Текст книги "Разговоры с Пикассо"
Автор книги: Дьюла Халас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Понедельник 6 декабря 1943
Пикассо ушел рано. Ожидая его, я снимаю его шофера Марселя, а потом и Сабартеса. Через видоискатель изучаю его лицо: кожа цвета пергамента, тонкий нос, больные глаза за стеклами очков, толстыми, как иллюминаторы. Эти глаза, глядящие на вас из «бездны печали», придавали бы лицу унылое выражение, если бы губы по привычке не складывались в подобие мефистофельской улыбки – разочарованной и ироничной… Наверное, чувство юмора и саркастический склад ума, свойственные Сабартесу, помогают ему преодолевать свою хандру, снисходительно относиться ко всему и, прежде всего, к Пикассо – своему другу, своему божеству, к тому, кто всегда был для него центром вселенной…
Я рассматриваю и необычный головной убор, который он носит, чтобы не простудиться, защищая себя от ветра и сквозняков. Это нечто вроде каскетки, поля которой в случае необходимости можно опустить на уши и завязать под подбородком, или поднять наверх и застегнуть кнопкой, или дать им свободно болтаться наподобие крылышек, как на шлеме у Гермеса… Именно Гермес и приходит мне на ум – его называли еще и Меркурием, богом по связям с общественностью, – когда я гляжу, как Сабартес-слуга, всегда стоящий между Пикассо и остальным миром, впускает и выпроваживает толпы посетителей…
Я фотографирую уголки прихожей, где портрет Инес, горничной Пикассо, сменил на мольберте рисунок Ренуара. Рядом – старое кресло, готовое рухнуть под тяжестью кучи бумаг, а над ним какой-то портрет – один из многочисленных эскизов для «Мужчины с ягненком». У подножия кресла стоят домашние туфли Пикассо. Голова на портрете, кресло и тапочки складываются вместе в подобие некоего персонажа, держащего в руках стопки книг и журналов. Я немного выдвигаю вперед тапочки, которые едва видны, и собираюсь снять этого малого, но тут входит Пикассо и сразу замечает мои приготовления.
ПИКАССО. Забавная получится фотография, но подлинности в ней не будет… А знаете почему? Потому что вы передвинули мои тапочки… Я никогда их так не ставлю… Это ваша манера, а не моя. Ведь манера художника расставлять вокруг себя вещи говорит о нем ничуть не меньше, чем его творчество. Мне ваши фотографии нравятся именно потому, что они достоверны… Те, что вы сделали на улице Боеси, были как анализ крови, по которому можно поставить диагноз, чем я был на тот момент… Как вы думаете, почему я обозначаю дату на всем, что делаю? Потому что недостаточно знать картины художника. Необходимо также понимать, когда он их создавал, почему, как, в каких обстоятельствах. Не исключено, что когда-нибудь появится наука, и назовут ее, возможно «человековедением»: она даст возможность лучше понять в творце человеческую суть… Я часто думаю об этой науке и потому стараюсь оставить последующим поколениям как можно больше сведений и документов… Вот поэтому я и датирую все, что делаю…
Однажды мы разговаривали с Сабартесом о привычке Пикассо датировать даже самые мелкие свои произведения, включая и тексты, обозначая на них не только год, месяц и день, но иногда также и час. «Какой в этом смысл? – пожал плечами Сабартес. – Это чистая прихоть, мания… Ну кому может быть интересно, что Пикассо закончил тот или иной рисунок в десять или в одиннадцать часов вечера?» Однако, если принять во внимание то, что открыл мне Пикассо, точное время датирования – это не каприз и не мания, а хорошо обдуманное намерение. Он хочет придать всем фактам и поступкам своей легенды о человеке-творце историческую ценность, самому внести их – прежде, чем это сделают другие – в великую летопись собственной, изумительной и необыкновенной жизни…
Вторник 7 декабря 1943
На улице Гранд-Огюстен встречаю Франсуазу Жило. Под мышкой она, как обычно, несет большой сверток и, несмотря на стужу и резкий северный ветер, своими фиолетовыми, распухшими от холода пальцами вытаскивает из свертка несколько последних гуашей – в основном ярких натюрмортов, отнюдь не бездарных… «Я хочу показать их Пикассо…» – объясняет она с заговорщической улыбкой…
Я знаю ее уже три года, мы познакомились на Монпарнасе, в мастерской малоизвестного венгерского художника, который приобщал ее к секретам ремесла. Тогда Франсуаза была совсем молода – лет семнадцать-восемнадцать, страстно влюблена в живопись, жадна до советов и горела нетерпением продемонстрировать свои таланты. Она много рассказывала мне о распрях со своей парижской семьей, слишком буржуазной, чтобы понять, что живопись может оказаться заманчивее учебы в университете, а мастерские художников – уютнее богатой виллы в Нейи, куда она меня однажды пригласила на ужин… Меня поразила жизненная сила этого юного существа, упорство, с каким она преодолевала препятствия. От Франсуазы исходило ощущение бодрости и неуемной энергии… Ее юношеская восторженность, распространявшаяся в равной степени и на живопись, и на живописцев, напомнила мне о Беттине Брентано, покоренной поэзией и поэтами и непреодолимо вовлеченной в богемную среду гениев, где она, восемнадцати лет от роду, воспылала пламенной страстью к Гёте… В ее юном теле жил дьявол… Уже давно Франсуаза сгорала от желания показать свою живопись Пикассо… Некоторое время назад – в мае этого года – она познакомилась с ним в одном из парижских ресторанов. И с тех пор часто появляется в доме своего кумира, терпеливо ожидая в прихожей, пока он ее позовет.
