
Текст книги "Конец игры"
Автор книги: Душан Митана
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
7
Значит, у Янки вернисаж и она прислала матери приглашение, подумать только, в каких высоких кругах она вращается. И какие трогательные отношения наладились между ними и продолжаются уже долгие годы, в самом деле, сколько лет прошло с тех пор, как они встретились впервые? Двенадцать, тринадцать? Невероятно, как с тех пор все изменилось.
Тогда мать работала в канцелярии директора местной обувной фабрики (хотя сама-то она называла это более солидно – секретарь директора), отец преподавал в девятилетке,[26]26
Средняя школа в ЧССР – затем следуют 4 года гимназии.
[Закрыть] Яна Гавьярова как раз окончила первый курс Института изобразительных искусств, а он приехал домой на свои первые студенческие каникулы. Впереди у него была курсовая работа: киносценарий…
Петер Славик, студент первого курса Института музыкального и театрального искусства, отделение кино– и теледраматургии, приезжает домой на каникулы. В течение учебного года он бывал дома редким гостем, и родители теперь с трудом узнали его. Отрастил волосы и бороду, и вид у него абсолютно богемный.
За обедом заходит речь о его занятиях, на столе – раскрытая зачетка, Петер насыщается рублеными котлетами под томатным соусом и рассказывает матери, как обстоят дела в институте.
– Вот видишь… нормальный зачет, ерунда, его любой подпишет, в общем-то это за участие… но получить его надо, иначе не переведут на другой семестр, а тут, видишь, зачет с отметкой, а это уже экзамен… видишь, пятерка стоит.
Он указующе тычет в зачетку ножом, и с ножа на ее страницу шлепается изрядная капля томатного соуса. Мать испуганно вскрикивает и вытаскивает зачетку у него из-под руки:
– Господи, что ты натворил? – Она в расстройстве смотрит на испачканную зачетку.
– Высохнет, – машет рукой Петер.
– Но пятно все равно останется.
Отец подшучивает:
– Слижи его.
– Размажется, – возражает мать.
– Дай-ка сюда, надо легонько. – Отец берет зачетку и потихоньку, осторожно, кончиком языка слизывает каплю томатного соуса. Мать с напряжением следит за ним и непроизвольно тоже двигает кончиком языка, словно хочет помочь ему. Есть, дело сделано! На зачетке сияет размазанное красное пятно. Мать в отчаянии:
– Размазалось! Что я говорила. Уж ты расстарался!
Отец вносит предложение:
– А если эту страницу вырвать? Думаешь, заметят?
– Думаю, да, – усмехается Петер.
– Н-да, бюрократы, правда? – Отец лукаво подмигивает ему – у него отличное настроение.
– Что же теперь? – горестно спрашивает мать. – Не исключат тебя?
– Может, оно само улетучится, – успокаивает ее Петер. – Положи в буфет, завтра посмотрим.
Мать вне себя:
– В буфет?! Такую вещь я положу в буфет! В секретер положу. Где сберкнижки. – А потом в нерешительности спрашивает его: – Послушай, а какая разница между экзаменом, за который ставят отметку, и этим самым, ну… зачетом, что ли, за который тоже ставят?
– Разница? Этого даже я не знаю. А вообще – все ерунда. Главное, чтоб было подписано.
– А у тебя все… подписано?
– Экзамены – да. До октября должен написать курсовую. Рассказ в пятьдесят страниц.
– И сам должен придумать?
– Разумеется.
– А откуда-нибудь списать нельзя?
Петер лишь снисходительно улыбается.
– Ну ясно, уж конечно бы докопались. Вот видишь, как тебе приходится терзать свою голову. Да еще такую заросшую. Небось знаешь – волос долог, ум короток. Остригся бы – дело бы веселей пошло. Петруша, миленький, ну исполни мое желание, если хоть немножечко любишь меня. Хотя бы бороду, бороду эту сбрей. Ты ж на Мафусаила похож. Что люди скажут. Мне и на улице-то стыдно будет показаться.
– Да не выдумывай, пожалуйста. Когда от автобуса шел, и то встретил двух бородатых.
– Они наверняка не из нашей деревни.
_ Ну да! Один из них был мой бывший математик.
