
Текст книги "Конец игры"
Автор книги: Душан Митана
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Бывало и хуже.
Мастер – мужик что надо.
Понимает людей.
Зато начальничек чего стоит.
Сукин сын.
И носу в цех не кажет.
Работенке его не завидую.
Ни его жалованью.
Я тоже.
Ну и не ворчи тогда.
Ты бы с ним поменялся?
А что?
Поменялся бы?
Ни за какие коврижки.
Тогда молчи в тряпочку.
Во всяком случае мог бы прийти.
Попроси у него фото.
Раз он тебе так нравится.
И ему достается.
Не бойсь.
Я ему не завидую.
Тогда айда перекинемся в семерку.
Какой это болван написал в сортире?
А чего там?
Ступай погляди!
Славик был уже за дверью, когда услыхал: Наверняка он. Все его штучки. А кто-то спросил: А что там в сортире?
Ступай погляди!
Когда в два часа ночи остановился круг, по всему цеху прокатился какой-то нервный, беспокойный гул. Люди высыпали на освещенный забетонированный двор, поток увлек и Славика. Кто-то сказал – погиб блондинчик. Один Славик знал, хотя другие тоже догадывались, как обстояло дело с увечьем блондинчика, из-за чего его сняли с конвейера и перевели на склад. Теперь он грузил в машину коробки с ботинками и отвозил на станцию, где их перегружали в вагоны. Только ему, Славику, признался блондинчик, что отсек себе указательный палец нарочно. Светясь радостью, что отделался от круга, он сидел в кузове на груде коробок, покуривал и весело покрикивал, а машина меж тем мчалась в ближний городок на железнодорожную станцию. В руке он держал веревку, привязанную другим концом к запястью шофера, – в случае опасности можно было потянуть за веревку. Называлось это «телефон». Но неожиданно «телефон» отказал. Мертвенно бледный шофер истерически выкрикивал: Ничего… вот так, здесь… вот к руке… здесь веревка была привязана, и ничего я не почувствовал. Должно, застряла между бортом и коробкой и перетерлась… Коробки, должно, стали валиться сверху, он, должно, дергал, а я ничего не почувствовал, пока вся груда не рухнула вместе с ним… Я только тогда заметил, когда все уже на земле было. Мозг на дороге… я не виноват, хороший был хлопец, никто тут не виноват, никто не виноват, никто… повторял он свой некролог, остолбенело качая головой.
Люди группками расходились – кто в буфет, кто в раздевалку; двор опустел. Дул холодный ветер и бешеной круговертью вздымал с земли раскиданные листы бумаги. На небе вспыхивали звезды.
Ему не хотелось есть, не хотелось ни пива, ни горячего чаю. Он пошел на зады, туда, где во тьме вырисовывались очертания низких прямоугольных складов, сел на перевернутый ящик и закурил. Его трясло от холода.
Ну как, прохлаждаешься? – вывел его из оцепенения женский голос.
Это была она, красильщица подметок, Цибулёва Гита.
Подвинься-ка малость, она села возле него, прижавшись к нему теплым бедром, и стала есть хлеб с салом и луком. Лук одуряюще пахнул.
Тебе вроде холодно, она прижалась к нему еще теснее, бедняжечка, погладила его по голове.
Он раздраженно дернулся и вышиб у нее из руки хлеб.
Ты это чего брыкаешься? Лучше бы согрел меня. Не бойся, я тебе плохого не желаю. Ветрище здесь, пошли укроемся, она схватила его за руку и повела в закуток с подветренной стороны. Он шел за ней покорно – оцепенелый, не способный сопротивляться.
Так погибли блондинчик и невинность Славика. В одну и ту же ночь. Лучше об этом не думать. Вернемся к нашим корням.
Откуда мы вышли? Кто мы? Куда идем?
– Рабочие в бывшей Австро-Венгерской монархии не имели политического руководства и своей организации. Организация КПС[75]75
Коммунистическая партия Словакии.
[Закрыть] была основана в ноябре 1925 года. Первомайские торжества впервые отмечались у нас в 1927 году.
В 1926 году была построена государственная четырехлетняя школа. В 1927 году – налажено автобусное сообщение, через год – проведено электричество. В это время старостой на селе был Мартин Славик.
