355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Олдридж » Джули отрешённый » Текст книги (страница 15)
Джули отрешённый
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:26

Текст книги "Джули отрешённый"


Автор книги: Джеймс Олдридж



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)

– Ничего! – отозвался негромкий детский голосок: это сказала мисс Улрич, которая держала у себя на застекленной веранде, без всяких клеток, пятьдесят попугайчиков. Впрочем, еле слышное это признание вызвано было не столько желанием поддержать моего отца, сколько обидой на все суды из-за ее птиц.

Все же отец ухватился за эту поддержку.

– Совершенно справедливо, мисс Улрич, – сказал он. – Ничего у нас нет. Мы город невежественных, отсталых, жалких зубоскалов, и всех отличает одно общее стремление поносить друг друга. В нашем городе полно людей, которые полагают, что настоящий австралиец не тот, кто хочет дать образование нашим талантам, но выпивоха, пивная бочка, золотоискатель, вояка из колониальных войск, пустобрех, враль, первопоселенец из глухомани. Эдакий Джо Хислоп! Все это легендарные и смехотворные герои Генри Лоусона, Бенджо Патерсона и прочих фантазеров-рифмоплетов, создавших эти давно отошедшие в прошлое характеры.

Взрыва протестов не последовало: к этому времени мы, кажется, уже на все махнули рукой.

– Какая ложь! – продолжал отец. – Какими ослами они нас выставляют: ведь в глухомани живет меньше трех процентов австралийцев, а девяносто процентов в глаза не видали первопоселенцев, никогда не седлали коня, никогда не кипятили воду над костром в походном котелке. Австралийцы – горожане, а не дикари из необжитых краев. Зачем же нам брать пример с толстокожего Джо Хислопа? Почему мы не взяли за образец человека, в котором воплотилось все лучшее, что заложено в нас: красота и традиция глубокой городской культуры, а не грубость и неотесанность скотовода из захолустья?

– Да отвяжитесь вы от Джо! – крикнул кто-то из зала. – Он же ничего вам не сделал.

– Конечно, он ничего мне не сделал. И я вовсе не виню Джо ни за то, в каком положении оказались мы с вами, ни за Джули Кристо. Мне его жаль. Джо не виноват в своем невежестве. Я и не ждал, что он знает, кто такой Бах или Гайдн, Джо знает другое – про лошадей и про пиво. Такая у него работа. Но все прочие должны бы это знать, потому что в этом наше будущее, и не должна культура наша остановиться на уровне бедолаг-сезонников, полуграмотных скотоводов и захолустных краснобаев.

Отец уже не мог устоять на месте и принялся ходить взад-вперед, чего с ним прежде не бывало. Походил и снова обратился к присяжным, произнося слова подчеркнуто на английский лад:

– Так вот, господа, я поясню вам две стороны дела, которое мы сегодня слушаем, и на этом кончу, так что вы сможете отправиться домой есть сосиски. – Он нагнулся над столом, передвинул какие-то книги, поднял и показал присяжным штук шесть ученических тетрадей, в которых Джули записывал свою музыку. – Видите? – спросил он.

Я-то знал, что это такое, но остальные не знали, и кое-кто поднялся, чтобы видеть лучше.

– Это старые, исписанные школьные тетради, – сказал отец. – В них всякие упражнения, давно забытые стихи, простейшие задачи по математике. Но поперек каждой страницы идут совсем иные записи. – Отец помахал тетрадками. – Записи, которые наш город не поймет и не оценит, ибо пока у нас еще нет возможности считать это частью нашей городской жизни. В этих старых тетрадях особым образом записаны сложнейшие музыкальные партитуры – сочинения Джули Кристо. Это сочинения нашего Палестрины, нашего безвестного Вивальди, Моцарта, который оказался среди нас…

Он бросил тетради на стол, и на этот раз в зале стояла тишина, все глаза были прикованы к Джули, а он сидел на скамье подсудимых, скрестив руки, стиснув локти пальцами, белый как мел, и в лице его были ужас и отчаяние. Внешний мир, наконец, пробил его защитную скорлупу.

Теперь отец взял со стола аккуратно обернутую книгу, я узнал ее, была она читанная-перечитанная, одна из тех, которыми он больше всего дорожил в своей библиотеке.

– И вот, господа, мое последнее слово. Вот книга. В ней два великих произведения искусства. Одно – «Фауст» Кристофера Марло, нашего великого английского драматурга, и другое – «Фауст» Гете, немецкого поэта и философа. В обоих одна и та же история – история о том, как молодого немецкого ученого, доктора Фауста, искушал Мефистофель, он же дьявол во плоти.

