Текст книги "Жажда человечности"
Автор книги: Джером Дэвид Сэлинджер
Соавторы: Курт Воннегут-мл,Трумен Капоте,Грэм Грин,Джон Апдайк,Дорис Лессинг,Джойс Кэрол Оутс,Уильям Катберт Фолкнер,Джеймс Олдридж,Джеймс Болдуин,Алан Силлитоу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
С верхней площадки лестницы послышался голос отца:
– Кто там?
– Это я, – ответила она и объяснила: – Мне показалось, что ты забыл заложить дверь на щеколду.
– Действительно забыл?
Нет, дверь заперта. Все в порядке, – мягко сказала она и осторожной, но твердой рукой опустила щеколду. Она подождала, когда за отцом закроется дверь. Положила руки на радиатор, погрела пальцы, – отец сам его поставил, он привел дом в «порядок». «Через пятнадцать лет, – подумала она, – дом будет наш». Она услышала, как дождь стучит по крыше, но ей уже не было страшно. Зимой отец проверил каждую черепицу, дюйм за дюймом. Дождь не мог проникнуть к ним в дом. Дождь был снаружи, он барабанил по ветхому верху машины, вымывал ямы на засеянном клевером поле. Она стояла у двери, и в ней поднималось что-то похожее на отвращение, которое она всегда испытывала ко всему слабому и болезненному. «И никакой тут нет трагедии, никакой», – подумала она и почти с нежностью посмотрела на непрочную щеколду, купленную в грошовой лавчонке. Ее мог бы сорвать любой человек, но в этом доме ее поставил настоящий Человек – старший клерк агентства Бергсона.
Перевод М. Шерешевской
Алан Силлитоу
Велосипед
В ту пасху мне сровнялось пятнадцать. Сажусь я как-то ужинать, а мать мне и говорит:
– Вот и хорошо, что ты ушел из школы. Теперь можно и на работу пойти.
– Неохота мне работать, – говорю я важно.
– А все же придется, – говорит она, – не по карману мне содержать такого объедалу.
Тут я надулся, оттолкнул тарелку, будто на ней не тосты с сыром, а самые отвратительные помои:
– А я думал, что хоть передохнуть-то можно.
– И напрасно ты так думал. На работе тебе не до глупостей будет.
И тут она берет мою порцию и вываливает на тарелку Джону, младшему брату, – знает, как меня до бешенства довести. В одном моя беда – я ненаходчивый. Я бы так и расквасил физиономию братцу Джону и выхватил тарелку, да только этот недоносок сразу же все заглотал, а тут еще отец сидит у камина, прикрывшись развернутой газетой.
– Ждешь не дождешься, только бы выпихнуть меня на работу, – проворчал я.
Отец опустил газету и влез в разговор:
– Запомни: нет работы – нет и жратвы. Завтра же пойдешь искать работу и не возвращайся, пока не устроишься.
Вставать пришлось рано – надо было идти на велосипедную фабрику просить работы; мне показалось, что я опять пошел в школу, – не понимаю, зачем я только вырос. Но старик у меня был настоящий работяга, и я знал – и мозгом и нутром, – что весь пошел в него. На пришкольном участке учитель, бывало, говорил: «Ты у меня самый лучший работник, Колин, и после школы ты тоже не пропадешь», – а все потому, что я битых два часа копал картошку, пока остальные бездельничали и старались наехать друг на друга машинками для стрижки газона. После-то учитель загонял эту картошку по три пенни за фунт, а мне что доставалось? Фиг с маслом. Но работать я всегда любил – вымотаешься хорошенько и здорово себя чувствуешь после такой работы. Само собой, я знал, что работать придется и что лучше всего – самая трудная, черная работа. Смотрел я как-то кино про революцию в России, там рабочие захватили власть (мой отец тоже об этом мечтает), и они выстроили всех в ряд и заставили руки показывать, а рабочие парни стали ходить вдоль ряда и смотреть, у кого какие руки. И если кто попадался с белоснежными ручками, того сразу к стенке. А если нет – то полный порядок. Так вот, если у нас тоже так получится, я-то буду в полном порядке, и это меня малость утешало, когда я топал по улице в комбинезоне вместе со всеми в полвосьмого утра. Лицо у меня, должно быть, было перекошенное: на одной половине написано любопытство и интерес, а другая скуксилась от жалости к самому себе, так что соседка, заглянув спереди в мой циферблат, расхохоталась, распялив рот до ушей, – чтоб ей в горле провертели такую же дыру! – и заорала: «Не дрейфь, Колин, не так страшен черт, как его малюют!»