Мать презрительно машет рукой:
_ Этот-то, прости господи! От него и ждать-то нечего! Жена от рака померла… А ты? Чего молчишь, будто воды в рот набрал? – накидывается она на отца.
– Раз не боится мочить ее в соусе, пускай…
У Петера и правда кончик бороды измазан в соусе. Он смеется:
– Ладно. Допекли меня. Побреюсь, но только один раз. Чтоб к октябрю отросла новая.
– Толковый разговор, – кивает отец. – Пускай мать отвяжется. Ночью все равно она бы ее чикнула. Ты же знаешь мать. Если что втемяшит в голову…
Мать раздраженно перебивает его:
– Вот как ты меня слушаешь! Ты ж всегда был упрямым бараном. Всю жизнь мы из-за тебя горе хлебали, а теперь, когда дождались справедливости и, казалось, могли бы малость оправиться…
– Прекрати! – обрывает ее отец, но мать уже закусила удила.
– Не дождешься! Уж хотя бы ради Петера. Глянь, на что он похож. Обросший, худой, ни дать ни взять побродяжка. Того и жди, что с интернатской пищи язву желудка схлопочет. Да и вообще, кто знает, что он там выкаблучивает, один небось, без пригляда. Не беспокойся, я-то знаю, что в этих общежитиях творится. Взять хоть, к примеру, Краличкову Еву. Год назад поехала учиться, вроде бы на юриста, а уж с брюхом ходит. А старикам думай, кому на шею ее повесить. А ты со своими заслугами до конца дней так и будешь торчать в занюханной деревенской школе…
– Ну хватит! – взрывается отец. Он уж всерьез начинает выходить из себя. – Я обыкновенный сельский учитель, мое место здесь и нигде больше. Ты права: лучше до конца дней торчать в занюханной деревенской школе, чем быть чинушей, протирать штаны и копаться в пыльных бумагах. Здесь я родился, здесь мне хорошо. Ничего другого мне не нужно.
Но его слова только подлили масла в огонь.
– Конечно! Тебе хорошо! Тебе ничего другого не нужно! Но что мне нужно, тебе всегда было до лампочки. Ты большой герой, а на меня тебе плевать.
– Черт дери, чего ты ешь меня поедом! Чего тебе тут не хватает? Чего тебе делать в этой Братиславе? На старости лет вздумала столичной дамочкой заделаться?
– Ты за меня не волнуйся. Я работу где хочешь найду. С моими знаниями и опытом…
– Ну, конечно, из-за тебя все передерутся. У тебя ведь четыре класса городской,[27]27
Городская – начальная четырехлетняя школа.
[Закрыть] а двадцать лет назад ты умела печатать и стенографировать…
– Что?! Умела? Умею, слышишь, ни машинопись, ни стенографию я не забыла. А иначе, как бы я работала секретарем директора? И печатать умею и стенографию знаю, заруби себе на носу. Конечно, если бы это зависело только от тебя, я б давно забыла, как меня зовут. Я постоянно тренировалась, слышишь, набивала руку, чтобы не потерять сноровки. Все эти годы, да еще и тогда, когда работала уборщицей в ГНК,[28]28
ГНК – Горнолесковецкий национальный комитет.
[Закрыть] украдкой, в пустой канцелярии, упражнялась в машинописи. Ты же не знаешь, как мне жилось, когда ты, герой, валялся по тюрьмам… Еще и правописание пришлось изучать, оно ведь сильно за эти годы изменилось. А почему я все это делала? Потому как верила, что все же когда-нибудь дождусь справедливости, верила, что когда-нибудь правда выйдет наружу, а ведь могла бы с тобой и развестись, слышишь… – Мать осекается. Неуверенно смотрит на отца, словно проверяет, не переборщила ли.
Отец говорит холодно:
– Отчего ж ты этого не сделала? Я сам тебе предлагал.
Мать всматривается в отца, в глазах дрожат слезы. Маленькими кулачками она начинает тузить его в грудь.
– Ух ты, арестант несчастный.
Отец хватает ее за запястья и слегка притягивает к себе. Улыбается, мать кладет голову ему на плечо.
– В чем, собственно, дело? – удивленно спрашивает Петер.
Отец что-то бубнит в ответ, а мать объясняет:
– Зовут его в Братиславу, а он не хочет.