А он и не пытается скрывать, что в его жизни появилась новая любовь… Он слишком польщен, слишком горд своим мужским счастьем и выставляет его напоказ… Но все же я, в отличие от Макса Жакоба, не думаю, что он согласился бы сменить славу великого художника на славу донжуана. Вечно ненасытный и вечно пресыщенный, как севильский соблазнитель, он тем не менее никогда не позволяет женщине поработить себя и освобождается от нее через творчество. Для него любовная история – это не цель, а непременное условие способности творить, притом условие слишком важное, чтобы он мог пойти на связь случайную или тайную. Пусть уж лучше слезы и драмы, чем завеса целомудрия, скрывающая имя и лицо той, которую он любит… Напротив, он готов был трубить на площади, кричать о своем счастье во весь голос… И даже если бы он захотел скрыть свою любовь, его живопись, рисунки, книги, гравюры, скульптуры выдали бы его с головой. Черты новой избранницы немедленно вытесняли из его творчества черты предыдущей.
Он был околдован и покорен этим маленьким, капризным ртом, прямым носиком и родинкой на щеке, обрамляющими лицо густыми светло-каштановыми волосами, взглядом слегка асимметричных, широко раскрытых зеленых глаз под изогнутыми бровями, подростковой фигуркой с узкой талией, обещавшей вполне женские округлости: Пикассо влюбился в Франсуазу и позволил ей обожать себя… Он любит так, словно это первая страсть в его жизни…
Наблюдая намечающуюся идиллию и возбужденную чувственность Пикассо – признак его творческого обновления, я спрашивал себя, в каких формах проявится присутствие новой женщины, как оно откликнется в его произведениях. Потому что каждый любовный опыт подталкивал его к принципиально иным, своеобразным способам выражения, которые несли на себе отпечаток личности его очередной подруги… И еще я опасался неизбежных страданий, душевной боли, которые она принесет с собой. Уже приносит…
Я вижу перед собой Пикассо, чуть растерянного, робкого, как школьник, влюбившийся впервые в жизни, который говорит мне, указывая на молодую художницу:
– Франсуаза очень хороша, не правда ли? И очень мила, да? Вы ведь ее поснимаете как-нибудь? Но только, пожалуйста, чтобы волосы у нее были слегка растрепаны, взлохмачены… Ради бога, не фотографируйте ее, когда она только что от парикмахера… Эти аккуратные прически – я их терпеть не могу…
Уже не в первый раз я слышу о том, что Пикассо не любит «красивых причесок». Как кошка, он любит свободу во всем, ему нравятся свободно развевающиеся, ничем не стесненные волосы… Если бы это зависело от него, все женщины на земле ходили бы с распущенными волосами, которые спускались бы им на шею, на плечи, на грудь… Именно так он чаще всего рисовал Дору Маар, Нюш и так же рисует теперь Франсуазу…
Среда 8 декабря 1943
«В конце 1612 года, морозным декабрьским утром, какой-то молодой человек, весьма легко одетый, прохаживался у дверей дома по улице Гранд-Огюстен…» Эту фразу, с которой начинается «Неведомый шедевр» Бальзака, я вспомнил сегодня, когда, окоченев от холода, подходил к дому № 7 по этой самой улице.