Вот здесь, дед, черным по белому, да, ты вошел в историю! Не отступился он от тебя. Жаль, что тебе не дано уже это прочесть, может, ты и простил бы ему хотя бы свою корчму. Но постой, вот еще тут:
– В период сельскохозяйственного кризиса (1929–1933) число безработных колебалось от 700 до 800 человек.
Нет, не о тебе, дед. Просто эта фраза следует сразу же после твоего имени, и читателя это может сбить с толку – будто ты виноват в мировом экономическом кризисе. Нет, твой сын в этом не обвиняет тебя. Спи спокойно. Здесь нет никакого злого умысла. Чистая случайность. Как встреча зонтика и швейной машинки на анатомическом столе.[76]76
Аллюзия на поэтический образ Андре Бретона (1896–1966), французского писателя, основоположника сюрреализма.
[Закрыть]
– …в домюнхенскую республику[77]77
Имеется в виду Чехословацкая республика, просуществовавшая с 1918 года до 1938 года, т. е. до Мюнхенского соглашения (сентябрь 1938 г.), предусматривавшего отторжение от Чехословакии и передачу Германии Судетской области и удовлетворение прочих территориальных притязаний.
[Закрыть] люди тяжело бились за кусок хлеба. В поисках работы уезжали за границу – иного выхода не было. Ежегодно эмигрировало до 1500 человек, из них в 1937 году 150 осели во Франции. За работой уезжали в Австрию, Германию, Швейцарию, Францию и, конечно, в Чехию и Моравию…
Минуту. Телефон.
– Кто?.. Милан?.. Привет, старичок… Спасибо… И с тобой говорили?.. А да, я им сказал, что встретил тебя… Как так? Ты же меня видел, разве нет? Да, да, я остался у нее ночевать… кто мог такое предположить… Что с тобой?.. Я же сказал тебе, что останусь…
– Помню, помню. Ты струсил, что я нагряну к тебе ночью.
– Извини, старик. Я правда был жутко вымотан. Ну, каюсь.
– Что же, выходит, я в этом виноват?
– Как это? Не понимаю…
– Не ясно, что ли? Железная логика. Не будь я таким отпетым алкашом, ты б не боялся, что я приду к тебе в гости, и пошел бы домой, тогда бы ничего не случилось. Гелена была бы, может, еще жива.
– Чушь…
– Но логичная.
– Оставь этот мазохизм. Надеюсь, ты не думаешь всерьез, что это по твоей вине? Миллион «если бы». Если б я знал, что Гелена приедет раньше, если бы мать не звонила и не просила меня зайти, если бы не заморочила мне голову Лапшанская своей болтовней…
– И если бы ты не боялся, что я завалюсь к тебе в гости.
– Если тебе непременно хочется истязать себя, пожалуйста! Может, и полегчает…
– Но это же правда. Ты остался у матери из-за меня.
– Псих. Ну можно с тобой нормально разговаривать? Да, остался я там отчасти и из-за тебя. Ясно, тебя это покоробило, но я же извинился, и вообще, с меня хватит. Ну к чему, скажи, все время копаться в своей утробе. Когда-то я этим тоже увлекался, но как только понял, что эдак скоро попаду в психушку, поставил на том крест.
– Да, ты очень изменился, это точно.
– Не думай, что было легко.
– Не каждому это удается.
– Потому что не хочет даже попробовать.
– Для этого нужна очень сильная воля, правда? У меня бы, например, не получилось.
– Потому что не хочешь.
– Нет, не хочу. Понимаешь, старик, мне вполне хорошо в собственной шкуре. Клянусь богом, меня это вполне устраивает.
– Ладно, оставим. Не знаю, чего меня вдруг понесло. Разглагольствовал, точно проповедник. Ей-богу, тут нет никакой твоей вины.
– Ты думаешь?
– Уверен.
– Что ж, тогда – дело другое. Я немного успокоился. Спасибо, старик.
– Рад, что мы выяснили…
– Я тоже. Не представляешь даже, как меня это мучило. Все время было такое ощущение, будто я в чем-то виноват.
– Опять за свое? Мы же все уже выяснили, тебе не кажется?
– Не все.
– Не понимаю…
– Значит, о том ни слова.