– Я еще не сказал последнего слова, – отзывается отец и успокаивающе гладит мать по голове. – Сказал, что должен как следует все обдумать.
Мать резко отстраняется от него.
– Ты до самой пенсии будешь думать. Предложили тебе, а станешь мешкать с ответом, другой зацапает это место, более ушлый. Думаешь, только тебя ждут?
– Конечно, не ждут. Сама же говоришь, хватает и более ушлых, – смеется отец.
Мать снова трясет от злости:
– Знаешь, кто ты? Обыкновенный мозгляк. Я скажу, почему ты не хочешь ехать туда. Потому что боишься – не сдюжишь! Как всегда. И оттуда ты ушел, потому что боялся. Настоящий мужчина не перейдет по собственной воле из полномочного представительства[29]29
Государственное учреждение в Словакии, существовало до 1960 г., по функции соответствовало республиканскому министерству в СССР.
[Закрыть] сюда, в Горный Лесковец. И теперь трусишь. Тебя уже на лом пора, вот что!
Но даже эта подначка не выводит отца из себя.
– Может, ты и права. Может, там я бы только осрамился. Да и тебя осрамил.
Однако его спокойствие лишь разжигает материнское раздражение.
– Что толку с тобой говорить! – Она обращается к Петеру: – Ты только послушай его! Он нормальный? Теперь, когда старые товарищи по Восстанию[30]30
Имеется в виду Словацкое национальное восстание 1944 г.
[Закрыть] зовут его работать в министерство, он предпочитает остаться школьным учителем. Скажи, он нормальный?
Петер Славик удивленно смотрит на мать, потом начинает смеяться:
– Куда? В министерство?
Матери, однако, не по нутру его отношение к данной проблеме – она мрачно смотрит на него и говорит:
– Похоже, ты такой же остолоп, как и твой отец. Чего ты гогочешь? Почему бы ему туда не пойти?
– В какое министерство?
– Просвещения, – уточняет мать и добавляет: – У него же есть некоторый опыт, правда ведь? Он же работал в представительстве по делам народного образования.
– Когда это было? – перебивает ее отец. – Двадцать лет тому. Девочка моя, приходится с этим смириться. Мы на двадцать лет постарели, ничего не попишешь. Время не стояло на месте. Нынче все по-другому, нужно решать совсем иные задачи. И решать их – молодым.
– Смириться. Это твоя натура. Ты только со всем смиряешься, тогда как другие…
Отец пожимает плечами.
– Оставим этот разговор, ладно? Посоветуемся еще, время терпит. Пошли, Петер, покурим.
– А кем бы ты там работал?
– Ну был бы, наверное, референтом в каком-нибудь отделе. Так же, как в представительстве.
Мать вся кипит от возмущения:
– Тьфу, эти его дурацкие речи я уже слышать не могу. – Она выходит из кухни.
Отец ухмыляется:
– Подай ей госпожу министершу, и все тут! Что ж, мало хорошего она со мной видела, бедняга.
Самое время спросить его об этом, решил Петер. Сейчас, именно сейчас он должен сказать мне правду, должен объяснить эту странную запутанную историю, о которой никогда не хотел говорить со мной. В третий раз ему уже не отвертеться.
В нем всплыло воспоминание о том дне, когда он получил извещение, что принят в Институт музыкального и театрального искусства.
Ну и порадовал же ты меня, парень, сказал отец и по-товарищески похлопал его по плечу. Добился все-таки своего. Поздравляю.
Спасибо, отец.
Отец был явно растроган; в глазах стояли слезы. Стараясь побороть волнение, он деловито спросил: Как кончишь институт, станешь писать сценарии?
Может быть. Но мне больше по душе снимать по ним фильмы. Ты же знаешь, я подавал на режиссерский. Кто знает, удастся ли теперь. Трудно.
Не робей. Если есть тяга, если это крепко сидит в тебе, добьешься. Главное выдержать. Он задумчиво покачал головой. Воля и терпение. Он улыбнулся и как бы предупреждающе (всерьез или в шутку?) поднял указательный палец: И никакой выпивки! Это погибель для нашей семьи!
Петер с любопытством посмотрел на отца; теперь-то ему придется сказать, повторял он про себя, теперь ему уж не увильнуть от ответа.