Мастерская промерзла насквозь… Пальцы мои застыли так, что я не мог работать. Но у меня назначена встреча: в «Кафе Флор» меня ждет Жорж Батай. Он давно допекал меня просьбами сделать иллюстрации к его книгам: «Истории Глаза» и той, которую он собирается назвать «Могила»… Любопытный персонаж этот Жорж Батай!
Эрудиция и широта ума, достойные ученого. Восприимчивость и свежесть взгляда как у ребенка. Распутник, внук маркиза де Сада, но живет анахоретом и мучается от сознания собственной греховности. Душа вся в синяках и ссадинах. Постоянно раздираем между эротизмом и трагическим ощущением жизни…
В кафе я встречаю Жака Превера. «Пикассо мне все рассказал, – говорит он. – Его “Мужчина с ягненком” теперь называется “Мужчина с безногим ягненком”…» И дальше он начинает выкладывать подробности таинственного убийства, совершенного в его гостинице на улице Бозар. Нет, автор этого преступления не он… Убитая женщина была «коллаборационисткой», люди из движения Сопротивления расстреляли ее автомата… Потом заходит разговор об Анри Мишо: «Этот персонаж привык к большим глубинам, – замечает Превер. – Он плавает среди нас как рыба…»
Мне как раз нужно позвонить Мишо. Трубку берет Мари-Луиза: «Мы оба болеем… У меня все продолжается грипп, а у него – нарыв…» Она передает трубку Мишо. Я интересуюсь, тепло ли у них в доме, по крайней мере.
АНРИ МИШО (придушенным голосом). Я пытаюсь развести огонь… Но он никак не разгорается… Только дымит… Я кашляю, задыхаюсь… Пришлось открыть окна… И теперь здесь дикий холод… Я вне себя от злости… К тому же у меня нарыв, и он ужасно болит… А как у вас дела?
Сказать, что все великолепно, у меня не поворачивается язык. И я придумываю себе какую-то неприятность – из солидарности…
Пятница 10 декабря 1943
Работал до глубокой ночи. И теперь не могу вытащить себя из постели… У меня дома так же холодно, как и на улице, а на улице – пятнадцать градусов ниже нуля… Прошлой ночью замерзла вода, и Альфред околел в своем аквариуме.
Даже холоднокровное земноводное изнемогло в полярном климате моей квартиры.
Я очень любил Альфреда. Его драгунская косичка, липкая кожа, отвислый, бесцветный живот, глаза близорукого пещерного жителя, сплюснутая голова с огромным рылом – мой тритон, в своем великолепном уродстве, был живым воплощением времени, в котором нам довелось жить… Я купил его на набережной Межиссери у продавца птиц. Животное непростое, упрямое, он требовал, чтобы его кормили только живыми мухами, которые бились в воде, суча лапками. Глядя на это, я подумал, что можно бросать ему и мертвых мух, но сделать так, чтобы они двигались по поверхности воды… Мне удалось обмануть Альфреда… И мало-помалу я приучил его глотать все подряд, лишь бы жертва шевелилась. Я волновал поверхность воды в аквариуме: «Альфред, иди сюда! Ну, иди же, малыш!» И он приходил. Неподвижно, как мертвый, лежа на дне аквариума, он всплывал на мой зов. «Ну же! Нападай, малыш!» И он бросался на мой карандаш, стремясь его проглотить… Мой тритон был дрессированный… Бесподобный номер. Друзья не верили своим глазам…
Чтобы меня не постигла судьба моего любимца, я выстроил в квартире маленькую хижину, пожертвовав для этого большие панели с фотографиями, вернувшиеся с моих выставок. Оборудовал там несколько сидений, поставил пишущую машинку, кофеварку и небольшой обогреватель. Провел освещение. Когда я туда вползал, меня сразу охватывало блаженное тепло, тепло моего собственного тела, отраженное и скрупулезно накопленное, словно в термосе. И если я смог сделать эти записи, то только благодаря моей хижине…
ПИКАССО (с хитрой улыбкой). Ну, Брассай, вы все-таки вылезли из постели? Все-таки подумали и обо мне? Это очень мило с вашей стороны…
САБАРТЕС. Он является все позже и позже и все реже и реже… Лично мне удовольствие его видеть выпадает крайне редко. Обычно он приходит в тот момент, когда я ухожу обедать…
БРАССАЙ. Пикассо, вы не достанете мне несколько фигурок из шкафа? У вас есть сейчас время?
ПИКАССО. Нет, у меня нет сейчас времени. Сегодня утром я должен встретиться с массой народу… Ну да ладно, пойдемте!
Он достает из «музея» четыре или пять статуэток… Я остаюсь наедине с ними в ледяной мастерской. И принимаюсь за работу… Внезапно раздается звук рожка. Это в прихожей. Звук забавный, он выходит из инструмента изуродованным и режет ухо: та-та-ти, та-та-ти, ти-та-та, ти-та-та… До меня доносятся взрывы смеха, смеются несколько человек, но остальные голоса не заглушают звонких, сочных, похожих на рыдание раскатов, которые я узнаю из тысяч других – неподражаемый хохот Раймона Кено…
Дверь в мастерскую распахивается. Впереди – Пикассо: укутанный в теплую куртку, поля коричневой шляпы отогнуты на глаза, лицо еще красное от натуги, он победно потрясает рукой с зажатым в ней рожком… За ним – Раймон Кено, Оскар Домингес, Жорж Юнье и еще несколько менее заметных лиц, среди которых женщина с лицом эфеба и платком, повязанным вокруг головы, – Валентина Гюго. Пикассо хотел произвести на меня впечатление…
Он снова берется за рожок: это он только что исторгал из инструмента те фальшивые звуки. Горделиво приосанившись, как петухи, которых он ваял, писал и рисовал, он выпячивает грудь, надувает щеки, мышцы шеи напрягаются. И из духового инструмента снова вырываются резкие, пронзительные звуки: та-та-ти, та-та-ти, ти-та-та, ти-та-та… – которые сопровождаются новыми взрывами смеха…
ВАЛЕНТИНА ГЮГО. Какой сюрприз! А я и не знала, что вы вдобавок еще и великолепный трубач! У вас каждый день открываются все новые таланты…
ПИКАССО. Как же вы могли не знать, что я умею управляться с рожком? Я занимаюсь этим искусством очень давно! И рожок оказал мне немало услуг. Когда я жил на улице Боеси, контора Альбера Скира находилась в соседнем доме. Брассай это хорошо знает. Мы вместе работали в «Минотавре»… Я делал для Скира «Метаморфозы» Овидия. И когда я заканчивал работать на гравировальной доске, то, вместо того чтобы брать телефонную трубку, снимал со стены мою трубу, подходил к окну и исполнял: та-та-ти, та-та-ти, ти-та-та, ти-та-та… И Скира тут же прибегал…
Мы с Пикассо остались вдвоем. Обычно к часу дня, когда расходятся посетители, он звонит Доре Маар. Она живет рядом, в старом доме на улице Савой. По утрам Дора больше к нему не приходит. Но как только он позвонит, она выходит на улицу и идет ему навстречу. И они отправляются обедать в «Каталан». Как обычно, Пикассо снимает телефонную трубку. Едва он начинает набирать номер, Казбек, до того лежавший, распластавшись как кожаный ковер, поднимается и плетется к двери…
ПИКАССО. Вы видели, как он подскочил? Угадал, что я звоню Доре… Бог его знает как… Можно предположить, что время обеда ему подсказывает желудок. Но в этот час я могу звонить и другим людям, и он не реагирует… Как же он узнает, что я звоню именно Доре?
Понедельник 13 декабря 1943
Холод лютый. Поднявшись позже обычного, я опять не застал Пикассо дома. Чтобы согреться, иду на Монпарнас. На бульваре Распай, напротив аптеки, сталкиваюсь с Анри Мишо. На его полупрозрачном как алебастр, зеленоватом лице почти нестерпимым металлическим блеском резко выделяются глаза. Чем более безжизненным делается лицо, тем напряженнее становится взгляд его голубых глаз… Я спрашиваю, как он поживает…
АНРИ МИШО. Чтобы пережить зиму, у нас осталось всего десять килограммов угля… Это ужасно… Моя жена кашляет не переставая, а меня очень мучает нарыв… Рука парализована, пальцы не двигаются… Настоящий бунт: половина тела мне не подчиняется. И удивительная вещь: я чувствую, как пульсирует кровь в той части тела, которая бунтует… Разумеется, если бы не болезнь и не боль, разве я бы это чувствовал?
БРАССАЙ. Значит, работать вы не можете?
АНРИ МИШО. Почти нет! Еле-еле! Чтобы нормально работать, мне надо быть одному, совершенно одному. А сейчас я фактически заперт с Мари-Луизой в единственной комнате, которую мы хоть чуть-чуть можем обогреть. Я могу писать, только если проговариваю будущий текст вслух. Как заклинание. Я должен слышать свою мысль… За неимением лучшего, я хожу иногда в маленькое кафе напротив вокзала Монпарнас. Там, конечно, тепло, но я там отнюдь не один… И вынужден сидеть тихо… Я же не могу громко выкрикивать свои мысли… Меня примут за сумасшедшего или пьяного и выставят за дверь… В общем, в кафе работать тоже невозможно…
БРАССАЙ. Жак Превер тоже может писать, только если говорит, но ему как раз нужна аудитория, нужно человеческое присутствие…
АНРИ МИШО. Он мало пишет… Во всяком случае, мало публикует… Время от времени несколько стихотворений… Очень редко…
БРАССАЙ. Он больше любит разговаривать, чем «пачкать бумагу»… Превер прежде всего болтун. Когда он сваливается в один из своих нескончаемых монологов, остановить этот поток невозможно… И, как часто бывает у таких блестящих говорунов, живое слово выходит заведомым победителем в конкуренции со словом написанным…
АНРИ МИШО. Очень жаль… Потому что Превер – истинный поэт. Сегодня «настоящие поэты» появляются как грибы после дождя. Однако среди тех, кого нам предлагают, я не вижу ни одного действительно оригинального таланта. А Превер написал несколько поэм, новизну которых невозможно оспаривать. Я очень люблю «Торжественный обед» и стихотворение про папу… Название не помню…
Чтобы погреться, мы заходим в Ротонду. Мишо достает из кармана письмо: оно пришло несколько дней назад, он забыл его распечатать. «Надеюсь, никто не назначил мне встречу на сегодняшнее утро», – говорит он. Нет, это приглашение от Жана Полана на открытие выставки. Художника зовут Фотрие. Карточка цветная, отпечатана специально на имя каждого приглашенного. А в качестве подарка Мишо получил подлинный рисунок художника, которого он не знает… Мишо поражен…
Вторник 14 декабря 1943
Жуткий холод. Никак не могу согреться…
САБАРТЕС. А мы как раз вас вспоминали. Думали, придете вы в такую погоду или нет… Вы мужественный человек. Пикассо вас ждет, ему не терпится увидеть новые фотографии…
ПИКАССО. Вы действительно хотите работать? В мастерской как в Сибири… идти туда – чистое безумие… Я вам не советую… Вполне можно принести мелкую бронзу сюда, где тепло…
БРАССАЙ. Мне будет трудно работать здесь из-за птиц…
ПИКАССО. Из-за птиц? Они вам мешают? Не понимаю…
БРАССАЙ. Это я буду им мешать… Моя вспышка их напугает…
ПИКАССО (смеется). Ваша вспышка? Вы уверены? На этих канареек и горлиц никто никогда не охотился. Они не знают, что такое выстрел из ружья… Но даже если бы они его боялись, то как мы это поймем? Они нам ничего сказать не могут… Не обращайте внимания на эту дичь! Взрывайте ваши бомбы! И ничего не опасайтесь…
Предложение заманчивое. Печка источает приятное тепло. Я оглядываю помещение: ни одного уголка, ни клочка свободного пространства, где можно поместить статуэтку… Все заставлено… А просить Пикассо все это двигать…
БРАССАЙ. Я подумал: все-таки лучше в мастерской. Мне там удобней. Да и холод меня не очень пугает… Когда работаешь, о нем забываешь…
ПИКАССО. Правда? В своей жизни я страдал от холода больше, чем многие другие! В Барселоне, чтобы согреться, я жег свои рисунки… А в Мадриде? Ну и зима выдалась! А какой колотун был на моем чердаке в Калле Зурбано! Ни тепла, ни света… Никогда в жизни я так не мерз… А в Бато-Лавуар? Летом – как в духовке, зимой – настоящий ледник… Вода замерзала…
САБАРТЕС. А на бульваре Клиши? Мы надевали на себя все, что было под рукой, – пальто, куртки… В жизни не забуду, какая стужа стояла там по ночам…
ПИКАССО. А в Буажелу? Неотапливаемый сарай, везде сквозняки… Это там я заработал свой ишиас… Холод не дает расслабиться. Заставляет двигаться… Чтобы согреться, начинаешь работать, и работа тебя согревает… А тепло скорее нагоняет сонливость… Ну, ступайте, работайте… Держитесь…
Среда 22 декабря 1943
В прошлую пятницу я отдал Сабартесу его портрет. Пикассо воскликнул:
– Старик, у меня никогда не было таких портретов…
А Сабартес заметил:
– Мое лицо мне не нравится. Я не люблю смотреть на себя в зеркало… И терпеть не могу собственных фотографий… Я не фотогеничен… Но на этом фото я себе нравлюсь…
И он горделиво показывает его присутствующим:
– Глядите, Брассай снял меня на «троне»…
А Пикассо добавляет:
– Не хватает только скипетра и короны… Мы с Сабартесом это еще обсудим.
САБАРТЕС. Портрет имел большой успех… Моя жена сказала: «Наконец-то появилась фотография, на которой я тебя узнаю!» И еще у меня есть хорошая новость: нам привезли уголь, и со вчерашнего дня в большой мастерской тепло… Теперь вы не будете стучать зубами от холода!
Хотя центральное отопление было установлено во всех комнатах еще в 1939 году, из-за нехватки угля топили только в прихожей. Сегодня впервые я наконец-то могу работать без шапки, без шарфа, без пальто… Великолепный день в тепле. Даже тусклое зимнее солнце вышло, чтобы тоже поучаствовать в празднике…
Сегодня я фотографирую небольшие панно из прессованного песка – Пикассо сделал их пять или шесть в 1933-м в Каннах: в качестве фона – пальмовые листья, сверху припудренные песком. На одном из них – длинная перчатка Ольги, которую он набил опилками. Маленькие коробочки из кусочков нарезанного картона, сшитые вместе и искусно и терпеливо раскрашенные «маленькой ручкой». И, наконец, голова, надетая вместо шеи на простой рулон картона…
Эта книга скульптур ставит передо мной проблему материального характера. Оплачивается она неважно, поскольку Пикассо сохранил за собой все права: помимо снимков, которые я должен передать издателю, мне придется отдать еще несколько дюжин Пикассо… Мое положение становится очень шатким… Я обсуждаю это с Сабартесом. Он считает, что Пикассо мог бы заплатить мне за свои снимки и предлагает это «утрясти»…
Он выходит к мэтру, который находится в соседней комнате. До меня долетают обрывки их разговора, который идет на каталонском диалекте… Они переходят на него, когда обсуждают какие-то сугубо личные дела и не хотят, чтобы их понимали другие. Видимо, речь идет о моих фотографиях. Спорят они долго… Временами Пикассо повышает голос… Наконец его друг выходит ко мне.
САБАРТЕС. Нет, мне не удалось ничего сделать… Хотя я старался вас защитить. Пикассо решительно не желает платить за снимки. Я его знаю. Он может быть щедрым, но к нему нельзя обращаться с просьбой о деньгах напрямую. Он начинает артачиться. Это у него как инстинкт. Возможно, сказываются годы, которые он прожил в нищете… Банковские билеты, наличные деньги сохраняют для него свое обаяние… Он всегда предпочитал расплачиваться не деньгами, а картинами или рисунками. Причем даже в тех случаях, когда стоимость его произведений была выше, чем сумма долга… Уверен, что он возместит вам эти убытки, причем тогда, когда вы, возможно, уже об этом забудете… И советую вам подарить ему эти фотографии…
Я ответил, что всегда дарил свои снимки Пикассо, не ожидая ничего взамен, и поступил бы так же и сейчас, если бы не стесненность в средствах. Позже ко мне в мастерскую зашел Пикассо.
ПИКАССО. Надеюсь, вы поймете мою позицию… Зервос, который фотографирует и публикует все мои картины и рисунки, всегда оставляет мне снимки. Другие издатели поступают так же, даже если это не оговорено контрактом. Это не ваше дело дарить мне фотографии, это дело издателя. Я позволил ему опубликовать эту книгу, на чем он заработает много денег, поэтому совершенно естественно, что он передает мне снимки моих скульптур безвозмездно. И урегулировать вопрос денег вам следовало бы с ним…[36]36
Издатель – «Эдисьон дю Шеен» – разорился… Книга «Скульптуры Пикассо» вышла в 1949 году во Франции, затем в Англии с текстом Д.-А. Канвейлера и более чем двумя сотнями моих фотографий.
[Закрыть]