– Что тебе снова ударило в голову?
– Противно, конечно, но я тебя тогда видел.
– Когда?
– Ну надо ли опять заводиться.
– А почему нет, напротив. Когда ты меня видел?
– Все, поставим точку. Если не хочешь говорить откровенно, давай оставим этот разговор.
– Где ты меня видел?
– Я как раз выходил из «Киева», когда ты шел мимо.
– А белых мышек ты случайно не видел?
– К сожалению, нет. Только тебя.
– Сколько ты выпил?
– То-то и оно. Провались все пропадом. И не нюхал.
– Знаешь, скажи кому-нибудь еще. Никогда не поверю, что ты был в баре и не нализался до чертиков. Исключено…
– Это ты виноват, понимаешь? Я струхнул, что, если тяпну, привычка возьмет свое, и я правда завалюсь к тебе. Поэтому я просто купил бутылочку «Бычьей крови», схватил такси и поехал домой. Не хотелось, чтоб ты опять оказался прав. Когда я ждал такси, ты как раз проходил…
– Ты не мог меня видеть. Спутал с кем-нибудь. Я всю ночь был у матери!
– Как хочешь…
– Ты им сказал?
– Нет. А надо было?
– Ты откуда звонишь?
– Не волнуйся. Меня никто не слышит. Я здесь один.
– Надо бы встретиться.
– Зачем?
– Так просто. Немного поговорить. Не по телефону. Хочу кое-что тебе объяснить.
– Не утруждайся, старик. Все в порядке. Я ничего не видел. Привет.
Милан повесил трубку.
Все, конец; на него нахлынуло чувство невыразимого стыда. Я выставил себя на посмешище. От унижения и оскорбленного самолюбия навертывались на глаза слезы. До чего низко я пал, даже этот охламон потешается надо мной. Как, должно быть, он ржал, когда я уверял его, что ему абсолютно незачем чувствовать себя виноватым. Славик утешитель – мисс «Одинокие сердца».[78]78
Аллюзия на роман «Мисс Одинокие сердца» известного американского писателя Натанаэла Уэста (1903–1940).
[Закрыть] Он поставил на мне эксперимент. Наблюдал за мной как за подопытной крысой. Я выгляжу абсолютным идиотом, подумал он, и его словно бы ошарашила предугаданная точность этого наблюдения: в ту же минуту у него вдруг бессильно отвисла челюсть, и он так и застыл у телефона со слюнявой нижней губой, открытым ртом – законченный олигофрен. Из расслабленной руки выпала трубка и пошла издевательски болтаться, посылая в мир презрительно равнодушные сигналы. Я выставил себя абсолютным кретином, гудело у него в голове, просто подыхаю от стыда.
Что с ним произошло? – этого он и поздней не мог объяснить себе, сколько ни думал; такого со мной еще никогда не случалось, я ведь форменным образом тогда сбрендил. Да, это болезненная реакция совершенно не сообразовывалась с обстоятельствами. Прежде всего, его должно было обеспокоить, испугать, ужаснуть то, что Плахи видел, как он шел домой. Да, здесь таилась настоящая опасность, это существенно меняло положение, разрушало всю его систему. Сразу же обнажилась шаткость тщательно разработанной защиты, в основе которой лежало свидетельство матери: он всю ночь был у меня. Но можно ли надеяться, что поверят материным словам, если даже один из тех, кто должен был их подтвердить, так обманул ожидания.