Почему ты ушел из полномочного представительства, спросил он его тогда, и на отцовском лице появилось то неприступное, непроницаемое, жесткое выражение, которое Петер уже хорошо знал; это случалось уже не раз – всегда, когда он пытался завести разговор на эту тему, отец надевал холодную, неподвижную, чужую маску. Пойду задам корму зайцам, он повернулся, но Петер схватил его за рукав рубашки и повторил: Почему ты это сделал? И как вообще было дело с этим убийством и твоим признанием?
Он произнес эти слова с улыбкой, смягчающей их значимость, пытаясь создать у отца впечатление, что спросил просто так, как бы мимоходом, что особенно этим не интересуется, ибо не считает чем-то существенным, что ему достаточно и того, о чем уже порядком наслышан. Ан нет, оказывается недостаточно! И отец это чувствовал.
С каким убийством? – взорвался он грубо, неприязненно. Ты же прекрасно знаешь, что я никого не убивал! Никто никого не убивал, подчеркнул он нервно, озлобленно. Гавулец сам себя порешил!
Он сунул в рот сигарету, тут же вытащил ее и добавил уже более мирно, но с твердой, непреклонной решительностью: Все уже разъяснилось, каждый знает, как было дело. И ты знаешь. Говорить не о чем!
Он чиркнул спичкой, и тем самым как бы окончательно что-то перечеркнул, будто вычеркнул из времени и памяти целый период своей жизни. А потом, когда прикурил сигарету и затянулся, Петер понял, что сейчас ему уже ничего не узнать; будто оно развеялось в дыме.
Да, отец хотел, чтобы все развеялось в дыме забвения, но оно оставалось, присутствовало здесь, висело в воздухе, было лишь вопросом времени, когда оно материализуется, поскольку ответ рано или поздно должен был прийти. Но не сейчас, сейчас отец уже ничего не скажет, понял Петер, когда-нибудь в другой раз, придется подождать; и он тоже закурил.
Они оба молча курили, и Петер воскрешал в памяти ту неясную, мрачную историю, о которой – как говорил отец – не стоило и говорить, так как все уже разъяснилось.
Отец уехал из Братиславы по собственному желанию, по доброй воле – так звучала официальная семейная версия. Я понял, что эта работа не по мне, объяснил он Петеру еще тогда, когда Петер спросил его об этом в первый раз, уже после окончания школы. И отец что-то еще говорил о складе ума, что, мол, у него характер не тот и способностей таких нету, даже соглашался с аргументами матери: Да, пожалуй, я не больно-то расторопный, честолюбия маловато, если хочешь, не очень решительный, видать, чересчур ленив, так оно, может, я и слабак, согласись, что с такими качествами нельзя занимать высокую и ответственную должность, каждый должен знать свой потолок, а моих способностей хватает разве лишь на то, чтобы учительствовать или в лучшем случае быть председателем ГНК, это моя стихия, это мне по душе, здесь я крепко стою на ногах, кропотливая, повседневная работа с людьми, которых я знаю с детства, с которыми нахожу общий язык, потому как вышел из них и могу надеяться, что между нами полное понимание.
Казалось, эти доводы весьма убедительны, казалось, нет причин в них сомневаться. И все-таки случались минуты, когда Петер заставал отца в какой-то горькой задумчивости, и тогда в нем вновь просыпалось чувство недоверия и подозрения; тогда он начинал сомневаться в отцовских словах, казалось, что его доводы не совсем искренни, что отец вовсе не так доволен, уравновешен и примирен с жизнью, каким хочет представиться, изобразить себя, что все не столь однозначно, как он уверяет. Петер чувствовал: за этим кроется что-то другое, и больше всего в сомнениях его утверждало отцовское бражничество.
Отец всегда пил, Петер знал это. Пил он и сейчас, хотя сын никогда не видел его пьяным. Отец держался твердого и простого принципа: ничего крепкого и ничего не мешать; он пил только вино, но и здесь был у него точно установленный предел: четырежды по двести, да, восемьсот граммов и ни капли больше – и этот предел он никогда не переступал. Отец не хмелел, стороннему человеку и невдомек было бы, что он выпил, только домашние это подмечали – отец становился разговорчивее обычного, ничего больше. Я уж себя знаю, еще двести, и во мне произойдет мгновенный перелом, не то, чтобы эти двести граммов уложили меня, от литра вина настоящий мужик не окосеет, но мой предел – восемьсот, когда его перейду, пью уже без удержу, это тот самый спусковой механизм, усмехался он, восемьсот граммов и ни капли больше. Теперь уже умею собой владеть.
Да, теперь он уже умел собой владеть, умел сказать себе – хватит, но Петер знал: когда-то было с отцом по-другому, и именно в этом коренилось подозрение, что одной из причин отъезда отца из Братиславы в Горный Лесковец было и его пьянство – может, он уехал добровольно, но, может, пришлось уехать «добровольно».
Во всяком случае, алкоголь был главной подоплекой той скандальной истории, которая стоила многих лет страданий, как раз в этом была суть отцовского «дела». Что Петер знал об этом? По мнению отца – все. Ты знаешь об этом все, как и другие! С внешней стороны – все, думал Петер, но именно только с внешней. Все уже разъяснилось, каждый знает, как было дело, все ясно, и говорить не о чем, твердил отец. Да, но только на первый взгляд, возражал ему Петер, правда, про себя, ибо факты были только с внешней стороны однозначны. (Опять эта навязчивая идея – с внешней стороны.)
Дело отца началось в день моего рождения. Да, я родился, и словно мое появление на свет стало причиной отцовского несчастья. Поначалу все было естественно, нормально, как и положено по вековечному ритуалу. Когда мужчина становится отцом первородного сына, вся деревня имеет право на участие в празднике. Да-да, положено это обмыть, и где же еще, как не в корчме. Спокон веку заведено было делиться счастьем – с мужиками, с товарищами, с земляками. А уж если удачливый отец председатель ГНК, так сказать, голова села, староста – тем более. А то еще не дай бог подумают, что должность вскружила ему голову, не дай бог вообразят, что решил перед ними нос задирать. Вот так это началось. Отец попотчевал всех. За всё плачу – сын родился! Сливянка рекой текла – в Горном Лесковце виноградная лоза не родится, да и на кой ляд нам виноградники? У нас слива есть, наша слива, она еще никогда нас не подводила, хотя и хлеба не было, а слива нас всегда из беды выручала, ого-го, рюмашечка сливяночки натощак и из самого занюханного дохляка ой какого мужика сделает, грудному ребенку она и то не повредит, так выпьем… Вся корчма была как одна семья. Обнимались, целовались, пели, горланили; сметены были все барьеры, позабылись все споры и раздоры – мы ведь словаки, земляки, товарищи, все! По крайности, в данный момент. Зачем веселье портить? Ради чего? Неужто потому, что у нас взгляды разные? Ты коммунист, я – демократ, но мы словаки, чего ж нам ненавидеть друг друга – аккурат сегодня, можно и до завтра потерпеть, когда будем трезвыми! – стал выкрикивать Штефан Хадамович, бывший хозяин небольшой обувной фабрички. Нынче у власти вы, коммунисты, но я на вас зла не держу, хотя вы и оттяпали у меня фабрику, да ведь как оно бывает, знаешь, сколько веревочку ни вить, а концу быть… не бойсь, Владо, ты мужик фартовый, хотя и коммунист и председатель ГНК, не бойсь, когда все сызнова переворотится, прикажу поставить тебе виселицу из самого крепкого дуба, раз ты такой грибник, по дубовики ходить любишь, чтобы случаем под тобой она не обломилась, выпьем за твое здоровье и за сынка твоего! И давай пой! «Ей, убили, убили двух хлопцев безвинных, эй, двух хлопцев безвинных…» Не-е! Стукнул тут, как рассказывали, отец кулаком по столу, эту не стану, в нашем краю ее не поют, давайте нашенскую: «Яворина-а, у милашки круги сини, у милашки круги сини под глазами…» А Штефан Хадамович оборвал отцову песню и затянул: «Моей матери скажите, моей матери скажите, пусть не ждет меня вечор… пусть не ждет меня вечор…» Тут подключился к нему и Юрай Калишек, бывший хозяин портняжной мастерской, наниматель помощников или, как тогда говорилось, подмастерьев: «Ой, не вешайте вы меня…» А остальные мужики тем временем помаленьку выбирались из корчмы.
Старый друг отца, добрая душа Мишо Гавулец попытался спасти положение и затянул песенку, которая могла бы их опять помирить и сплотить, песенку, что потрафит, казалось бы, всем: «Полюби меня, милашка, вороной мой конь давно бьет копытом под окном…» Но добрые помыслы Гавулеца не нашли ответа, даром он продолжал: «И любила его милка семь раз за ноченьку…» – корчма пустела, дело начинало принимать опасный оборот, и впрямь лучше смыться, разве когда знаешь, как все обернется, зачем зря рисковать, зачем наживать неприятности…
Вот и получилось, что, несмотря на все старания Мишо Гавулеца, который в третий раз повторял: «…и любила его милка семь раз за ноченьку… а вино рекой текло…», почти все земляки неприметно рассеялись и в корчме осталось лишь четыре мушкетера: Владо Славик, Штефан Хадамович, Юрай Калишек и корчмарь Михал Гавулец. Справляли мое рождение: пили сливянку, пели (каждый свою заветную), играли в марьяж, обнимались, перебранивались и целовались. А потом подрались. Нормально, как и положено по вековечному ритуалу.
Было их четверо.
А стало трое.
Корчмарь Мишо остался лежать у железной печи, упал там и уже не поднялся. Остался лежать навсегда.
Было их четверо, а стало трое. И двое указали на третьего: он убил! И этим человеком был мой отец. И он признался в своей вине.
Вот как дело было. И все в это поверили. В конце концов, почему нет? Мы, что, не знаем его? Разве не знаем, что он творит, когда налакается? Будто он еще ни разу не дрался? Небось не впервой, и кулачищи у него твердые, когда подлая его заберет, глядишь, и вола бы прибил. А этот недужный Гавулец, этот хиляк с уполовиненным желудком и простреленными легкими, этот нешто выдержит, куда ему до вола, на этого стоит чихнуть, и он уж с копыт валится…
Правда, надо сказать, концы с концами тут не очень-то сходятся; почему он ударил в аккурат Мишо Гавулеца – оба все-таки в одной партии состояли, оба партизанили, скорей можно было бы ожидать, что он врежет Хадамовичу и Калишеку, но, с другой стороны, пьяному мужику без разницы, шарахнет и брата родного, если тот наступит ему на мозоль. Да и вообще, чего рассусоливать, как-никак сам признался. Отговорок он не искал, надо отдать ему должное, справный мужик Владо Славик, мужик что надо, порядочный, честный, головастый, хотя и подался в коммунисты. Да, конечно, что говорить, умный-то умный, да только пока не надерется. А уж как зайдет речь об этой ихней партии, так тут уж никого не пощадит, даже собственного батьку. Ну какой же умный человек наложит лапу на собственное имущество? Разве не он, а кто другой конфисковал у своего батьки корчму? На кой ляд ему это надо было? Что с того получил? Батьку обидел, а сам с носом остался. Хадамовичова фабрика – дело иное. И в конце концов, Хадамовича от этого не убыло. Таких-то башмачников, каким он был, таких в Горном Лесковце пруд пруди, да и потом, сказать по правде, он не из нашенских, притащился откуда-то из Турца, не то из Липтова, даже песенки и то пел по-другому, чем у нас поют, правильно сделали, что его национализировали. Так и так больше охотой интересовался, чем башмаками. А теперь ему вообще на башмаки плевать. Живет себе поживает где-то в Австралии, заместо зайцев кенгуру стреляет, или чего там еще прыгает. А Владо Славика в тюрягу упек. Мы небось враз смекнули, что здесь дело нечисто, да что могли сделать, коли этот дурень сам признался.
Да, так было – отец сам признался. А потом, когда из тюрьмы вернулся, на поверку вышло, что все было иначе. Штефан Хадамович, проживавший уже тогда в Австралии, написал письмо, в котором рассказал, как было дело в ту ночь, когда отдал концы Мишо Гавулец, и это его письмо положило начало отцовскому оправданию.
Письмо Хадамовича пришло на адрес моего деда, Мартина Славика, стало быть, можно не без оснований предполагать, что совесть у Хадамовича заговорила не вдруг, не в минутном порыве добросердечности. Кто знает, как и что написал ему дед, коли на таком расстоянии, где-то на другом конце света, ему удалось разбудить совесть Штефана Хадамовича. Да, вытянуть из него правду было трудней, чем от яловой коровы теленка дождаться, проговорился однажды дед. Цена его совести – копейка в базарный день… Хадамович лишь затем открыл правду, чтоб подложить свинью Калишеку, они же сроду друг друга терпеть не могли, тогда их вместе только страх и объединил. И уж когда я написал ему в третий раз и упредил, что Калишек, мол, тут язык распустил, а во хмелю так и вовсе несет всякий вздор о той ночи, когда убили Мишо Гавулеца, и хоть я-то не верю ему, но кое-кто начинает верить, что в ту ночь Мишо ударил не мой Владо, а он, Пишта Хадамович, вот тут-то и свалилось, как снег на голову, письмо из Австралии, ей-ей, я и сам диву давался, как быстро в Хадамовиче совесть проснулась, ну что ж, всякое случается, иной раз и доброго слова достанет, чтобы проснулась совесть и у того человека, о котором никто прежде не думал, что она вообще есть у него.
Да, выходит, деду удалось-таки расшевелить Хадамовичеву совесть – то ли какими-то колдовскими трюками, то ли теплым человеческим словом, короче, не без помощи некой черной магии. У Хадамовича, и вправду, без всякого риска спокойно могла «заговорить совесть»; куда сложней обстояло дело с Калишеком. Этот жил здесь с целой оравой домочадцев, с братьями, сестрами, со свояками и свояченицами, с детьми и внуками, работал на обувной фабрике, что когда-то была собственностью Штефана Хадамовича, жил среди людей, которые знали его с малолетства, и играл в молчанку (о переписке между Австралией и Горным Лесковцем он и впрямь понятия не имел) – этому-то, ясное дело, было что терять, и, естественно, он всполошился, когда пришло письмо от Хадамовича. Конечно, с юридической точки зрения это была сущая ерунда, ничего не стоящая бумажка, и захоти Калишек, он мог бы запросто все опровергнуть, разве не так? Несомненно так! Но Калишек, как ни странно, подтвердил Хадамовичевы слова, и никто не мог в толк взять, почему он это сделал.
Заговорила ли и в нем совесть? Или испугался? Чего? Кого? Отца и его мести?
Вовсе нет, мести Владо Славика Калишек не боялся. Он, что же, считал Владо трусом, не способным защитить собственную честь? Нет, нет, как раз наоборот, Владо Славик никогда не праздновал труса, всегда был честным и порядочным мужиком, и именно поэтому он, Юрай Калишек, не боялся его мести. До такого Владо никогда не унизился бы, ведь даже после его возвращения из тюрьмы он, Юрай Калишек, пришел сам, по доброй воле, чтоб объяснить неувязку, но Владо не захотел о том говорить.
Да, Владо всегда был мужик справедливый, но, не в обиду ему будет сказано, Юрай Калишек не может обойти одну частность – нет, вроде бы ничего особенного, но Владо всегда был малость чокнутый, это кто хошь подтвердит в деревне; даже самые закадычные друзья-приятели не до конца понимали его. Он всегда как-то отличался от остальных, не-е, вовсе не хочу сказать, что у него винтиков не хватало, что нет, то нет, но все ж таки он был какой-то чудной, никто никогда не мог отгадать, чего он выкинет, трудно было его понять, да, да, все это, конечно, прямо к делу не относится, мне ведь надо рассказать, что случилось в ту ночь, когда помер Мишо Гавулец, ладно, не буду больше отклоняться в сторону, но про это я должен был сказать, потому как оно связано и с тем, что тогда произошло.
Да, все так и было, как написал этот жлоб Хадамович, который, можно сказать, все и затеял, а нынче строит из себя праведника, ну что же, так оно и есть, это был всего лишь несчастный случай. Вот, значит, играли мы в карты, в марьяж, пели и выпивали. Все, ясное дело, были крепко под мухой, а тут вдруг Хадамович возьми да и начни подзуживать Владо и не отставал от него до тех пор, пока Владо не дал ему раза, а уж потом пошла катавасия, как оно всегда бывает, когда мужики в корчме подерутся. Оно обычно кончается само собой, и на другой день про это никто и не помнит, да вот тогда беда приключилась с Мишо Гавулецом. Ясное дело, и он был пьяный в дымину, и кто-то ему тоже здорово врезал, а тут вдруг он как кинется аккурат ко мне – тогда мы уже бились двое на двое, я с Хадамовичем супротив Владо и Мишо, все так, как этот жлоб написал из своей Австралии, ну, значит, этот Мишо летит на меня и вдруг – бах! – споткнулся и грохнулся лбом прямо об угол железной печи, да и протянул ноги. Вот и весь сказ.
Как так? А почему же они все свалили на Славика?
Ну как бы это объяснить? Я попервости об этом и думать не думал, а Хадамович давай меня стращать, тут уж и я напугался, да, струхнули мы, что нам все дело пришьют, мне и Хадамовичу, вот и столковались все свалить на Владо, думали, что он все равно из этого выкрутится, небось ведь был коммунистом и председателем ГНК, чего ему сделают, а мы национализированные, реакционные элементы, вроде бы как-то так говорил тогда этот жлоб Хадамович, нам, дескать, сам господь бог не поможет, а Владо – он из этого выкрутится, самое худшее – снимут его с должности; нет, разве мы когда думали, что он вдруг возьмет вину на себя: но ведь я вам уже говорил, что Владо был всегда малость чокнутый. И в тот момент, когда мы увидели, что Мишо Гавулец уже неживой, и тогда Владо был вроде как не в себе – сидел и пялился в пустоту, точно спал с открытыми глазами, сидел и ничего не замечал вокруг, вот, собственно, тогда-то нам и пришло в голову все спихнуть на него. Но знай я, как оно обернется, так ни за что бы не пошел на это, не хотел я упечь Владо в тюрьму, я только боялся, как бы меня самого туда не упрятали, потому что Хадамович уверял меня, что Гавулецову смерть нам пришьют, тем паче, что Мишо коммунист и партизан был, и, глядишь, только так и выкрутимся мы из этого дела, коли вместе держаться будем; и даже если поверят Владо, а не нам, все-таки свидетельствовать будем двое против одного, и в таком разе все равно суду придется это дело как-то по-тихому замять, но, опять же повторяю, знай я, как все обернется, я, Юрай Калишек, клянусь здоровьем детей и внуков, я сказал бы правду и начхал бы на этого жлоба Пишту Хадамовича, чтоб его кондрашка хватил там, где он есть сейчас.
Как так? Почему же он выкладывает правду только теперь, когда Хадамович написал, как было дело в действительности? Неужто и в нем заговорила совесть?
Да, это тоже, конечно, меня мучит совесть.
Как так? Разве он не боится? Не трусит именно сейчас, когда Славик вернулся из заключения?
Не-е, про это я уже говорил, Владо Славик не мстительный, этого я не боюсь, но я решил сказать, как было дело в действительности, потому что этот жлоб Хадамович пишет в своем письме, будто все это я выдумал, а не он, а ведь дело было вовсе не так, это просто грязная и гнусная брехня. А окромя того, тут еще одна закавыка – ее бы тоже надо как-то распутать.
Что же он имеет в виду?
Да вот, как я уж сказал, видите ли, старый Славик, да, он самый, отец Владо, Мартин Славик, столяр, бывший корчмарь и легионер,[31]31
Имеются в виду чехословацкие легионы, сформированные на территории стран Антанты чехами и словаками, проживавшими в этих странах до первой мировой войны и ставившими своей целью борьбу за государственную независимость Чехословакии.
[Закрыть] так вот его надо бы как-то обротать, он сущий сатана, от него жди чего угодно.
Да полно, неужто он боится такого старого человека, какие у него на то причины?
Ну, чтобы причины, сказать трудно, вы можете меня даже на смех поднять, что верно, то верно, но я, ей-ей, боюсь его. Вся наша фамилия боится его, внучата и те меня стращают…
Уж не хочет ли он сказать, что Мартин Славик угрожает им?
Ну, это как посмотреть, этого сатану на кривой не объедешь, и в общем-то он не угрожает, только один такой знак делает…