Если вы знаете эту историю, если слушали оперу, – весьма сухо говорил отец, – вы помните, что Фаусту предложены все соблазны богатства и культуры, а также чистота и совершенство непорочной Маргариты, а в обмен он должен продать душу дьяволу. Суть в том, друзья мои, что дьявол предлагал Фаусту не только радости плоти, но и все великолепие ума. И как раз возможности, которые открывались перед его умом, а не плотские соблазны склонили его продать свою душу.

Но где все это происходило? В каком городе? На каком материке? В какие времена? В поисках жертвы, достойной искушения, дьявол избрал место, где искушение умом могло завлечь, где классическая красота была желанна. Он должен был найти культурного человека в культурном городе, там, где знали цену культурному наследию человечества и умели им дорожить. И он нашел такое место – Лейпциг, Германия, шестнадцатый век нашей эры.

А теперь посмотрим на наш город, на Сент-Хелен тысяча девятьсот тридцатых годов. Вот перед нами, – отец указал на Джули, – человек, в котором заложены такие богатства, что дьявол вполне мог бы счесть его достойным искушения. Дьяволу стоило только приблизиться к Джули Кристо и сказать: «Я могу предложить тебе все, чего недостает этому городу. Я помогу тебе полностью, во всем блеске раскрыть твой огромный музыкальный дар. Я обещаю тебе, что искусство твое достигнет совершенства и будет известно всему свету. Я распахну перед тобой все тайные двери, которые закрыты для тебя сейчас в этом городе и в этой стране. Я сделаю твою жизнь богатой и полной, ибо расцветет скрытый в тебе гений. И взамен прошу немногого: когда эта щедро наделенная успехом и радостью жизнь подойдет к концу, отдай мне свою душу…»

Он бросил книгу на стол, словно она жгла ему руки.

– Но дьявол не пришел в наш город искушать Джули Кристо, дорогие мои сограждане-австралийцы. Не станет он зря тратить время. Никогда еще не забредал он в такую даль. Такова уж наша судьба. Мы недостойны его внимания. Ибо нас не прельщают соблазны разума. И даже загляни он ненароком в наш город, и зазвени над ухом у нас мешком, полным этих прекрасных радостей, он легко потерпел бы поражение – не потому, что столь крепка наша добродетель, но потому, что мы насмехаемся над его дарами и по невежеству неспособны оценить радости разума.

Отца словно подменили, он повернулся, оглядел сидящих в зале и лишь потом снова обратился к присяжным.

– Я пытался показать вам, – медленно, раздельно заговорил он, – почему этот юноша очутился на скамье подсудимых. Будь Джули Кристо обыкновенным мальчиком из солидной, состоятельной семьи, будь он сыном кого-либо из вас, господа, пришедших его судить, будь он благонравный, заурядный, ничем не выдающийся, достаточно толстокожий юнец, который готовится стать лавочником, дельцом, фермером, адвокатом или ремесленником, при подобных обстоятельствах никому бы и в голову не пришло его обвинить. С его любящей матерью произошел несчастный случай – вот что сразу же вполне естественно и логично подумал бы каждый.

Но этого юношу вы осудили еще до того, как случилось несчастье. У него был талант, который не мог проявиться, так как он жил в нищете, и вы прозвали его чокнутым. Вы не могли его понять и потому насмехались над ним. Он не укладывался в рамки привычных вам условностей, ваших дурацких нравоучений и вашего зубоскальства, и вы обвинили его в убийстве, для вас это было вполне естественно.

Но можете мне поверить, господа, до тех пор, пока наш город и наша страна не научатся принимать вот такого Джули Кристо как нечто свое, неотъемлемое, до тех пор, пока люди с талантом Джули будут казаться нам чокнутыми, до тех пор, пока вместо того, чтобы высмеивать Джули, мы не станем восхищаться им и одобрять его, до того дня, господа, когда сам дьявол сочтет, что стоит нас посетить, до тех пор мы будем всего лишь никчемным, пустым, невежественным обществом, которое в культурном отношении поднялось не выше бедолаги-сезонника и питает душу пустыми ребячливыми мечтами да хвастливыми байками стригалей.

Вот и все, ваша милость, что я могу сказать в защиту Джули Кристо. Судить следует не mens rea этого юноши, а mens rea этого города. Такова наша защита, и к этому мне нечего прибавить. Обвинять следует не Джули Кристо, а узость, невежество и средневековые предрассудки, которые посадили его на скамью подсудимых по обвинению в убийстве.