Что же со мной творится? Разве это я, тот прежний самонадеянный чванливый болван. Что значат для меня люди? Пожалуй, это всего лишь беспомощные фигурки, которые я по собственному усмотрению переставляю на шахматной доске, и не подчинись они моей воле, я счел бы это неслыханной дерзостью. Он снова оказался в странном душевном расположении – словно бы раздвоился. Словно бы смотрел на себя извне, с объективным, отстраненным интересом наблюдателя, который пристально и увлеченно изучает в себе гонимого благодаря особой привилегии, исключительной возможности видеть то, что редко кому удается увидеть. Он изучал себя с трепетным волнением человека, осознавшего вдруг, что, пожалуй, такая возможность уже больше никогда не представится, а потому ею нужно предельно воспользоваться. Когда прошло первое болезненное возмущение, когда он спокойно, последовательно продумал свой разговор с Плахим, когда вновь и вновь обкатал в уме отдельные фразы, он вдруг успокоился: а ведь это превосходный своевременный урок, утешал он себя, я уже позарез нуждался в чем-то таком, что отрезвило бы меня и спустило на землю; ничем и никем не следует пренебрегать, если все-таки не хочешь упустить последний шанс… С удивлением он вдруг обнаружил, сколь иллюзорно было ощущение, что своей трезвостью он сумел возвыситься над остальными, над всеми этими жалкими слепцами. Он уже настолько свыкся с привилегированным положением одноглазого среди слепых, с превосходством единственно трезво мыслящего человека, так свыкся с ролью режиссера, что поддался одурманивающему (иллюзорному) очарованию своей власти. Да, иллюзорное ощущение власти совершенно ослепило его, затуманило сознание; трезвая непринужденность в отношениях с людьми сменилась гордостью и самодовольством: во мне уже не осталось и капли здравого смысла. Я недооцениваю окружающих, Плахи вовремя открыл мне глаза. Хотя и не желая того, ухмыльнулся он. Потешался надо мной, но от многого спас! Преподал мне хороший урок, пусть и позабавился на мой счет.
Только теперь Славик понял, что в подсознании он предполагал нечто подобное, допускал возможность, что кто-то видел его. В самом деле, нереально, глупо было бы думать, что он выпутается из этой истории так легко, как представлялось матери и как она пыталась изобразить это. Да, в чем-то она преуспела: я действительно был слеп, одурманен и сбит с толку своим мнимым превосходством. Рассуждай я трезво и реалистично, я не вел бы себя так легковесно, безоглядно, опрометчиво, я должен был учитывать и самую малую возможность опасности. Кстати, в подсознании я учитывал ее: а как иначе объяснить угрозу старухи Кедровой: во сне она ведь шантажировала меня именно тем, что видела, как я шел домой – а это недвусмысленное выражение моего подсознательного опасения. С другой стороны, этот сон отчасти объясняет и мою реакцию на разговор с Плахим. В глубине души я был уже подготовлен к такой возможности – по сути, это даже не застигло меня врасплох: ведь я в основном возмутился не тем, ч т о он мне сказал, а как сказал! Неслыханно наглая манера, с какой он позволил себе смеяться надо мной, крайне возмутила меня, уязвленная гордость и тщеславие подавили страх. Нет, позвольте, я, кажется, опять ищу для себя оправдание; будто я верил, что хладнокровным аналитическим подходом к реальности можно ослабить, нейтрализовать ее опасные, угрожающие последствия. Нет, теперь я уже не поддамся иллюзии, опасность нельзя преуменьшать, да, это так, прежде всего надо объективно во всем разобраться, чтобы обрести необходимое хладнокровие и взглянуть на мир совершенно реально.
Вполне возможно, что меня видел не только Плахи, но и кто-то еще; нельзя закрывать на это глаза. В какую-то минуту он даже засомневался: что если звонок Плахого – заранее подстроенная ловушка, почему он говорил об этом по телефону? Не было ли там еще кого-нибудь? Может, ждали, что я проговорюсь, признаюсь? И, собственно, я был близок к тому – не повесь Милан трубку, я бы все ему выложил, так и вертелось на языке: когда я пришел домой, Гелена была уже мертва… Возможно, этот обалдуй уже рассказал обо всем, да, в какую-то минуту и это представлялось Славику правдоподобным, но поразмыслив немного… нет, исключено… это не что иное, как порождение его болезненной подозрительности. До такой подлости Плахи все же не дошел бы, нет, он не предал меня, наверняка сказал им, что я шел к матери, и весь этот разговор инсценировал только затем, чтобы отомстить мне (за что?), хотел напугать меня и высмеять, просто хотел позабавиться, да, это точно. Но как Славик ни убеждал себя, ему так и не удалось до конца избавиться от опасений – в душе словно зародилось и пустило ростки губительное семя недоверия, сомнений и пожирающей подозрительности, как неизбывное наказание, от которого уже не уйти; словно ему суждено было быть наказанным пожизненной тревогой, все отравляющим недоверием и подозрительностью к каждому; словно ему уже никогда не ощутить покоя, словно его отношение к другим навсегда останется искаженным, ибо он окончательно исключил себя из общества невиновных.
Нет, теперь уже никому нельзя доверять, никому, даже собственной матери. Надо рассчитывать только на самого себя, с самого начала надо было рассчитывать только на самого себя. Надо было сделать то, что собирался сделать с самого начала и чему мать помещала – надо было сразу признаться, да, надо было признаться, что он был дома, но Гелена была уже мертва. Глупо рассчитывать на свидетельство матери. Впрочем, еще не поздно. Конечно, теперь будет труднее, если они докажут, что он был дома, но все-таки еще не все потеряно. Можно же понять, почему поначалу он все отрицал, разумеется, он испугался, поддался панике, потерял голову, да, надо приготовиться к отступлению. Отступление? Нет, лишь тактическая переброска на заранее выбранные позиции; хотя лучше бы не пришлось прибегать к ней. Спокойствие, спокойствие и благоразумие. Может, все видится ему в слишком черном свете, может, дело до этого не дойдет… может… ДОВОЛЬНО.
Посмотрим. Посмотрим, как разовьются события. Человек должен приспосабливаться к любому положению; Гелена права. А Плахому он и впрямь благодарен. За то, что тот открыл ему глаза, да, спустил его на землю, спасибо, старик. Теперь буду жить с оглядкой.
На все.
На каждого.
14
Тупой нос и широкий рот, глаза, посаженные слишком близко к носу и слишком далеко от ушей, коротко подстриженные, черные с проседью, растущие низко надо лбом волосы, густые и жесткие, как проволочная щетка, – поклонник матери Виктор Ружичка. Хотя он был гладко выбрит и благоухал одеколоном, квадратный подбородок и мощные челюсти отливали сизиной; видимо, обрастал щетиной быстро и обильно. И вообще, он весь был квадратный, массивный и тяжелый, точно грубо отесанный шлакобетонный блок. Его широкая спина в талии почти не сужалась, ноги с мощными бедрами выглядели слишком короткими в сравнении с руками, доходившими почти до колен и неловко болтавшимися вдоль тела. Очевидно, руки доставляли ему много хлопот – словно не зная, что с ними делать; он поминутно прятал их за спину. От него исходила какая-то брутальная сила, и – как казалось Славику – он долго не колебался бы, если бы подвернулся случай применить ее. У него, верно, и на спине волосы, подумал Славик, и почувствовал к обожателю матери такое сильное отвращение, что сам поразился; я предубежден против него, попенял он себе, надо сдерживаться. Но он напрасно пытался отнестись к нему непредвзято, освободившись от каких бы то ни было предрассудков; этот орангутанг был полной противоположностью отца, и ему пришлось приложить немало стараний, чтобы хоть частично подавить в себе инстинктивное отвращение – а это лишь усиливало его раздражение. Как только она позволяет, чтобы ее касались эти толстые, грубые, волосатые руки; ему стыдно было за мать, эта связь казалась ему недостойной; в ее возрасте втюриться в такого обезьяноподобного самца, что может привлекать ее в нем, кроме… эта мысль была мучительной; когда он воображал себе их в постели, краска обиды заливала ему лицо. Это было мерзко, вульгарно, оскорбляло его вкус и чувство меры. Что ни говори, а все-таки есть разница: связывает ли явное сексуальное влечение двух тридцатилетних любовников или шестидесятилетних. Когда он смотрел на Виктора Ружичку, то совершенно ясно представлял себе: этого человека ничто другое не связывает с матерью, кроме секса; ни о каком духовном родстве не могло быть и речи. Какая духовность может скрываться в этом мускулистом теле, за этим низким лбом, и вообще сомнительно, дремлет ли там хоть какая-то мысль. Он скорее мог бы понять, если б на старости лет она сблизилась с каким-нибудь тщедушным, болезненным пенсионером, с которым они провели бы вместе осеннюю пору жизни: интеллигентный, чуткий, нежный, тихий, порядочный, честный друг высокого роста, соответствующего возраста, не обремененный обязательствами, некурящий и непьющий, который может скрасить осень пятидесятисемилетней, надо надеяться, интеллигентной женщине приятной наружности, разбирающейся в искусстве и знающей толк в гастрономии, стремящейся к взаимопониманию и гармонии… Девиз: «На уровне», «Могу надеяться?», «Ты и я», «Надежда умирает последней», «И ты одинок?», «Одиночество тяготит», «Любовь всего лишь слово?», «Доверие за доверие», «Платоническое счастье»…
Виктор Ружичка решительно не производил впечатления интеллектуального, меланхолического пенсионера, жаждущего платонической, духовной близости, пенсионера, который вполне ограничивался бы тем, что держал бы за руку свою избранницу и нашептывал бы ей в ушко свои воспоминания. Нет, право, он ничуть не походил на человека, погруженного в ностальгические воспоминания, туда-растуда твою птичку, это был еще вполне резвый господинчик. На полголовы выше матери, весьма чувствительный, словно профессиональный боксер в полутяжелом весе, с обязательством по отношению к одной замужней и двум незамужним дочерям от расторгнутого брака, он прикуривал одну сигарету от другой и дружески разливал бутылку московской водки. Когда Славик демонстративно подчеркнул свою принадлежность к обществу трезвенников, Виктор Ружичка смерил его удивленным взглядом, каким смотрят на экзотических зверей: любопытство, изумление и некое ироническое восхищение, что не очень-то далеко от презрения. Будто хотел сказать: весьма забавно, но на наш вкус несколько вызывающе; однако вслух он произнес альтовым голосом опереточной субретки:
– О вкусах не спорят, но, по моему мнению, каждая крайность есть неестественность sui generis.[79]79
Своего рода, особого рода (лат.).
[Закрыть] По такому случаю, каким является день рождения матери, ваш моральный габитус не понес бы никакого урона, если б вы и пригубили рюмочку. Это надо понимать как vis major.[80]80
Чрезвычайное и непреодолимое обстоятельство (лат.).
[Закрыть] Твое здоровье, Бета. Большого, большого счастья. Ваше здоровье, пан режиссер, – он приветливо улыбнулся, опрокинул чарочку, удовлетворенно, похвально, признательно почмокал, непринужденно развалился в кресле, закинул ногу на ногу и принял вид гостеприимного, вежливого хозяина; одобрительно, с пониманием, словно бы говорил: ваше замешательство, пан режиссер, вполне понятно, но ни к чему вам быть таким болезненно стыдливым, прошу вас, расслабьтесь, вы же среди своих, не бойтесь, нос я вам не откушу, хотя и не могу сказать, что вы мне сильно симпатичны.
Славик не совсем отдавал себе отчет, что его более всего поразило: то ли этот голос, совершенно не соответствовавший фигуре, из которой исходил (этот мягкий альт словно принадлежал не Виктору Ружичке, а его alter ego[81]81
Второе я (лат.).
[Закрыть]), то ли эти слова (будто заговорил словарь иностранных слов, а не профессиональный боксер в полутяжелом весе), или же эта непринужденность, с какой Виктор Ружичка взял на себя обязанности хозяина дома; словно вовсе не он был предполагаемым женихом, которому положено было бы добиваться расположения потенциального сына Петера Славика, словно не он пришел на смотрины, а наоборот – Петер Славик.
Все у меня ускользает из рук, беда никогда не приходит одна, так же, как и успехи, дело известное. Прежде всего взбрыкнула старуха Кедрова (пусть только во сне), до полудня – этот балбес Плахи (пусть только по телефону), теперь проучил меня Виктор Ружичка; один бог знает, что ждет меня вечером. Если так дальше дело пойдет… какой нынче прогноз погоды? Ага: утром безоблачно, днем небольшая облачность, во второй половине дня – дальнейшее увеличение облачности, местами дожди, к вечеру кратковременные грозы – ей-богу, есть чему радоваться.
Вот, стало быть, тот самый серьезный человек, который, по словам матери, боится с ним встретиться, робеет перед ним и смущается, как малый ребенок. Вот он, Виктор Ружичка – страховой агент, «ликвидатор». Да, мать говорила ему, что Виктор работает в государственном страховании; однако тогда он не обратил особого внимания на ее слова, лишь эта должность врезалась в его память – «ликвидатор»; человек, который, дескать, ходит по домам ликвидировать причиненный хозяйству ущерб, ну, скажем, обвалилась у кого-нибудь штукатурка в ванной, то есть возник страховой инцидент; потерпевший заявляет об этом в госстрах, госстрах посылает туда своего работника, тот устанавливает размер ущерба, составляет вместе с потерпевшим акт и определяет сумму, которую госстрах обязан выплатить потерпевшему. Поэтому ясно как день, что такой работник должен быть не только настоящим специалистом, но прежде всего серьезным, ответственным и честным человеком. А иначе он запросто может злоупотреблять своим положением и безнаказанно обогащаться за счет госстраха, а значит, и всего нашего общества в целом, понятно? Если б он захотел, он мог бы этот ущерб завысить, естественно, по договоренности с потерпевшим, ясно тебе? Потерпевший дает ему, скажем, сотню, а он оценивает ущерб, который, скажем, на двести крон, – в сумму четыреста крон, и тем самым обирает госстрах, а значит, и все наше общество на двести крон. Обогащается и потерпевший и «ликвидатор», тебе ясно? Ты только представь, каким безукоризненно честным должен быть этот человек, чтобы устоять перед соблазном?
И этот человек, вершина всяческой добродетели, не кто иной, как робкий обожатель матери Виктор Ружичка, и так далее и тому подобное, кто все это упомнит. Она много о нем понарассказала ему, да, упомянула еще и о том, что он разведен, имеет, между прочим, трех дочерей, одна уже замужем, но в конце концов это не важно, главное, что мы понимаем друг друга, главное, что он уважает меня и… кажется, даже немножко неравнодушен ко мне… смешно, право.
Они пришли точно в пять – на полном серьезе, как и договорились, – и первое впечатление, которое произвел на него Виктор Ружичка, подтвердило его ожидания: в самом деле – «ликвидатор». Мощный орангутанг с низким лбом, обожатель его матери. Кроме стыда, Славик почувствовал и какое-то горькое удовлетворение, даже, можно сказать, злорадство: как постелишь, так и поспишь, получила, что хотела, памяти об отце тебе было мало? Что ж, достойная награда, орангутанг! А Виктор Ружичка словно бы хотел усугубить обманчивость первого впечатления – он не только походил на орангутанга, но и вел себя подобным же образом. При знакомстве он что-то промямлил, точно был не в ладах с нормальной артикуляцией, но Славик великодушно простил ему: он понимал, что «ликвидатор» страхового общества несомненно испытывает замешательство. Он ведь собирается просить руки одинокой матери режиссера Славика. Да, именно такое было впечатление, пока Виктор не раскрылся. А уж потом Славик совсем сбился с толку: Что это значит? Мать обманула его? Умышленно хотела навязать предвзятое суждение о своем обожателе? Или решила приятно его поразить?
А может, Виктор обманул мать: актерствовал перед ней, играл роль стыдливого человечка, чтобы потом посмеяться над ними обоими?
Или же мать и Виктор договорились подшутить над Славиком, чтобы хотя бы так – движимые благородными помыслами – развлечь его.
Это им удалось, признал он.
Да, я либо презираю людей, точно они мизинца моего не стоят, либо подозреваю их во всяческих кознях против меня, именно потому, что они не стоят моего мизинца. Сейчас самое время – прийти в норму, самокритично усмехнулся он; надо расслабиться, Виктор прав – будто нет у меня более серьезных забот…
И вдруг ему показалось, что празднование дня рождения матери обернулось приятной беседой в кругу семьи. Славик перестал быть чванным, мелочным, смешным идиотом, и Виктор Ружичка оценил этот жест доброй воли: он тоже перестал говорить, точно словарь иностранных слов, перестал изображать из себя независимого, снисходительного хозяина и с нескрываемым облегчением признался, что как ни претило ему, но он вынужден был каким-то образом защищаться, поскольку Славик вел себя так, словно перед ним обезьяна, а не Виктор Ружичка, шестидесятидвухлетний, симпатичный, жизнелюбивый доктор прав, в настоящее время вышедший на пенсию, но подрабатывающий в качестве «ликвидатора» на договорных началах в государственном страховом обществе; до ухода на пенсию он был юристом одного братиславского рекламного предприятия.
Впрочем, все равно они взяли его на пушку, почему мать сразу не сказала, что ее обожатель не обыкновенный «ликвидатор», а «ликвидатор» с квалификацией юриста; если она собиралась приятно поразить его, могла бы выбрать и более подходящий момент, вы только поглядите на нее, похоже, она еще гордится этим, как довольно она ухмыляется: это ведь полная для тебя неожиданность, правда? Здорово мы тебя разыграли, уж не думаешь ли ты, миленький, что я не знаю себе цену… А впрочем, при данных обстоятельствах это даже симпатичный шаг с ее стороны, она обеспечила его юрисконсультом, разве не так? Он нам еще может здорово пригодиться, вот именно, надо воспринимать все в более радужном свете…
И он действительно попробовал воспринимать все в более радужном свете, но продолжалось это лишь до той минуты, пока он с неприязнью не осознал, что этих двух пенсионеров связывают куда более сильные и тесные узы, чем ему поначалу казалось. Он с беспокойством слушал их разговор; нет, волновали его не слова, они говорили о вещах незначительных, по сути, о всякой чепухе, но как они говорили – с полным пренебрежением к окружающему. Словно существовал их мир, доступный только им двоим и никому больше; они понимали друг друга почти без слов, с полунамека, сопровождаемого неприметными, но красноречивыми жестами и взглядами, и потому их банальный разговор приобретал для непосвященного наблюдателя какой-то особый, волнующий смысл; казалось, будто они что-то утаивали от него. Пожалуй, она и вправду втюрилась, спаси нас господи и помилуй, в таком разе ей уже нет доверия. Кто знает, не помрачит ли рассудок поздняя любовь даже такому здравомыслящему существу, как мать. Юрисконсульт, надо же, туда-растуда твою птичку, лишь бы она не зашла слишком далеко, лишь бы не стала с ним консультироваться раньше времени.
И снова, как верный, привязчивый кутенок, стало досаждать ему подозрение, не сказала ли мать Виктору больше допустимого? Не сказала ли она ему всего? Ерунда! Нельзя же предполагать, что она могла настолько довериться чужому человеку, так предать родного сына? Правда, для нее это уже не чужой человек, тут нет сомнений, это удивительное поблескивание покрасневших глаз (от жары или от горя?) выдает ее больше, чем слова. Когда-то так же она смотрела и на отца: застенчивая нежность, восхищение и собственническое, спокойное осознание своей власти, исходящее из уверенности, что достаточно лишь ничтожного движения мизинца и этот мужчина, впечатляющий своей звериной, неукротимой силой, станет ручным. (Хотя Виктор Ружичка наружно ничем не походил на отца, одно качество их единило: отец тоже впечатлял какой-то затаенной силой – силой жилистого, худощавого, даже костлявого мужчины, казалось, будто его сложение и внутренняя энергия были не в ладу друг с другом, будто стены котла были слишком хрупкими, чтобы противостоять давлению пара изнутри; силой, что проявлялась в прерывистых нетерпеливых движениях, беспокойных жестах, создававших впечатление чего-то незавершенного, словно это были лишь короткие обрывки эпопеи; силой, что дремала под наружным покровом, не проявляла себя до конца, и потому вызывала ощущение постоянной угрозы, словно могла в любую минуту, непредвиденно, пробудиться в разрушительном взрыве, которым сама же себя и погубит.) Да, в глазах матери сквозило сознание уверенности, что она безотказно и надежно правит тем, кто выглядит неуправляемым; то было выражение укротителя хищных зверей.
Но Виктору Ружичке, казалось, это вовсе не мешает. Казалось, он доволен не только своим уделом укрощенного зверя, но и своим укротителем, нет, он и не думает сердиться, он лишь слегка иной раз потешается над этим. В такие минуты он невольно улыбается, но не презрительно, нет, а просто с мягкой иронией; рот у него тогда еще больше растягивается, губы суживаются, паутина морщинок, разбегающихся от уголков глаз, становится еще глубже, и на лице появляется выражение ласкового, снисходительного удивления: ну не чудо ли это? Эта особа, которую я мог бы «ликвидировать» одним чохом, думает, что правит мной, и как ни странно, она действительно правит мной, и меня это радует, ей-богу, это замечательно и несказанно мило.