От ворот дежурный повел меня в токарный цех. Не успел я войти, как шум, словно кулак в боксерской перчатке, двинул меня по черепу. Только я не подал виду и пошел дальше, хотя этот скрежет вгрызался мне в самые кишки, будто хотел вывернуть их наружу и пустить на подтяжки. Дежурный сдал меня мастеру, тот сплавил наладчику, а наладчик спихнул меня еще какому-то парню – можно было подумать, что я жгу им руки, как краденый бумажник.
Парень повел меня к стенному шкафу, открыл его и сунул мне метелку.
– Подметешь в этом проходе, – сказал он. – А я займусь вон тем.
Мой проход был куда шире, но я возражать не стал.
– Бернард. – сказал он, протягивая руку. – Это буду я. На той неделе перехожу на станок, сверловщиком.
– И долго тебе пришлось тут мести? – Надо же било узнать, надолго ли, а то меня и так уже тоска взяла.
– Три месяца. Всех новичков сначала ставят на уборку, чтобы успели пообтереться.
Бернард был маленький и тощий, постарше меня. Мы с ним сразу сошлись. У него были блестящие круглые глаза и темные курчавые волосы, и язык у него был привешен неплохо, как будто он и до сих пор учится в школе. Он вечно отлынивал от работы, и я считал, что он очень умный и ловкий, может, он стал таким потому, что отец с матерью у него умерли, когда ему было всего три года. Воспитала его тетушка-астматичка, она его баловала и терпела любые его выходки – он мне все потом рассказал, когда мы пили чай в обеденный перерыв. «Теперь-то я тихий, комар носу не подточит», – сказал он, подмигивая. Я как-то не понял, к чему это он говорит, видимо, решил, что после всех россказней о том, что он вытворял, я с ним и водиться бы не стал. Но, как бы то ни было, вскорости мы с ним стали приятелями.
Болтали мы с ним как-то раз, и Бернард сказал, что больше всего на свете ему хочется купить проигрыватель и побольше пластинок – особенно нью-орлеанских блюзов. Он давно копил деньги и сколотил уже десять фунтов.
– Ну а я, – говорю, – хочу велосипед. Буду ездить по выходным до самого Трента. В комиссионке на Аркрайт-стрит продаются приличные велосипеды, хоть и подержанные.
Тут опять пришлось идти подметать. По правде говоря, я всегда мечтал о велосипеде. Обожаю скорость. Я целился на мопед марки «Малькольм Кэмпбелл», но пока мне сгодился бы и простой двухколесный. Как-то раз я одолжил такой велосипедик у своего двоюродного брата и так шуранул под гору, что обошел автобус. Часто мне приходило в голову, что стащить велосипед ничего не стоит: торчишь у витрины магазина, дожидаешься, чтобы какой-нибудь парень оставил свой велосипед и зашел внутрь, тогда ты суешься впереди него и спрашиваешь какой-нибудь товар, о котором они и не слыхивали; потом выходишь, посвистывая, берешь велосипед и даешь ходу, пока владелец торчит в магазине. Я часами обдумывал это дело: лечу на нем домой, перекрашиваю, меняю номера, переворачиваю руль, меняю педали, выкручиваю лампочки и вставляю другие… Нет, не пойдет, решил я, надо честно копить на велосипед, раз уж меня вытурили на работу, раз уж не везет.
А на работе оказалось веселее, чем в школе. Вкалывал я на совесть, да и с ребятами подружился, – любил я потрепаться о том, какая у нас вшивая зарплата и как хозяева сосут из нас кровь, – ясно, что на меня обращали внимание. Я им рассказал, как мой старик говорит: «Если у тебя разболится голова, когда ты дома сидишь, – завари чайку покрепче. А если на работе – даешь забастовку!» Смеху было!
Бернард уже получил свой станок, и раз как-то в пятницу я стоял и ждал – надо было вывезти стружку.
– Ты что, все копишь на велосипед? – спросил он, смахивая стальную пыль щеткой.
– А как же? Только эта волынка надолго. Они там по пять фунтов дерут, в этой комиссионке. Зато с гарантией.
Он возился еще несколько минут с таким видом, будто собирался преподнести мне приятный сюрприз или подарок на день рождения, а потом и говорит, не глядя на меня:
– А я собираюсь продать свой велосипед.
– А у тебя разве есть?
– Видишь ли, – говорит, и на лице у него такое выражение: мало ли чего ты еще не знаешь, – на работу я езжу автобусом – меньше хлопот. – Потом сказал уже дружески, доверительно: – Тетушка его мне подарила на прошлое рождество. Но мне-то теперь нужен проигрыватель.
У меня сердце так и запрыгало. Денег-то у меня не хватит, это точно, но все же:
– А сколько ты за него возьмешь?
Он улыбнулся:
– Тут дело не в цене, а в том, сколько мне не хватает на проигрыватель и пару пластинок.
Я увидел долину Трента, с вершины Карлтон-хилла она была как на ладони – поля и деревеньки, и река, будто белый шарф, упавший с шеи великана.
– Ладно, сколько тебе нужно?
Он еще поломался, как будто подсчитывал в уме.
– Пятьдесят шиллингов.
А у меня было всего-навсего два фунта – так что великан схватил свой шарфик и был таков. Но тут Бернард сразу решил покончить с этим делом:
– Знаешь, я мелочиться не собираюсь, отдам за два фунта пять. Пять шиллингов можешь занять.
– Идет, – сказал я, и Бернард пожал мне руку, словно он солдат, что уходит на фронт.
– Заметано. Тащи деньги, а я завтра прикачу на велосипеде.
Когда я пришел с работы, отец уже был дома – наливал чайник над кухонной раковиной. По-моему, он жить не может, если у него не поставлен чайник.
– Па, а что ты будешь делать, если вдруг настанет конец света? – спросил я его как-то, когда он был в хорошем настроении.
– Заварю чайку и буду смотреть, – сказал он.
Он налил мне чашку чаю.
– Па, подкинь пятерку до пятницы.
Он накрыл чайник стеганой покрышкой.
– А тебе зачем понадобились деньги?
Я ему сказал.
– У кого покупаешь?
– У приятеля на работе.
– А велосипед хороший?
– Пока не видал. Он завтра на нем приедет.
Бернард приехал на полчаса позже, так что я не видел велосипед до самого обеда. Мне все чудилось, что он заболел и вовсе не приедет, как вдруг вижу – стоит у дверей, нагнулся и снимает зажимы. И тут я понял, что он приехал на своем – нет, на моем велосипеде. Бернард был какой-то бледный, бледнее обычного, как будто всю ночь проболтался на канале с какой-нибудь девчонкой и она натянула ему нос. В обед я с ним расплатился.
– Расписочка не нужна? – спросил он, ухмыляясь. Но мне было некогда дурачиться. Я немного попробовал велосипед во дворе завода, а потом поехал домой.
Три вечера подряд – было уже почти лето – я уезжал за город, миль за двенадцать, там воздух был свежий и попахивал коровьим навозом, даже земля там была другого цвета, такой простор кругом, и ветер на просторе – не то что на городских улицах. Красота! Я чувствовал, что начинается новая жизнь, как будто я до сих пор был привязан к дому за ногу веревкой длиной в целую милю. Я несся по дороге и прикидывал, сколько миль я сумею проехать за день, чтобы добраться до Скегнесса. Если же крутить педали без передышки целых пятнадцать часов подряд – а там пусть хоть легкие лопнут, – можно попасть и в Лондон, где я никогда еще не бывал. Такое было чувство, как будто перепиливаешь решетку в тюрьме. И велосипед оказался в порядке, не новый, конечно, но он мог поспорить с гоночным, и фонари были на месте, и насос работал, и сумка при седле. Я думал, Бернард свалял дурака, что отдал его по дешевке, но, видно, раз парню приспичило достать проигрыватель с пластинками, ему на все наплевать. «Такой и мать родную продаст», – думал я, мчась с бешеной скоростью вниз с холма и виляя среди машин, чтоб дух захватило.
– Ну как, хорошая штука – собственный велосипед? – спросил Бернард, изо всех сил хлопая меня по спине; вид у него был веселый, но какой-то странный – с друзьями так не шутят.
– Тебе лучше знать, – ответил я. – Вроде все в порядке, и шины целые, верно?
Он поглядел на меня обиженно:
– Не нравится – можешь отдать обратно. Деньги я тебе верну.
– А мне они ни к чему, – сказал я. Мне легче было отдать свою правую руку, чем расстаться с велосипедом, и он это знал. – Проигрыватель купил?
Битых полчаса он мне рассказывал про этот проигрыватель. Сколько там у него разных кнопок и дисков – можно было подумать, что он рассказывает про космический корабль. Но мы оба были довольны, а это самое главное.
В ту же субботу я заехал в парикмахерскую – раз в месяц я там стригусь, – а когда вышел, то увидел, что какой-то тип уже влез на мой велосипед и собирается отчалить. Я вцепился ему в плечо, и мой кулак оказался у него под носом, как красный свет – знак опасности.
– А ну слазь! – рявкнул я. Меня так и подмывало всыпать этому нахальному ворюге.
Он обернулся. Странный какой-то вор, невольно подумал я; с виду вполне приличный малый, лет под сорок, в очках, ботинки начищены, ростом поменьше меня и притом с усами. Но ведь этот проклятый очкарик собирался стянуть мой велосипед!
– Черта лысого я слезу, – сказал он, да так спокойно, что мне подумалось – он какой-то чокнутый. – И кстати, это мой велосипед.
– Катись ты отсюда… – выругался я. – А то как врежу!
Какие-то зеваки стали останавливаться. Этот тип ничуть не волновался – теперь-то мне понятно почему. Он окликнул какую-то женщину: «Миссис, будьте добры, дойдите до перекрестка и попросите сюда полисмена. Велосипед мой, и этот щенок стащил его».
Для своих лет я довольно сильный. «Ах ты!» – завопил я да как потяну его с седла – велосипед с грохотом свалился на мостовую. Я поднял его и едва не уехал, но этот тип ухватил меня поперек живота, не тащить же мне его на себе в гору – сил не хватило бы, да я и не хотел.
– Надо же, украсть у рабочего человека велосипед! – подал голос какой-то бездельник из тех, что собрались поглазеть. – Передушить бы их всех до единого.
Но не тут-то было. Подоспел полицейский, и вот уже этот тип размахивает бумажником, показывает квитанцию с номером велосипеда: доказательство верное. Но я все еще думал, что он ошибается. «В участке расскажешь», – сказал мне полисмен.
Не знаю для чего, – наверное, я все же ненормальный, – я там гнул свое, и все: нашел, мол, велосипед в углу двора и ехал сдавать его в участок, но сначала зашел постричься. По-моему, дежурный мне почти поверил, потому что тот малый знал с точностью до минуты, когда у него стянули велосипед, а у меня на это время оказалось алиби лучше не надо: в табеле было пробито время прихода на работу. Но я-то знал, какая гадина не работала в то время.
Но раз у меня все-таки оказался краденый велосипед, назначили мне срок условно – он еще не кончился. А этого Бернарда я возненавидел люто. Со мной, со своим другом, сыграть такую шутку! Да только, на его счастье, легавых я ненавидел еще больше – ни за что бы не раскололся, даже пса безродного и то не продал бы. Меня отец в два счета прикончил бы, хоть я и без него знал, что помогать легавым не след.
Слава богу, что я успел эту историю сочинить, хотя порой мне все же кажется, что я вел себя как идиот, – нечего было скрывать, как попал ко мне этот велосипед.
Но одно я знаю точно: буду ждать, когда Бернард выйдет из тюряги. Взяли его на следующий же день после того, как я влип с велосипедом, – он обчистил тетушкин газовый счетчик: деньги на пластинки понадобились. А тетка уже была по горло сыта его штучками, вот и решила, что маленькая отсидка ему не повредит, а может, и на пользу пойдет. Мне надо свести с ним счеты, и не пустячные – он должен мне сорок пять шиллингов. И мне наплевать, откуда он их возьмет – пусть идет и грабит другие счетчики, но денежки я из него вытрясу, вытрясу как пить дать. Я его в порошок сотру.
А иногда меня смех разбирает. Ведь если у нас когда-нибудь будет революция и всех выстроят в ряд, руки-то у Бернарда будут беленькие, потому что он отпетый лоботряс, подонок и вор, – погляжу я тогда, как он выкрутится, потому что мне своих рук стыдиться не придется, будьте уверены. Да и как знать – может, я окажусь с теми парнями, которые будут наводить порядок.
Перевод М. Ковалевой
Билл Ноутон
Сестра Тома
Однажды дождливым будничным утром, когда мне было пятнадцать лет, я надел свой старенький выходной костюм и отправился в Болтон, на улицу Монкриф, чтоб поступить матросом в военный флот. Уходя, я поцеловал плачущую маму, но ее слезы расстроили и меня – так что, шагая в толпе рабочих, спешивших попасть на текстильные фабрики до гудка первой смены в семь сорок пять, я и сам с трудом удерживался от слез.
Когда я пришел на вербовочный пункт, седой офицер в темно-синей шинели выписал мне бесплатный билет до Манчестера, где работала военно-медицинская комиссия. Всего нас собралось там девять человек, и остальные парни были старше меня. Но семерых врачи сразу забраковали, и, когда они ушли, нас осталось двое. Я думал, что комиссия меня пропустила, но один врач все слушал мое сердце. Я здорово нервничал, и оно колотилось, как будто я только что взбежал по лестнице. Через несколько минут врач мне сказал:
– Приходи, сынок, через год, когда станешь поспокойней.
Меня забраковали, и мне было стыдно. Что я скажу теперь своим друзьям? Я погулял по городу и вскоре проголодался, но не решился куда-нибудь зайти и поесть: до этого я был в кафе только раз, да и то не один, а со взрослыми – на поминках. Окончательно расстроенный, я уехал домой.
И работы у меня теперь тоже не было: перед отъездом я ушел из прядильной мастерской – думал, удастся поступить во флот. А с работой в те времена было очень трудно: текстильные фабрики сокращали производство. Но один наш парень – его звали Том Чидл – надоумил меня, куда обратиться.
– Поезжай к Хилтону, – сказал он мне, – на фабрику по химической обработке пряжи. Она черт те где, но работа там есть: этот Хилтон вечно кого-нибудь увольняет. Если ты им понравишься, тебя возьмут и заставят вкалывать с утра до ночи. Только не говори им, что ты католик: Хилтон методист и местный проповедник.
Я поехал и не сказал им, что я католик – ничего я им не сказал, – и они меня взяли. Работа на фабрике была двухсменная, и первая смена заступала в шесть, и назавтра я должен был выйти в утро. Я чувствовал себя взволнованным и счастливым. Никто из моих знакомых там не работал, и я как бы заново начинал жизнь.
На другой день я встал в полпятого и в шестом часу уже выходил из дому – мама поцеловала меня на прощание и немного всплакнула. Я люблю темные предрассветные улицы. В это время прохожих почти нет, и, главное, еще спят девчонки-текстильщицы, а то, бывает, ты идешь на работу, а они тебе прямо в лицо хихикают – сущее наказание с этими девчонками!
В огромном красильно-пропиточном цехе с высоким, теряющимся в пелене пара потолком и всегда чуть сыроватым бетонным полом стояло восемь роликовых машин, в которые загружают очищенную пряжу, и она, пропитавшись раствором каустика, автоматически, на роликах, отжимается и вытягивается, превращаясь в мерсеризованную, или, попросту, фильдекосовую.
Мне надо было выучиться управлять такой машиной, распутывать мотки высушенной пряжи, аккуратно загружать их в особый ковш, подающий подготовленные мотки на машину, и снимать с роликов мерсеризованную пряжу. Мастер цеха Элберт по кличке Нуда был спокойным человеком лет под пятьдесят, с доброй улыбкой и синими глазами.
Наши ребята всегда над ним потешались. Не то чтобы в глаза, но так, что он слышал. Они частенько заводили похабные разговоры – просто чтоб посмотреть, как он качает головой. Во время перерыва – единственного за смену, он длился с половины девятого до девяти – мы с облегчением снимали рабочие ботинки и давали ногам немного отдохнуть, потому что у большинства ребят-машинистов была разъедена кожа на пальцах: капли каустика просачивались даже сквозь ботинки. И вот мы обрывали полы халатов и оборачивали ноги, чтоб уберечь их от каустика. Поэтому к девяти, когда кончался перерыв, мы не успевали управиться с завтраком. В четверть десятого появлялся Элберт, вынимал часы и недовольно спрашивал:
– А в котором часу вы начали завтракать?
Он давал нам брезент, чтоб обматывать ноги, нередко помогал налаживать машины – в общем, облегчал нашу жизнь как мог. Иногда часа за два до конца смены он спрашивал, не хотим ли мы поработать вечером. Желающие работали до десяти часов. За это им давали даровой обед, даровой ужин и платили сверхурочные. И ребята обычно не отказывались остаться. Но Элберт не любил просить нас об этом.
В то время мне, как и остальным ребятам, Элберт казался старым занудой. И только теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он был хорошим человеком. Я думаю о нем чаще, чем о ком-нибудь другом, но сестра Тома мне вспоминается еще чаще. Сестру Тома я никогда не забуду.
Мы с Томом обслуживали соседние машины. Стоя плечом к плечу у сортировочных столов, мы разбирали влажные мотки пряжи, развешивали на специальных крючьях для просушки, а высохшие расправляли и загружали в ковши, или, как говорят текстильщики, противни, подающие подготовленную пряжу на машины.
Том казался мне немного странным. Я люблю поговорить обстоятельно и задушевно – о жизни, о девчонках, ну и всякое такое, а Том, он вечно витал в облаках. Только я, бывало, о чем-нибудь разговорюсь, и вдруг его носатое веснушчатое лицо – точь-в-точь как у клоуна – расплывается улыбкой, и он начинает толковать о своем – сразу видно, что он меня не слушал.
– Пичужки-то, а? – сказал он раз вечером. – Эх, хорошо бы стать воробьем! Садишься ты, к примеру, на карниз дома и делаешь вид, что нечаянно сорвался. Падаешь камнем, как будто ты мертвый, а у народа внизу уже глаза мокрые, так им тебя жалко, а ты вдруг – р-р-раз! – раскрыл крылья, только тебя и видели. – Потом он посмотрел на меня и говорит: – А ты никогда не хотел быть птицей?
– Оно бы, конечно, неплохо, – говорю. – Да ведь высоко залетишь – того гляди упадешь.
– А, что с тобой толковать, – сказал Том.
Красильщики и отбельщики уходили в шесть, а Элберт чуть задерживался – часов до семи.
И потом мы, восемь ребят-машинистов да Похабник Харви с отжимной центрифуги, оставались одни, сами по себе. Правда, было наперед известно, сколько пряжи мы должны обработать: машина выдавала по восемь фунтов каждые пять минут, – отлынивать не приходилось.
Оставшись одни, мы горланили песни. А то Похабник Харви обернется от центрифуги, подопрет языком верхнюю вставную челюсть, приспустит ее на нижние зубы и орет:
– Эй, парни, кто меня поцелует?
Мы его, бывало, материм на все корки, а он и рад, знай себе ухмыляется. А потом вдруг затянет «Немецкого часовщика» или другую похабную песню: он их знал видимо-невидимо.
К девяти мы уставали, и песни прекращались. В это время мне удавалось побеседовать с Томом, и не о всякой ерунде вроде птиц, а серьезно: о жизни, о себе, о всяких важных вещах.
А однажды вечером, примерно в полдесятого, мы заступили на смену в шесть часов утра, и сильно приустали, и хотели есть, и придумывали, чего бы мы сейчас поели, – Том неожиданно посерьезнел и говорит:
– Попробовать бы тебе яблочный пирог нашей Мэри!
Он так это сказал, что я здорово заинтересовался: в его хриплом голосе вдруг зазвучала нежность.
– Вашей кого? – спросил я у Тома, стараясь сообразить, о ком он говорит.
– Нашей Мэри, – ответил Том. – Она моя сестренка.
– А я, – говорю, – и не знал, что у тебя есть сестренка.
– Да я, – говорит, – никому здесь про нее не рассказывал. У них ведь одна похабщина на уме. Стал бы ты рассказывать про свою сестру при Похабнике Харви?
– Не стал бы, – говорю.
Том как-то особенно рассказывал про Мэри, и мне очень захотелось узнать о ней побольше. Том сказал, что она работает в аптеке и что скоро ей исполнится семнадцать лет.
– Когда она утром идет на работу, – рассказывал Том, – ну просто загляденье. У ней сшитый на заказ темно-синий костюм.
– Какой? – серьезно переспросил я Тома. Я прекрасно слышал, что он сказал, но мне хотелось услышать еще раз.
– Сшитый на заказ темно-синий костюм. И белая блузка с серебряной брошкой. А в дождь Мэри надевает плащ, – рассказывал Том, – он в талию и с поясом. Но если ты думаешь, что Мэри щеголиха, – выбрось из головы. Тут не в этом дело. Просто она знает, как быть красивой.
С тех пор, приходя поутру на работу, я хотел одного: дождаться вечера, чтобы послушать рассказы про Мэри. Обычно Том рассказывал о ней полчаса, а в иные вечера, случалось, и дольше, но иногда и вовсе о ней не упоминал. Если Харви пел свои похабные песни, Том никогда не заговаривал про Мэри. И если подходил кто-нибудь из ребят, Том моментально обрывал рассказ. А я уже только и думал что о Мэри.
В выходные я с нетерпением дожидался понедельника, чтоб услышать, как Мэри провела время. Изредка я и сам про нее расспрашивал, но знал, что не должен особенно зарываться.
– Какие у нее волосы? Никогда не замечал. А вот после мытья они так и блестят. Иногда она разрешает мне их вытирать, а сколько раз я их ей причесывал! Они мягкие-мягкие, ну вроде как шелковые.
Немного поговорив, мы бежали к машинам. И мне даже нравились такие перерывы – получалось, что я вроде не только слушаю. Потому что, отлучаясь на минуту к машине, я обдумывал то, что узнал о Мэри. В один из вечеров Том меня огорошил:
– Вчера я рассказывал о тебе нашей Мэри. И она меня расспрашивала, как, мол, ты выглядишь, да что за человек, и всякое такое. Ну я ей и выложил все как есть. Так знаешь, что она мне сказала?
Мне чуть плохо не сделалось, когда я услышал, что Том толковал обо мне с Мэри.
– Так что же она сказала? – спросил я Тома.
– Она мне сказала: «Послушай, Том, ты замолвишь за меня словечко перед Биллом?»
Я ушам своим не поверил. Ведь ни разу в жизни – ни разу! – ни одно мое желание не исполнилось, а тут я ни о чем и мечтать-то не смел, и вдруг мне такой немыслимый подарок, хотя я никого ни о чем не просил. Мне хотелось как-нибудь отблагодарить Тома. Ну и, уж конечно, счастливей меня не было ни одного человека на свете!
Но, сортируя пряжу, я глянул на свои руки. От каустика кожа была сухая и сморщенная. В гладкой поверхности сортировочного стола смутно отражалось мое лицо, и я вспомнил, какое оно прыщавое и бледное. Потом мне вспомнился выходной костюм, который висел в моей спальне за дверью, – брюки лоснятся, пиджак узковат, руки чуть не по локоть вылезают из рукавов. Я понял – мне нечего и думать о Мэри. И не было человека несчастней меня.
Однако вечером, когда я лег спать, все это показалось мне не таким уж страшным. На деньги, полученные за сверхурочную работу, я смогу заказать себе хороший костюм – из тех, что обходятся в два с половиной фунта. Мама поможет мне купить башмаки. А если смазывать руки оливковым маслом, они отойдут и будут выглядеть нормально.
На другое утро я сказал маме:
– Мам, мне ведь нужен новый костюм?
– Что ж, пожалуй, – ответила мама.
– Но мне не хочется покупать готовый. Мне бы настоящий, который шьют на заказ. Ты не подкинешь мне немного деньжат?
– Ну что ж, – спокойно сказала мама, – фунт-полтора у меня найдется.
Я поцеловал ее – золотая у меня мама.
– Ой, мам, большущее тебе спасибо, – говорю, – тогда я закажу его в субботу вечером.
Я взял сумку, в которой ношу свой завтрак, и перед уходом хорошенько разглядел себя в зеркале. В общем– то, не так уж плохо я и выглядел.