Отец опустился на свое место, а в зале все не слышно было ни звука, и я этого не понимал. Я ждал: вот сейчас разразится буря. Но тишина длилась, и я боялся шевельнуться: вдруг она рухнет? Вдруг от малейшего моего движения может пробудиться грозный вулкан? Наконец в зале задвигались, стали откашливаться; мы ждали, когда придет время подобрать то немногое, что осталось после крушения от наших призраков – от нас, какими мы себя воображали, и теперь я следил за Страппом, которому предстояло произнести заключительную речь.

Бедняга Страпп! Мне стало его жаль. Он всегда, прежде всего, опирался на факты, тогда как мой отец славился своей изобретательностью, и хотя Страпп, вероятно, по-прежнему был уверен в победе, противостоять оглушительному красноречию отца с помощью улик и фактов сейчас было нелегко.

– Ваша милость, – начал он, и, казалось, даже голос не вдруг ему подчинился, пришлось опять и опять откашливаться. – Я не стану пытаться отвечать на доказательства защитника столь же достойной речью, ибо защитник вообще не привел нам никаких доказательств…

Некоторое время Страпп топтался на одном месте, но потом как будто все-таки выбрался на единственно разумный путь. Он повторил доводы, которые уже приводил вначале. Напомнил нам улики, попросил присяжных вспомнить, что произошло с доктором Хоумзом, и, наконец, заявил, что в смерти миссис Кристо повинен человек, сидящий на скамье подсудимых, независимо от того, кто он такой: гений ли, Моцарт или Фауст, которого мы не сумели разглядеть. Правда реальна, сказал он, тогда как невиновность – плод богатого воображения. Улики, подтверждающие состояние духа подсудимого в пору, когда был нанесен удар, подтверждают его виновность, и обвинение основывается не на фантазиях, а на фактах.

Но после выступления отца речь эта была слабовата и особого впечатления не произвела, хотя Страпп старался, как мог. На высоте оказался и судья Лейкер, когда напутствовал присяжных, слово его было коротким, и говорил он о том единственном, что действительно оспаривалось сторонами, – о состоянии духа подсудимого. Обвинение, указал он, полагает, что именно здесь заключен ответ. Либо у Джули Кристо было преступное намерение, когда нож вонзился в сердце миссис Кристо, либо этого намерения у него не было. Либо то было преднамеренное убийство, либо несчастный случай. Улики, приведенные обвинением и защитой, доказывают либо виновность, либо полную невиновность. Середины тут нет. Несмотря на длинный урок нравственной ответственности, который преподал нам защитник, и длинный перечень наших недостатков, подлинное мерило истины в этом деле не будущее Австралии, а виновность или невиновность подсудимого, истинное состояние его духа…

Затем был объявлен перерыв, а присяжные удалились, чтобы вынести решение. Им мог понадобиться час, день, неделя – это знал я, знали все присутствующие, и однако все остались на своих местах, только судья Лейкер отправился к себе в кабинет, чтобы вволю хлебнуть коньяка из обтянутой кожей фляжки. А мы ждали. Шаркали, перешептывались, подталкивали друг друга локтями и спорили. Казалось, не прошло и пяти минут, а на самом деле минуло около получаса – и вот раздался возглас: «Суд идет». Судья Лейкер занял свое место, присяжные передали бумагу со своим решением секретарю суда, тот вручил ее судье, судья молча прочел и вернул секретарю, чтобы тот прочел его нам – громко, раздельно, бесстрастно, как оно и полагается.

– Решение присяжных по делу Король против Джулиана Кристо: «Не виновен».

Глава 22

Годы уже давно стерли воспоминание о поистине опасных страстях, которые разыгрались в тот день, и решение суда навеки погребено в забытой истории тех трудных, гнетущих и, однако, все же довольно невинных времен. Но повесть о Джули, нашем австралийском Фаусте, на этом не кончается. В сущности, подлинная трагедия его жизни была еще впереди, и так же, как раньше я был единственным свидетелем многого из того, что с ним происходило, мне и теперь одному суждено было увидеть, что стало с ним дальше.

После суда нам еще предстояло все обсудить дома; предстояло спорить с отцом из-за его безжалостного обличения Австралии, которая ко всему совершила столь непростительную ошибку: не стала Лейпцигом шестнадцатого века. Но самое главное – нам предстояло понять, почему этим присяжным, истинным австралийцам, заправским дельцам, лавочникам и фермерам, которых только что оскорбили, запугали, разнесли в щепы все, во что они верили, – почему им потребовалось всего полчаса, чтобы вынести до неправдоподобия неожиданное решение: «Не виновен».

– Такова была внутренняя логика дела, – твердил отец во время спора, который шел за обедом в нашей семье (во всем городе не было дома, где об этом бы не спорили за семейной трапезой, только наша семья была осведомлена лучше других). – Никакие доступные мне факты и улики не сняли бы с Джули обвинения в убийстве, потому что все они были ничуть не убедительней тех, которые привел обвинитель. Ведь в чем главная беда? Все, что нам известно и что тянулось годами – сплетни, толки, поведение самого Джули, – все это лило воду на мельницу обвинителя, и Страпп поступил очень умно, построив на этом обвинение, а мне оспаривать факты было бессмысленно.

Надо было круто повернуть, перейти в наступление, ударить по городу, возложить вину на него, обвинить молчаливых обвинителей – только так я мог заставить их изменить мнение о Джули. Важно было не что я сумею доказать, но что скажу. Важно было не убедить присяжных, а безжалостно их пристыдить.

Однако это не объясняло, почему наши толстокожие австралийцы-присяжные, наши дельцы, лавочники и владельцы гаражей, которые всерьез верили во все свои выдумки, пошли против самих себя и признали правоту отца, тогда как по всему они должны бы обозвать его заносчивым выскочкой-англичанином и в ярости объявить, что он неправ.

Годами я ломал голову над их решением и все не мог разгадать эту загадку, я уже давным-давно не жил в Австралии, в сущности, расстался с ней навсегда, и, лишь ненадолго приехав туда навестить стариков родителей, понял, наконец, что же произошло в тот неправдоподобный день. Уже в первые минуты разговора с отцом я уловил чуть заметную австралийскую интонацию, которая прорывалась в его строгой английской речи. Я не сказал ему об этом: он наверняка горячо заспорил бы, а в преклонном возрасте горячиться нездорово. Но до меня вдруг дошло, что отец не только стал с годами, но всегда был куда больше австралийцем, чем полагал сам.

В тот далекий день он поймал в нравственную ловушку сложное самосознание австралийца, которое таилось где-то в самых глубинах нашей национальной сути и отчаянно пыталось прорезаться. В ту пору культура наша состояла еще из остатков нашего колониального прошлого, у нас только и было, что отголоски английского наследия, от которых мы окончательно так никогда и не избавились, разрозненные клочки неусвоенной традиции. Даже легенды, рожденные австралийской глухоманью, о которых так пренебрежительно отозвался тогда отец, прославляли вольного парня, рожденного в Англии и из Англии изгнанного. И, вместо того чтобы, как прежде, духовно насыщать нас, старые эти легенды понуждали нас оставаться все теми же коннозаводчиками и табунщиками. Должны были пройти еще лет тридцать, война, должно было смениться поколение, а то и два, чтобы возникла, наконец, иная культура – без лошадей, без новичков-колонистов, без колониальных солдат.

И эту-то культуру предчувствовал и провидел отец. Он разоблачил это привычное представление об австралийце, как неудачную выдумку, но разоблачил как раз потому, что был куда больше австралийцем, чем сам подозревал. И вот на это, думаю, бессознательно отозвались наши присяжные, хоть и не в силах были сделать ни шагу дальше по этому пути. Они хотели чего-то лучшего, а чего, не ведали.

Итак, Джули вышел из зала суда свободным человеком, и когда в тот победный вечер я спросил отца, как же он убедил Джули рассказать ему о смерти матери, ответ меня ошеломил:

– А я и не убедил. Он ни слова об этом не сказал.

– Откуда же ты узнал, что там произошло?

– Ничего я не знал. Но если знать Джули, это было логическое объяснение случившегося.

– И так же с доктором Хоумзом?

– То есть?

– Ты все грозил, что спросишь о нем самого Джули, как будто знал, что он скажет о Хоумзе.

– Я лишь предположил, что сказал бы о нем Джули, если бы согласился говорить, вот и все.

– То есть ты не заставил бы его давать показания?

– Ни в коем случае. Но ведь никто этого не знал, не так ли, – прибавил отец и не без изящества взмахнул своими отнюдь не изящными руками.

– А про тетрадки – неужели это он сам тебе рассказал?

– Нет. Ты рассказал, – ответил отец. Он даже не улыбнулся, он отвечал так, словно это было его правом и долгом – спокойно поведать о тайнах своего искусства. Словно дело было вовсе не в нем самом.

– А как они у тебя оказались?

– Взял у него из чемодана, когда его не было в камере.

– Тогда о чем же ты с ним разговаривал? – спросил я.

– Да почти ни о чем. Учил его играть в шахматы.

– Ну ладно. – Я поневоле примирился с этими уклончивыми ответами, хоть и не очень им верил. – Уж одно-то ты наверняка сделал. Уговорил надеть костюм и белую рубашку, которые совсем его преобразили.

– Нет, не уговорил. Я попросил Бетт Морни, и она все устроила.

– Каким образом?

– Просто попросила сержанта Коллинза, чтобы он зашел ночью в камеру, когда Джули уснет, и забрал его старую одежду. Коллинз согласился.

Я поверил. Разве Коллинз или кто другой мог устоять перед нашей Бетт, даже если надо было унести одежду заключенного и выставить его перед судом нагого, незащищенного – в хорошем синем костюме и белой рубашке с открытым воротом?

В том, как отец вел дело, была еще тысяча неясностей, о которых я пытался его расспросить. На некоторые мои вопросы он отвечал, от других отмахнулся. Но на один вопрос, который мучил меня больше всего и который я задавал снова и снова, он нипочем не желал отвечать. Вправду ли он верил, что доктор Хоумз – отец Джули?! Всерьез ли об этом спрашивал? Или то был риторический вопрос? Отец уклонился от ответа, и после я еще не раз задумывался, но ответа так и не нашел. В одном только я убежден: Джули – дитя насилия, а его мать – безвинная и запуганная жертва своего телесного совершенства. Так неотразимо прелестна она, что еще и сейчас, стоит мне увидеть женщину, хоть отдаленно на нее похожую, я вновь ощущаю то теплое, матерински нежное объятие. Никогда ничьи объятия не вызывали у меня такого чувства, ни одно прикосновение не рождало таких невинных и дивных надежд.

Итак, Джули вышел на свободу, и предстоял лишь последний акт его трагедии. Через два дня после суда я пошел его проведать. Дом теперь превратился в пустую, безмолвную скорлупу. Все звуки в нем замерли, и когда я спросил мисс Майл, встретившую меня на пороге кухни, где Джули, она уныло посмотрела на меня и печально, безо всякой радости ответила:

– Вон там, у поленницы. Кит.

Я прошел по песчаной дорожке к поленнице, там в старом мусоросжигателе яростно пылал огонь, тот же самый огонь, что некогда поглотил радостную жертву – библиотеку отца мисс Майл, а потом и белоклавишный аккордеон Джули.

– Что ты делаешь, черт возьми? – спросил я, подойдя.

– Ничего, – отрешенно, на прежний лад ответил Джули.

И я увидел: он сжигает старые тетради, в которых записана несыгранная, неуслышанная, никому не ведомая музыка нашего нерожденного Моцарта. Если б я мог выхватить из огня хоть несколько листков, если б мог подраться с ним, чтобы спасти их, я сделал бы это. Но я опоздал, опоздал всего на каких-нибудь несколько секунд. Когда я понял, что происходит, пылала уже последняя из доброй полусотни тетрадей. Ничего я не мог сделать, я понимал: у меня на глазах кончается подлинная жизнь Джули, чувствовал, что странным образом чудовищно виноват в этом его самосожжении. Спасая его от виселицы, грубо выставив на всеобщее обозрение его сокровенную тайну и его непостижимый талант, мы убили гения, который не успел еще родиться. Грязной рукой коснулись того, чего касаться нельзя.

Я ничего не сказал, и минут пятнадцать мы в молчании сидели на колоде. Но я знал: в эти минуты Джули вычеркивал меня из своей жизни так же решительно, как уже вычеркнул из нее себя самого. И мне осталось только молча встать и уйти.

Примерно через год, когда я уже уехал из родного города, сестра написала мне, что Джули с Бетт Морни поженились. Потом, перед самой войной, я на один день приехал в Сент-Хелен и тогда увидел Джули в последний раз. Он стоял в мясной лавке мистера Морни, в полосатом фартуке, с большим ножом в тонких, изящных руках. Сквозь запотевшую витрину я видел, как он отсекал кусок говядины. Меня передернуло, я закрыл глаза: ведь Джули безнадежно неловок, – рано или поздно он наверняка отхватит себе пальцы.


Дальнейшее – если дальше что-то и было – не стоит того, чтобы о нем рассказывать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю