь:
– Это моя рекомендация.
Подобно внезапной перемене погоды в открытом поле, когда неожиданно налетевшая туча почти мгновенно закрывает солнце и на неподготовленного странника обрушивается дождь с градом, его лицо вмиг исказили глубокие морщины, которые придали ему больше сходства с плотью, но наверняка испугали бы любого, кроме меня, и, завопив так, словно я пронзил его ножом, он воскликнул:
– Проклятый наемный обманщик! Ты пришел от той подлой мерзавки! Не оправдывайся. Вставай и убирайся. Слышишь? Убирайся! И навсегда исчезни из моей жизни!
Бисерные шторы раздвинулись, и из-за них вышел пианист, правда, на сей раз, скорее, испуганный, нежели властный, а Илайджа принялся рвать рекомендательное письмо от Миллисент Де Фрейн:
– Уходи сейчас же, смазливый наемник, или я вызову полицию.
Но я, вытолкнув из комнаты пианиста, подошел к Илайдже Трашу, забрал у него последние клочки бумаги, вручил их ему обратно (во всяком случае, бо́льшую часть) и спокойно сказал:
– Я пришел, чтобы остаться, Илайджа. Какая разница, кто нас познакомил? Мы встретились, и я – к вашим услугам. Приказывайте мне что угодно, но только не уйти из вашей жизни.
– Ради всего святого, ты настоящий? – воскликнул он и расплакался, хоть я и предположил тогда (но теперь так не думаю), что он ломает комедию.
– Взгляни на меня, – сказал он, – и объясни, что ты настоящий. Успокой меня.
Белые предлагали мне свою страсть и раньше, но ни один из них никогда не предлагал мне иллюзию наряду со сновидческой учтивостью и заботой на фоне комедиантства, излившегося на меня теперь. На миг мне показалось, что я откажусь от своей дорогостоящей привычки, которая и привела меня в мир Илайджи Траша и Миллисент Де Фрейн, и стану лишь его, ну и, пожалуй, ее пленником. Но на сколько хватит этой белой доброты даже столь зыбкого свойства? Не сменится ли она, как всегда, обманом, изменой и порабощением?
– Ты понимаешь, что это значит, когда кто-то каждую минуту плетет против тебя интриги? – Илайджа рассказывал о «растленной» Миллисент Де Фрейн. – Взгляни на те часы. Пока я показываю, ты слышал, как они тикнули сорок два раза, и за эти сорок два удара она придумала сорок два способа поставить меня на колени.
Во мне ли дело, в моей ли прошлой жизни, расе или в чем-то еще, но все, что он сказал, я счел правдоподобным, и как только глаза мои привыкли к его виду, он показался мне, – да, я думаю, с этого и началось мое безумие, – я нашел его красивым. Я не отверг его ласки, и он все время продолжал обмахивать меня пальмовым веером. Это было чудесное ощущение. Изредка я мельком замечал перекошенное лицо пианиста, когда он подглядывал за нами из-за бисерной шторы.
– Не обращай внимания на Юджина Белами. Он безобиден. Шипит по-кошачьи, но, как добрый полосатый кот, вскоре вновь начинает мурлыкать… – Повысив тон, он пробрюзжал: – Юджин, ты должен разучивать «Корнуолльскую рапсодию»[2]. Я никогда не слышал столь дрянного исполнения, как в прошлый раз, а у меня уже десять пианистов ее загубили. Я хочу совершенства, черт возьми, а получаю уныло-сопливое телячье исполнение à la Белами.
– Если ты приехал из глубинки, стало быть, Алабама – весьма благодатный штат, – Илайджа Траш вновь заговорил своим обычным тоном, и поскольку он теперь обмахивал меня очень близко, из внутренних закутков моей одежды поднялось большое коричневое перо, похожее на живое существо: Мим без труда поймал его, а затем отложил веер.
– Из какого уголка земли оно прилетело? – воскликнул он с суеверным благоговением. – Белами! – Позвал в испуге, а затем пристально взглянул на меня, но решил, что лучше обратиться за помощью к пианисту. Тем временем меня охватила дрожь. Он не отрываясь смотрел на меня своими безумными индейскими зрачками. – Что означает это перо? – Спросил он. – Это ты принес его сюда, и если да, то с какой целью?.. Ты понимаешь, о чем я?
– В Алабаме даже непривычное становится привычным, – произнес я, и при этом у меня пересохло в горле, точь-в-точь как в тот раз, когда меня держали в полиции под слепящей лампочкой.
Илайджа Траш разразился очаровательным смехом – таким, как мне кажется, рассмеялся бы Купидон.
– Невозможно сердиться на такого милашку, как ты… Но одному Богу известно, что ты затеваешь… Я никогда не прощал никого столько раз, сколько простил тебя, а мы ведь знакомы всего пару минут. Ты приходишь от женщины, изо всех сил стремившейся меня уничтожить, оскорбляешь моего пианиста и врываешься ко мне без объявления. Ты ничем не показываешь, что знаешь о моей гениальности или хотя бы кто я такой, даешь мне подложное письмо, а затем, когда я обмахиваю тебя, точно раб, из твоей роскошной клетки красного дерева выпадает перо хищной птицы!
Несмотря на его сомнительный юмористический слог, при этих последних словах я вновь разволновался, на губах у меня выступило нечто вроде пены, и под его свирепым пристальным взглядом я начал извиваться на стуле. Затем я позволил ему и Белами отвести меня в другую комнату, где они сняли с меня одежду и стали прикладывать большие компрессы из лещины, но как только я оголился, обоих ошеломил, по словам Илайджи, вид драгоценностей, которые я носил на своем нагом теле. На мне и впрямь было несколько браслетов возле бицепса, три ожерелья и огромный защитный камень в пупке, однако, живя среди людей, считавших эти украшения «обыденными», я забыл, какую радость доставляют они непосвященным, даже столь необычным, как Илайджа и, возможно, даже Белами. Драгоценности убедили Илайджу, что я, без малейшего сомнения, самый удивительный взрослый самец любого цвета, которого он встречал.
– Я не говорю: человек вообще, поскольку есть еще Райский Птенчик…
– Зря вы употребили это выражение! – воскликнул я, и меня вновь охватил какой-то неистовый гнев, а губы опять взмылились.
– Прошу прощения, – сказал он не мне, а Белами, словно именно Белами говорил с ним столь непочтительно.
– Я не потерплю подобных намеков, – произнес я. Дабы утолить свой гнев, я взял его белую руку и погладил ею себя по щеке.
– Ты переволновался, бедняжка, – улыбнулся он. – Господи, как я люблю темпераментность, хотя и окружен бесхребетными существами! Но пойми, Райский Птенчик – мой правнук и наивысшая эмоциональная привязанность на моем жизненном пути. Его назвала Птенчиком…
Тут я начал корчиться, точно от невыносимой боли, но Илайджа продолжал:
– …так назвала его цветная служанка и нянька. Из-за моей любви к мальчику мне практически запрещают с ним видеться. За ним присматривает бесчестная, мерзкая опекунша – сама Миллисент Де Фрейн. Да будут прокляты эти светские дуэньи, разлучающие добропорядочных людей! – прокричал он и начал шагать по комнате, стуча себя в грудь, поправляя болтающуюся серьгу и тяжело дыша, будто выбившийся из сил пловец.
Внезапно повернувшись ко мне, он воскликнул:
– Я не позволю тебе понукать мною, хоть я и поражен твоей совершенно неотразимой индивидуальностью… И кроме того, заруби себе на носу: ты должен бросить эту гарпию, слышишь?.. А еще я хочу объяснений по поводу этого пера, – закричал он в неистовой ярости, забыв, однако, что ярость его бела. Схватив его протянутую белую руку, я снова и снова кусал ее, а пронзительные вопли отдавались эхом по всем дому. Затем он рухнул на меня, и мы лежали так, затихая и успокаивая друг друга.
Через несколько часов, когда он тепло обнял меня на прощанье, я заставил его пообещать, что он не будет вынуждать меня бросить Миллисент Де Фрейн.
– Ты никогда не узнаешь, Альберт, скольких уступок добился от меня за один день нашей чудесной дружбы. Исключительно ради тебя я изменил самому себе. Ты нанялся шпионом к моему заклятому врагу, а я с этим смирился. Ты запрещаешь мне употреблять единственное имя, которым я всегда называл своего правнука, и, похоже, с этим я тоже соглашаюсь.
– Я заткну уши, а вы произнесете его имя, – решил я ему угодить. Но как только он сказал Райский Птенчик, даже с закрытыми ушами я вздрогнул и затрясся, и на всем моем теле цвета «спелого баклажана» выступили бисерины пота.
Возможно, из-за того, что я старел, хоть и казался с виду молодым благодаря крепким жилам и здоровой коже, мне понадобилось общество дряхлых Илайджи и Миллисент. При них я чувствовал себя юным отпрыском. Однако мне нужно было – и я добился у них этого с величайшим трудом – по несколько раз в неделю тратить несколько часов на то, чтобы садиться на стейтен-айлендский паром, плыть в зоопарк и там терпеливо улаживать в одном здании некое дело.
Я не знаю, кто больше обижался на эти отлучки – Миллисент или Илайджа. Возможно, это раздражало их ничуть не меньше, чем если бы я уезжал в Камерун.
– Ты не имеешь права уезжать так далеко! – оба употребляли одно и то же выражение, ведь, как я узнал позже, они часто пользовались одинаковыми любимыми фразами, словами и оборотами. В конце концов, они слишком долго были врагами: в этой жизни большинство людей не владеет столько времени одним и тем же телом.
– Если ты считаешь его замечательным уже сейчас, дождись, пока пойдет снег! – сказала Миллисент, выслушав мой рассказ о своем визите. – Когда в «Садах Арктура» откроется зимний концертный сезон, ты увидишь, – начала она, но вдруг рассмеялась, и ее смех на миг показался мне шумом из-за какого-то механического повреждения в квартире, поскольку звучал он совершенно нечеловечески. – Пока не увидишь, как он танцует, ты ничего о нем не узнаешь. Он становится самим собой, лишь когда поднимается шафрановый занавес, и он выступает в роли Адониса, Пьеро или Нарцисса… Разумеется, за все это плачу́ я, ты же понимаешь.
– Он утверждает, что вы не даете ему ни гроша.
Она расправила складки кожаной сумочки, а затем осторожно открыла ее. Внутри лежал вышитый золотым бисером кошелек с блестящей застежкой. Когда она раскрыла его, послышался звук, похожий на пистолетный выстрел. Миллисент выудила оттуда огромное перо.
– Наверное, ты уронил это с себя вчера перед уходом, – сказала она отстраненным голосом, подобным эху над водой. – Изволь подойти и забрать его, ведь я уверена, оно тебе понадобится, моя лапушка.
Очевидно, я был не в силах встать со стула, чтобы подойти и взять протянутое перо – так долго оставался я неподвижным. Наконец она с величайшим трудом поднялась и приблизилась ко мне. Заложила перо мне за ухо, ведь оно было огромное, а затем, почти таким же движением, как Илайджа Траш, достала широкий переливчатый носовой платок и вытерла мне с верхней губы влагу.
Все лето я следовал за Илайджей Трашем в его ночных и дневных блужданиях: по заброшенным складам и прочим пустым зданиям близ мрачной и жутковатой Уэст-стрит с гниющими отбросами и умирающими изгоями в джутовых башмаках – а вдалеке зеленел фасад входа на старый пирс. Илайджа появлялся там время от времени, чтобы найти нового ученика (и это ему нередко удавалось), продать парочку своих старых акварелей или всего-навсего проверить свои представления о внешнем мире. Однако Уэст-стрит с ее тунеядцами и наркоманами, ресторанами для чернокожих и воспоминаниями о больших пароходах, отплывающих в Европу, была такой же нелогичной и невероятной, как и «Сады Арктура». И когда Илайджа наконец появился здесь в своем длинном шафрановом одеянии, с волосами до плеч и дребезжащими украшениями, лишь немногие обитатели проводили его удивленными взглядами. Тем не менее, он знал, что я шпионю за ним, и позднее мне приходилось часами выслушивать его упреки, ожесточенную брань, ядовитые насмешки и оскорбления. После чего я должен был позировать ему в чем мать родила – обычай, которому я вначале решительно сопротивлялся из-за определенной связи между моей наготой и моей привычкой, невзирая на защитный корсаж с драгоценностями, однако Илайджа так и не принял отказ. Впрочем, он рассматривал мое тело, словно под увеличительным стеклом, и всегда поражался не только моему фантастическому «развитию», но и странным желтым пятнам, в появлении которых я винил солнце.
Одним томительным днем, когда воздух нависал так тяжело, что казалось, будто плаваешь в мешке с затхлой водой, я проследовал за Мимом на опасно близком расстоянии (я не знал тогда и не знаю до сих пор, видел ли он, что я его преследую) к огромному гранитному зданию с осыпающейся золоченой табличкой:
ПИЩЕВОЙ ФОНД
ДОМ ДЛЯ ОТВЕРЖЕННЫХ
Здесь перед зарешеченным окном Мим внезапно остановился, а затем, воровато оглядевшись, словно карманник, высматривающий, не следит ли кто за ним, раскрыл сумочку и вынул зеркальце, пару баночек с косметикой и большой сломанный роговой гребень. Он подвел брови, ресницы и бачки тушью, подкрасил губы, особенно – верхнюю, и подрумянил щеки, а затем небрежно расчесал свои черные волосы гребнем. Потом он расслабил лицевые мышцы, дабы предстать в лучшем виде, и, спрятав ридикюль, властно хлопнул в ладоши.
Пожилая сгорбленная женщина в светло-вишневом парике вышла из боковой двери, которую я не заметил прежде, и Илайджа передал ей несколько банкнот, даже не взглянув на нее, не говоря уж о том, чтобы обменяться хоть парой слов. Едва старуха вернулась в дом, послышался скрежет, зарешеченное окно, перед которым стоял Илайджа, открылось, и появился юноша с ниспадающими черными как смоль кудрями, неотвязным взглядом безумных индейских глаз и ярко-алыми губами: черты мальчика отличались поразительным фамильным сходством с чертами Илайджи Траша.
Затем прозвучало обращение, какого я ни разу не слышал из человеческих уст. (В самом деле, меня так утомило это проявление «безысходной любви», что пришлось даже прислониться к стенке.)
– Дорогой Райский Птенчик, – начал он, – ты для меня реальнее жизни или сна, – на краткий миг мне показалось, будто Мим поет, – но тебя держат в клетке, а я люблю тебя на расстоянии. Одного лишь меня на всем белом свете тревожат малейшие твои неудобства. Да, моя прелесть, – он приостановился: видимо, в левый глаз ему попало немного макияжа, который пришлось убрать. – Нас держат порознь, как опасных преступников… Ты слышишь меня, Птенчик? Они снова говорили обо мне дурно, очерняя и пятная перед тобой мое имя? Как будто Пастырь способен обмануть Агнца из своего же Стада!