Вечером Том рассказывал мне про Мэри:
– В субботу Мэри собиралась на танцы, а наших дома не было – только мы с ней вдвоем. Она пошла мыться, а я сидел в гостиной. И наверно, незаметно задремал у камина. Потому что потом я вдруг открыл глаза, а она уже собралась и стоит передо мной. С прической, в своем черном шелковом платье, ну и все такое – сам понимаешь. И она меня спрашивает: «Как я выгляжу? Ничего?» – «Неплохо, – отвечаю. – Вот бы Билл тебя увидел». – «Да и мне, – говорит, – это было бы приятно». Знаешь, Билл, ты бы наверняка в нее влюбился. Я ее брат, а и то почти влюбился. И она, конечно, немного надушилась, – знаешь, бывает, ты едешь в трамвае, и рядом сядет шикарная дама, и она надушена шикарными духами, вот и от нашей Мэри так же пахнет.
Мы разошлись, чтоб загрузить противни, а потом вернулись к сортировочным столам.
– Она накинула пальто и присела рядом со мной. И тут я слышу, подъезжает машина и останавливается прямо у нашей двери. И гудит. «Кто это, – спрашиваю, – такой?» – «Да просто знакомый, – говорит мне Мэри, – ты не выходи, пускай подождет». И вот она сидит себе спокойненько на стуле, наша-то Мэри, а вставать и не думает, чтобы мне на месте провалиться, если вру. Мэри не вызовешь автомобильным гудком. Машина, значит, стоит, мотор работает – представляешь, сколько бензина сгорело, и все впустую, я еле вытерпел. Пришлось этому парню вылезти из машины – он поднялся на крыльцо и постучал в дверь. Я говорю: «Поцелуй меня перед уходом, ладно?» – и она чмокнула меня в нос – она всегда проказничает, – так он у меня потом целую ночь щекотался.
Через несколько дней Том заболел гриппом. Пока он лежал, я получил свой костюм. У меня такого сроду никогда еще не было. Я казался в нем старше, и солидней, и крепче. Иногда перед сном я его примерял. К груди я прикладывал бумажную салфетку, будто на мне шикарная белая рубаха, а потом, держа в каждой руке по свечке, подходил к зеркалу и внимательно себя разглядывал. Я разучивал новые выражения лица – серьезные и улыбчивые – и говорил шикарным голосом: «Как поживаете, Мэри? Рад с вами познакомиться. Том иногда мне о вас рассказывал».
Том вышел на работу в понедельник. Весь этот день я думал только о Мэри. Мне хотелось поговорить о ней прямо с утра. А вместо этого я слушал его болтовню, которая нисколько меня не интересовала. Я надеялся, что он скажет хоть словечко про Мэри, но он не упоминал о ней до самого вечера.
Вечером ребята горланили песни, потом, как обычно, настало затишье, когда слышится только жужжание роликов, да лязг рычагов, разводящих валы, да стук подошв по бетонному полу.
Часам к девяти мне стало невмоготу, а Том ни словом не обмолвился о Мэри. Я не решался расспросить его о сестре: он не любил, когда я начинал о ней разговор, так что могло бы получиться еще хуже. Уж чего– чего я только не делал: угощал Тома сигаретами, слушал его трепотню, старательно отвечал на его дурацкие вопросы, потом вообще перестал с ним разговаривать, но он ни словечка не проронил про Мэри.
И вот, когда времени почти не осталось – было уже, кажется, без чего-то десять – и все мои старания ни к чему не привели, я не утерпел и сам спросил Тома, стараясь, чтоб мой голос прозвучал естественно:
– Слушай, Том, а как там Мэри?
В это время машины закончили цикл, и мы побежали загружать противни.
– Кто? – спросил Том, вернувшись к столу.
– Ну как кто? Мэри, твоя сестра.
Том медленно вынул изо рта окурок, бросил его на влажный бетонный пол, затоптал ногой и неторопливо сказал:
– У меня нет сестры.
Сначала я не понял. Это было так неожиданно, что прозвучало какой-то дурацкой бессмыслицей. Но почти что сразу – так всегда бывает, когда столкнешься с настоящей правдой, – я почувствовал, что больше спрашивать не о чем. И все же спросил: