Текст книги "Разговоры с Пикассо"
Автор книги: Дьюла Халас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Четверг 11 ноября 1943
Вчера встретил на Монпарнасе Анри Мишо. Он торопился, но все же немного прошелся со мной по бульвару Распай.
АНРИ МИШО. Я понимаю, почему на Пикассо такое впечатление произвела ваша фотография «Черепа». Она дает его скульптуре новый объем. Ваше видение бросает отражение на сам объект… На него невозможно глядеть прежними глазами…
Мы расстаемся напротив роденовского «Бальзака», договорившись встретиться завтра в десять в кафе «Дантон».
* * *
Мишо уже здесь, ждет меня внутри. Мы пьем отвратительный «кофе» – ячменный напиток с сахарином. В последнюю нашу встречу ему не удалось увидеть скульптуры Пикассо, но сегодня утром я неважно себя чувствую… И у меня нет никакого желания идти к Пикассо. Но как ему об этом сказать? Он расстроится… К счастью, выясняется, что он дурно спал эту ночь и тоже не очень расположен делать визиты… «Может, перенесем на завтра?» Именно это он и хотел мне предложить. Но не осмеливался… Мы оба облегченно вздыхаем. В любом случае, повидать Пикассо этим утром нам бы не удалось… Я забыл, что это четверг, а по четвергам его не бывает дома. Мишо заинтригован и хочет знать почему.
БРАССАЙ. Четверг для него – святой день. Никаких встреч, никаких свиданий с друзьями… Если кто-то предлагает ему этот день, он отвечает: «Исключено, это четверг…» Должно быть, какая-нибудь традиция, идущая из детства. Скажем: по четвергам нет уроков – что-нибудь в этом духе. Мария-Тереза Вальтер родила ему дочь по имени то ли Мария, то ли Майя. Сейчас ей должно быть лет десять-одиннадцать. И я предполагаю, что четверги он проводит с Марией-Терезой и дочерью…
Мы выпиваем еще по одному ячменному напитку. Мишо смотрит угрюмо… Вид у него какой-то затравленный… Чтобы его развеселить, я начинаю рассказывать всякие истории… Пробило одиннадцать…
АНРИ МИШО. В последнее время у меня неприятности… Я все теряю… Сначала блокнот с адресами… Потом пропуск… Просто напасть какая-то… Вдобавок, я куда-то задевал ручку, а вчера – продуктовую карточку… Когда я начинаю терять вещи, меня охватывает ужас… В жизни начинается черная полоса…
БРАССАЙ. Вы очень рассеянны, очень погружены в себя…
АНРИ МИШО. Увы, это так! А мои вещи этим пользуются… У них только одно на уме: сбежать от меня, и побыстрее…
Договорившись со мной о завтрашней встрече – в том же месте и в тот же час, Мишо уходит. Сквозь стекло я наблюдаю, как его высокий силуэт, удаляясь, наконец растворяется в толпе прохожих на бульваре Сен-Жермен. Но едва я теряю его из виду, как тут же замечаю рядом бледно-голубой шейный платок… Это его платок… Он сбежал от своего хозяина, коварно спрятавшись в углу скамейки…
Пятница 12 ноября 1943
Анри Мишо со своей женой Мари-Луизой ждут меня в кафе. Выйдя на улицу Гранд-Огюстен, мы проходим мимо «Каталана», любимого ресторана Пикассо. Он закрыт. Вчера сюда явилась целая толпа инспекторов по вопросам снабжения… Пикассо и еще несколько посетителей были захвачены на месте преступления: они ели «шатобриан» в гриле, а между тем это было в один из трех установленных на неделе постных дней. Ресторан закрыли на месяц, а Пикассо был вынужден заплатить штраф.
АНРИ МИШО. Так он же умрет с голоду… Это здесь у Леон-Поля Фарга случился приступ?
БРАССАЙ. Да, в апреле, по-моему… Он обедал с Пикассо. И что-то уронил на пол. Нагнулся, чтобы поднять, но рука его не слушалась… Он перепугался насмерть…
АНРИ МИШО. Любой бы на его месте испугался…
БРАССАЙ. Поскольку он никак не мог подняться, Пикассо забеспокоился и спросил: «Что с тобой?» И только тут он заметил, что у того изменилось лицо. Его перекосило… «Что случилось? У тебя лицо как будто не в фокусе!» – воскликнул Пикассо с юмором, который его никогда не покидал. Вызвали «скорую». Пикассо связался с Шериан, супругой поэта. Она добиралась на метро и дорогой загадала: «Если увижу возле “Каталана” Пикассо, значит, Фарг умер…» Пикассо ждал ее у дверей ресторана. Но Фарг был жив… Он лежал практически без сознания, с ним случился односторонний паралич. Его увезли в больницу. Два дня он находился между жизнью и смертью, а потом начал поправляться… Мне говорили, что ему лучше…[32]32
Леон-Поль Фарг так описывал свой приступ в «Каталане»: «…Весь ресторан смотрел только на нашу маленькую компанию – две лысины и бутылка. Пикассо время от времени выкатывал парадокс с таким видом, с каким достают из портсигара бразильскую сигарету. Со мной поздоровался какой-то доктор. Мимо пронесли порцию баранины. И вдруг бац! – в назначенный час падает люстра – с грохотом, накопленным ею по крохам…» («Карабкаясь к изголовью жизни», 1946).
[Закрыть]АНРИ МИШО. Лучше? Это просто так говорят… Он наполовину парализован: не может открыть один глаз и пошевелить одной рукой… Настроение у него очень мрачное… Он боится… Живет в страхе перед новым приступом… И поскольку я сам постоянно боюсь и жду, что со мной что-то случится, мне было страшно видеть его в таком положении… Я не знал, о чем с ним говорить… Скорее, это он пытался меня успокоить… Очень тягостная картина…
Пикассо нет. Но я показываю своим друзьям его мастерскую. Внимание Мишо привлекла небольшая скульптура: крестьянин с косой в руках, в большой соломенной шляпе, круглой и яркой, как солнце Юга. Хотя эта шляпа – всего лишь расплющенный песочный куличик, шишковатый и кособокий, она наводит на мысли о Ван Гоге, Провансе, южном небе…
АНРИ МИШО. Когда видишь нечто столь прекрасное, это дает ощущение счастья на целый день…
После ухода четы Мишо я фотографирую кое-какие скульптуры. Около одиннадцати приходит молодой человек со свертком под мышкой. В свертке оказался пейзаж Прованса: фрагмент стены, стог сена и несколько деревьев в глубине. «Я из Экс-ан-Прованса, – объясняет посетитель, – и мне хотелось показать это полотно г-ну Пикассо. Это Сезанн. Думаю, что картина могла бы его заинтересовать. Я не собираюсь ее продавать, мне бы хотелось только послушать его мнение…»
Мы рассматриваем полотно вместе с Сабартесом и Зервосом, который только что пришел. Сезанн? Возможно ли?.. Нам не очень верится. Появляется Пикассо. Новость о неизвестном Сезанне выманила его из укрытия… Потому что на самом деле он вовсе не «ушел в город», как было объявлено… Хозяин внимательно рассматривает полотно. «Живопись довольно приличная, но это не Сезанн…» Молодой человек настаивает: «Картина была найдена в его мастерской. Моя семья всегда считала ее подлинником. Датирована она тем же периодом, что и “Игроки в карты”…»
ПИКАССО (раздражаясь). Вы можете говорить что угодно и приводить тысячу доводов. Эту картину писал не Сезанн! Я в этом кое-что понимаю… Подпись откровенно фальшивая. Но это тоже ничего не значит… Я сам много раз видел мои собственные полотна, которые возвращались ко мне с фальшивой подписью. Никакая фальшивая подпись не помешала бы мне узнать подлинного Сезанна! Но это не он… У него не было никаких способностей, никакой сноровки к подражанию… Каждый раз, когда он пытался скопировать кого-нибудь из художников, у него получался Сезанн… Вы можете забрать вашего «семейного Сезанна»…
Молодой человек уже ушел, а Пикассо все продолжал ворчать: «Знаю ли я Сезанна! Это мой первый и единственный учитель! И уж наверное я повидал достаточно его картин… Да я годами их изучал… Сезанн! Он был нашим общим отцом. Он нас защищал…»
Понедельник 15 ноября 1943
Вместе с несколькими друзьями Пикассо рассматривает репродукции своих картин. Он не в духе.
ПИКАССО. Вы подошли очень кстати. Мы как раз говорили о фотографии. Скажите, откуда взялись вот эти светлые и темные пятна, причем в местах, окрашенных в тон одного оттенка?
Я объясняю, что это могло произойти из-за неравномерного освещения, из-за плохо натянутого холста, из-за потускневшей от влаги краски или отсветов на ней. «Чтобы избежать таких “дырок”, мы снимаем с разных ракурсов, но если объектив закреплен неподвижно, то такое может быть…»
Появляются юный Этьен Дидье и его мать. Упрямым выражением ангельского личика и блеском глаз он напоминает маленького Пикассо. Я попросил их прийти, чтобы мальчик показал Пикассо свои рисунки. Этьен рисует с раннего детства, причем с таким пылом и восторгом, каких я никогда у детей не видел. Он рисует как одержимый, как фанатик… Вдохновение черпает в книгах – Жюль Верн, Купер, May и в приключенческом кино – Зорро, Тарзан, «Железная корона», а также в фильмах о войне и об авиации. Индейцы берут в осаду замок, махараджа и его свита прогоняют тигра, пираты грабят корабль, в Кордильерах нападают на экипаж… Или, к примеру, рыцарский турнир, штурм и сражение под звон доспехов. Стрелы летят, шашки рубят, пики и копья протыкают грудь врага. Повсюду отрубленные головы, горящие дома, лошадиные трупы. Это кровожадное буйство наводит на мысль об Учелло – впрочем, именно он и есть обожаемый учитель Этьена.
Пикассо ищет пустую раму, ставит ее на мольберт и – один за другим – вставляет в нее рисунки. Рассматривает их вблизи и на расстоянии, иногда надевает очки, чтобы лучше схватить ту или иную деталь. Он изучает их так, словно в жизни не видел ни одного рисунка… Не обращая внимания на окружающее, полностью погрузившись в то, что рассматривает, он буквально не сводит с мольберта глаз. Весь его интерес сосредоточен на том, что стоит перед ним. Возможно, это жадное любопытство, эта способность так мощно концентрировать свое внимание и есть ключ к его гению…[33]33
Однажды он сказал Сабартесу: «Люди очень невнимательны. Если Сезанн стал Сезанном, то именно потому, что был другим: если перед ним дерево, он внимательно рассматривает то, что перед ним; он смотрит пристально, как охотник на дичь, которую хочет подстрелить. <…> Его картина – это обычно именно то, что он видит… Но чтобы увидеть – надо сконцентрироваться…» (Сабартес, «Иконография»).
[Закрыть]
Один из рисунков гуашью изображает жестокую рыцарскую схватку. А над полем битвы, над которым нависли облака с золотыми и серебряными отсветами, парит дух кого-то из предков: он вселяет мужество в сражающихся потомков. Пикассо заинтересовала белая голубка, которая держит в клюве послание: «Что означает эта голубка?» – спрашивает он у Этьена. Но тот лишь пожимает плечами, как часто делает сам Пикассо, когда ему задают подобные вопросы. Напрасно расспрашивает он мальчика и по поводу других рисунков, в ответ звучит невозмутимое: «Сам не знаю…», «Ну, вот так…», «Просто пришло в голову…»
ПИКАССО. Это изумительно! Какая наполненность, какая щедрость! И каков художнический дар! Взгляните на эту белую лошадь! Как искусно ему удалось обыграть белый фон бумаги! Белую краску он не использовал, но цвет лошади оказался белее бумаги!
Целый час он восхищенно рассматривал рисунки и гуаши. Потом вышел, вернулся с калейдоскопом и протянул его Этьену. На этом громадном судне, набитом тысячью вещей, он мгновенно отыскал именно тот подарок, который был нужен.
ПИКАССО. Ну, теперь приходите ко мне через пятьдесят лет! Я хочу знать, как это будет выглядеть через полвека! Но эти рисунки в любом случае следует непременно сохранить…
Я обедаю у родителей Этьена на улице Сервандони. За столом почетный гость: художник Шарль Камуан. Я рад знакомству: этот человек оказался еще более жизнерадостным, чем мой давний друг Матисс. К тому же он – один из немногих живущих, кто близко знал Сезанна. Мне хотелось поговорить с ним об отшельнике из Экс-ан-Прованса, и, чтобы начать разговор, я рассказываю ему историю о молодом человеке, принесшем Пикассо своего «Сезанна».
БРАССАЙ. Довольно странная история… Если кому-то захотелось изготовить фальшивого Сезанна, зачем было ставить подпись на полотне, по манере столь далеком от от оригинала?.. Да и рисовать надо было тщательнее… А нельзя ли предположить, что эта картина, вроде бы только что найденная в его мастерской, была написана неким молодым художником, который, как и вы, был хорошо знаком с мэтром и сделал это полотно вместе с ним?
КАМУАН. Не думаю. Сезанн никого не терпел рядом с собой и хранил в секрете свои «сюжеты». Этой привилегии удостаивались только Ренуар и Эмиль Бернар… Впрочем, для последнего все закончилось драмой… Для Сезанна «сюжет» – это было нечто святое. Тайна за семью печатями… Да, меня он приглашал к себе, но приглашение послал по почте, причем в ту пору, когда я уже отдалился от него, и послал он его, возможно, именно поэтому.
БРАССАЙ. Но как вы с ним познакомились? Вы уже знали его работы?
КАМУАН. Знал ли я его работы! Да я учился в Школе изящных искусств в классе Гюстава Моро, и замечу вам, что мы были посмышленее, чем нынешние ученики. Так вот, прежде чем пойти на набережную Вольтера, я был вынужден все утра проводить на улице Лаффит, где у Воллара был магазин. Помимо прочего, в витрине, на потеху публике, были выставлены несколько полотен Сезанна. Я часто останавливался перед ней, рассматривая картины то вблизи, то переходя на другую сторону улицы, и с трудом от них отрывался – такую радость они мне доставляли. Мне был тогда двадцать один год.
БРАССАЙ. А как вы попали в Экс-ан-Прованс?
КАМУАН. Волею случая городом, где я должен был проходить свою трехлетнюю военную службу, оказался Экс-ан-Прованс… Я приехал туда под вечер и был страшно взволнован. Наконец-то я попал в город Сезанна! «Мне надо немедленно видеть этого человека», – сказал я себе. Я был тогда наивен и полагал, что любой житель Экса укажет мне его адрес. Но его никто не знал, а ведь я опросил человек двенадцать! И угадайте, кто помог мне найти его дом? Местный священник!
И я прямиком направился туда. Но мне не повезло: мэтра не оказалось дома. Меня попросили подождать: он должен был скоро вернуться. Я просидел минут пять – они показались мне долгими часами. Потом я вдруг подумал, что своим неожиданным приходом могу причинить художнику беспокойство и тем самым лишу себя шанса подружиться с ним. При этой мысли меня обуял такой ужас, что я бежал оттуда без оглядки…
Однако не успел я отойти от его дома, как уже пожалел и о своем необдуманном поступке, и о своей трусости. Я был как помешанный… Все шел и шел куда глаза глядят, но волнение не проходило. Я то удалялся, то снова приближался к этому скромному жилищу, которому присутствие Сезанна придавало необычайную притягательность… Проболтавшись вот так несколько часов, я в конце концов ощутил неукротимое желание вернуться туда. И не мог с ним совладать! Когда я постучал в дверь, сердце мое бешено колотилось. Из окна высунулась голова самого художника: он был взбешен тем, что его беспокоят в столь поздний час, но вид молодого наглеца в военной форме возбудил его любопытство… Было одиннадцать часов, и он уже лег спать. Ворча и ругаясь, Сезанн спустился, открыл дверь и посветил мне в лицо керосиновой лампой. В ее тусклом свете наши взгляды встретились в первый раз. Я пробормотал что-то невнятное… Он пригласил меня войти. По лестнице я поднимался за ним… На нем был колпак, ночная сорочка свешивалась на брюки. Не успел он поставить лампу на стол, как тут же воскликнул: «Поглядите, как это прекрасно! Желтый абажур на синем фоне! Он же просто просится на холст! Но что вы хотите, искусственное освещение полностью меняет оттенки цветов. Поэтому я никогда не пишу ночью, да и картины ночью смотреть нельзя…»
Я, запинаясь, пытаюсь выразить ему свое восторженное отношение к его творчеству. Он держится очень мило, просит заходить и даже приглашает на завтра обедать. Представьте мою радость, мое волнение… Ободренный этим приемом, я отважился принести ему несколько своих небольших работ. Сезанн их внимательно рассмотрел и воскликнул: «Да это же очень хорошо, молодой человек! Вы должны составить мне протекцию в Париже…»
БРАССАЙ. А вы, господин Камуан, никогда не пробовали записывать свои беседы с Сезанном, как это делал Эмиль Бернар? Он Сезанна не понимал, но то, что он пересказал из их разговоров, – интересно и очень верно.
КАМУАН. Увы, нет! О чем очень жалею… Но у меня хорошая память, и я помню многое из наших бесед… Вот, например, загадочная для меня фраза: «Мне очень нужен такой человек, как вы…» Он сказал мне это во время одной из воскресных встреч. И потом много раз повторял то же самое. Что он имел в виду? Я так и не понял, сколько ни ломал себе голову. Теперь я думаю, что, живя в одиночестве, не доверяя людям, которые, по большей части, смеялись над ним и его живописью, он испытывал потребность довериться кому-то, кто бы его понимал. Однако удивительная вещь: эта фраза, которую он сказал мне, когда мы были одни, фигурирует и в книге Жоашена Гаске, поэта из Арля, – книге объемистой, но, на мой вкус, слишком романтичной и напыщенной. Видимо, упомянутую фразу автор тоже слышал от Сезанна, откуда следует, что эта мысль не давала художнику покоя…
БРАССАЙ. Но, уехав из Экса, вы долго с ним переписывались…
КАМУАН. К сожалению, у меня мало что сохранилось от той переписки! Я имел неосторожность дать на время целую пачку этих писем Гийому Аполлинеру. С тех пор я их больше не видел. Они окончательно потеряны: Аполлинер их не публиковал, хотя и собирался. Среди них была и копия моего первого письма Сезанну, я написал его после отъезда в Авиньон. Я уже не очень хорошо помню. Наверное, в нем я выражал ему свою благодарность. Во всяком случае, в конце я писал, что в «Маяках» Бодлера не хватает еще одной строфы. Я так любил это стихотворение, что не нашел ничего лучше, чтобы воздать хвалу Сезанну, как соединить свое восхищение мастером из Экса с шедевром Бодлера. Я и сейчас так думаю. Мне кажется, что о живописи никогда не было написано ничего более прекрасного.
И Шарль Камуан, между сыром и фруктами, прочитал нам его, строчку за строчкой:
Река забвения, сад лени, плоть живая, —
О Рубенс, – страстная подушка бренных нег,
Где кровь, биясь, бежит, бессменно приливая,
Как воздух, как в морях морей подводных бег!
О Винчи, зеркало, в чьем омуте бездонном…
Ватто, вихрь легких душ в забвенье карнавальном
Блуждающих, горя, как мотыльковый рой…
Вот крови озеро; его взлюбили бесы,
К нему склонила ель зеленый сон ресниц:
Делакруа! Мрачны небесные завесы;
Отгулом меди в них не отзвучал фрейшиц…
И эту великолепную заключительную строфу:
Поистине, Господь, вот за твои созданья
Порука верная от царственных людей:
Сии горячные, немолчные рыданья
Веков, дробящихся у вечности твоей! [34]34
Перевод Вяч. Иванова. – Примеч. перев.
[Закрыть]
КАМУАН. Сезанн, как мне показалось, был польщен и взволнован моим письмом. Видимо, осознавая собственную ценность, он не посчитал мою похвалу ни неуместной, ни чрезмерной. Как будто до него донеслось извне эхо его собственного внутреннего убеждения в том, что он – великий художник своего времени. Он ответил мне без промедления.
БРАССАЙ. Вы только что сказали, что адрес Сезанна вам дал священник Экса. Сезанн был религиозен?
КАМУАН. Религия для него – вещь совершенно особая. Да, он регулярно ходил на воскресную мессу, но делал это автоматически, по привычке. «Я делаю это из соображений гигиены!» – объяснял он мне с хитрой улыбкой. А духовенство он не любил. Священников называл педиками.
Среда 17 ноября 1943
Удивительное дело: сегодня – ни одного посетителя. Я заново снимаю некоторые скульптуры.
ПИКАССО. Как, вы их переснимаете?
БРАССАЙ. Да. Сегодня освещение лучше, чем в прошлый раз.
ПИКАССО. Вот и я такой же… Я часто говорю себе: «Это еще не то. Ты можешь лучше… Редко случается, что я не пытаюсь переделать уже сделанное… И притом не один раз… Иногда это становится настоящим наваждением… С другой стороны, зачем тогда и работать, если не для этого? Чтобы выразить что-то как можно лучше? Надо всегда стремиться к совершенству… Разумеется, это слово для нас приобретает несколько иной смысл… Для меня оно означает: от картины к картине двигаться все дальше, все глубже…
В прошлый раз, в присутствии Этьена и его матери, мне было неудобно говорить с Пикассо о рисунках мальчика. Сегодня утром я принес маленькую гуашь «Три мушкетера», которую юный художник написал, когда ему было семь лет. Он посчитал ее неудачной, порвал и бросил в корзину, а я подобрал и склеил…
ПИКАССО. Это настоящий перл… Малыш, которого вы ко мне привели, просто чудесный… Мне редко доводилось видеть такую мощь, мастерство и талант, которые бы проявились в таком возрасте… На меня он произвел большое впечатление… Видно, что образы преследуют его, мучают… Но сколь бы удивительны ни были его рисунки, этот дар ему не принадлежит… В отличие от музыки, в живописи вундеркиндов не бывает… То, что обычно принимают за раннее проявление гениальности, бывает присуще лишь гениям детства… И по мере взросления этот дар исчезает бесследно. Возможно, этот ребенок со временем станет художником и, может, даже великим художником. Но ему придется все начинать с нуля… Что касается меня, то в детстве я такими талантами не обладал… Мои первые попытки никогда не попали бы на выставку детского рисунка… Детской неуклюжести, наивности в них практически не было… Я довольно быстро проскочил период этого чудесного видения… В возрасте этого парнишки я рисовал в академическом стиле… Сегодня такая кропотливость и правильность меня пугает… Мой отец был учителем рисования, и, вероятно, это он раньше времени толкнул меня на этот путь…
Четверг 18 ноября 1943
Заработавшись накануне за полночь, я появился у Пикассо довольно поздно – к полудню. Обычно это не имело значения. Хозяин не выходил из дома раньше часу дня. Но сегодня его не оказалось – это был четверг, – и Сабартес закрыл мастерскую ровно в двенадцать… Когда я подошел, он уже спускался по лестнице в компании Марселя и какого-то незнакомца. Кто это? Я уже не в первый раз вижу его у Пикассо. Одетый в синий костюм, с розеткой в петлице, он иногда часами просиживает в прихожей, ожидая хозяина. Сабартес и Марсель уходят. А мы с незнакомцем направляемся к метро. Он говорит: «Живопись, рисунки Пикассо вызывают у меня восторг. А вот его скульптуры нравятся мне гораздо меньше… Что вы об этом думаете?» Я отвечаю, что, на мой взгляд, ваяние Пикассо – это, в определенном смысле, основа его живописи. Это та сфера, где его идеи рождаются и формируются. И это очень важно. Вся его живопись как бы пропитана скульптурой. Что же до его пластических новшеств, то они, безусловно, повлияют на эволюцию ваяния…
В тот момент, когда мы, подойдя к метро, уже собирались спуститься под землю, незнакомец в синем костюме вдруг признается:
– Я – фабрикант, делаю краски… Это я снабжаю ими Брака, Матисса и многих других художников. И Пикассо в том числе. Занимаюсь этим уже двадцать лет… Я обожаю живопись и собираю коллекцию картин… И вот я облюбовал для себя один из натюрмортов Пикассо… Я в него просто влюбился. И очень хочу его заполучить…
И тут человек в синем костюме достает из кармана, развертывает и протягивает мне лист бумаги, исписанный почерком Пикассо, только более аккуратным, не таким дерганым, как обычно. На первый взгляд мне показалось, что это стихотворение: двадцать строк, выстроенных в колонку и обрамленных с обеих сторон широкими белыми полями. После каждой строчки – тире, иногда очень длинное. Однако это было не стихотворение, а последний заказ на краски от Пикассо:
Белая стойкая
серебристая
Голубая церулеум
кобальтовая
Берлинская лазурь
Лимонно-желтая кадмиевая (светлая)
стронциевая
Лак мареновый битумный
голубой и коричневый
фиолетово-голубой
Черная из слоновой кости
Охра желтая и красная
Ультрамарин светлый и темный
Земля жженая и естественного оттенка
Красная персидская
Сиенская земля жженая и естественная
Зеленая кадмиевая светлая и темная
Изумрудная зеленая
Японская светлая и темная
Веронеза
Фиолетовая кобальтовая светлая и темная
Похоже на сонет «Гласные» Артюра Рембо. Все безвестные герои палитры Пикассо внезапно выходят из тени, и во главе – «Белая стойкая». Каждый из них отличился в каком-то из сражений – «голубой период», «розовый период», кубизм, «Герника»; каждый мог сказать: «Я тоже там был…». И Пикассо, делая смотр своим войскам, своим боевым товарищам, своим молниеносным пером, как братский привет, добавляет каждому длинное тире: «Приветствую тебя, Серебристая белая! И тебя, Персидская красная! И тебя, Изумрудная зеленая! Голубая церулеум, Фиолетовая кобальтовая, Черная из слоновой кости, привет вам всем! Привет!»