
Текст книги "Конец игры"
Автор книги: Душан Митана
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Впечатляющие слова Светского так напугали Славика (и у него случались «дырочки»), что он немедля решил ограничить свое более чем неумеренное пьянство, и с тех пор стал тем, кого в народе называют «квартальным алкашом». Два-три месяца он даже не притрагивался к рюмке, но, когда его прижимало, он пил по трое суток без передыху, и после таких возлияний проходило еще дня три, пока он очухивался. Это были чудовищные дни; его голову нестерпимо сжимал железный обруч и вызывал где-то в макушке смертельный страх, отчаяние и мучительно постыдные укоры совести. Он собирал последние остатки воли и сил, чтобы не выпить рюмку для бодрости. Он понимал, что это могло бы, пожалуй, избавить его от депрессии, но вместе с тем и окончательно сломить: это кажущееся облегчение в скором времени наверняка обернулось бы тяжким недугом – алкоголизмом, а на эту карусель садиться ему не хотелось. Он знал немало молодых людей, что вертелись в этом кругу, и глядеть на них было чрезвычайно тягостно.
Да, не просто было выдержать, но он выдержал. А иначе – в самом деле – невероятно мучительное харакири бамбуковым мечом; в конце концов победил инстинкт самосохранения, и с тех пор он даже не заглядывал в рюмку. Три кружки пива в день, но это не в счет.
Славик бросил пить, и все изменилось. Ему казалось, что он стал совсем другим человеком. Он с удивлением изучал себя прежнего и без устали задавался вопросом: неужто и правда это был я, тот бессознательный комочек нервов, тот жалкий бедняк, то воспаряющий к звездам, то скулящий в пыли дороги, вершина и пропасть, эйфория и депрессия, слепой и глухой ко всему окружающему? Немыслимо… Он чувствовал себя заново рожденным. И вновь это была эйфория, постоянная эйфория, эйфория трезвости. А потом?
Он стал неприятным в общении. Уверился, что наконец-то прозрел. Его раздражало, что окружающие – в особенности Гелена – с непостижимой тупостью отстаивают свою слепоту, и даже более того – пребывают, очевидно, на верху блаженства. С воинственной нетерпимостью людей, заменивших одну крайность другой, он решил переделать и ближних по своему подобию. И как кающиеся грешники становятся фанатичными святыми, а отрекающиеся священники превращаются в фанатиков-атеистов, так и он, убежденный алкоголик, стал вдруг фанатиком-абстинентом Чему ж удивляться, если вскоре всем набили оскомину его запальчивые нравоучения и они, пресытившиеся и раздраженные, плюнули на него. Что ж, раз так, пропивайте и ту каплю разума, которая у вас еще осталась, начисто освободитесь от памяти, вы, кучка жалких рабов, изрек он и, отвернувшись от них, умыл руки. Среди слепых и одноглазый – король, было его последнее предостережение. А потом он остался в одиночестве. И сразу же растерялся: не знал, куда девать свободное время.
Это был интересный опыт. Славик перестал пить, выполнив тем самым условие режиссера Светского (жаль, год назад с ним случился третий инфаркт). Светский взял его под свое крылышко и посвятил в самую суть дела: дал ему возможность «приобщиться» к съемкам с самого начала – совещания с автором сценария, с редактором, с художником сцены, с художником по костюмам, главным оператором, работа над техническим сценарием, выбор актеров, читка… И просто парадоксально: работа ассистента режиссера поглощала теперь гораздо больше времени, чем раньше, но – удивительная вещь – чем больше времени он отдавал работе, тем больше его оставалось. Он снова взялся за сценарии и рецензии; надо было что-то делать, чтобы не умирать от скуки.
Но перемена эта явно коснулась всего. Он стал смотреть на мир другими глазами, и результаты не заставили себя ждать; и были они не только приятными.
Надежда, что он все-таки получит возможность заняться режиссурой, стала гораздо реальнее; но, когда он с этой высоты стал оценивать свое недавнее прошлое, когда он представил себя в шкуре режиссера, когда посмотрел на себя глазами будущего режиссера, мороз пробежал у него по спине: неужто он заслуживает того, чтобы какой-то неоперившийся молокосос так грубо, бесцеремонно, жестоко оценивал его работу; как бы там ни было, но мы, творческие люди, должны сплотить наши ряды (хотя бы для видимости), мы должны стоять в одной шеренге против всей этой рецензентской шушеры, против тех паразитов, которые наживаются на наших мозолях и при этом не замечают в нашей работе ничего, кроме ошибок и недостатков. Резкий, нелицеприятный критик Петер Славик вызывал в будущем режиссере Петере Славике непреодолимое отвращение, как и любая птица, что гадит в собственное гнездо. Он охотно вычеркнул бы из памяти свое драчливое прошлое, но понимал, что и это его не спасет. Те, которых он «разносил», наверняка еще не забыли об этом, и у него не оставалось сомнений, что при первом же удобном случае они воздадут ему за все сторицей. Все написано черным по белому: и того не вычеркнуть ни из газет, ни из памяти «пострадавших». Что же теперь? Надо ли выступить перед общественностью с самокритикой, в которой он открестится от своих прежних приговоров, или – чем черт не шутит – каждого из своих будущих коллег-режиссеров почтить своим визитом и, покаявшись, извиниться, отречься от грехов и заблуждений молодости? Нет, это было бы непростительным промахом, несусветной глупостью. Все равно ему ничего не простили бы, он только бы уронил себя, стал бы мишенью для справедливых насмешек. Положение требовало крайнего, а значит, самого простого решения.
И вот, не моргнув глазом, без каких бы то ни было извинений или объяснений, неожиданно и внезапно, он превратился из беспощадного обвинителя Савла в рассудительного судью (не защитника – не будем обманываться) Павла, глубоко понимающего проблемы творчества.
Было ли это беспринципное трюкачество? Измена самому себе? Соглашательство? Несомненно многие так думали. Но держали про себя, и это было весьма важно; естественность, с которой он сделал этот смертельно опасный кувырок, ошеломила их до потери сознания, а когда они опамятовались от шока и попытались разобраться в метаморфозе, он действовал уже в новой роли с такой непринужденностью, что никто не мог и усомниться в его искренности; словно он всегда выступал в роли справедливого ценителя, который, хотя и не отказывается от своего права критиковать, – да, у него имеются оговорки, – но при данном состоянии нашего кино и телевидения он не считает нужным выпячивать негативные стороны. (Конечно, на фоне предыдущего полнейшего отрицания могло показаться, будто он вдруг начал все расхваливать, но тут уже другое дело – всего лишь оптический обман!) Нет, он не отрекся от своих оговорок, он лишь перестал делать на них упор. Какая же здесь беспринципность? Какая же это измена самому себе? Разве это соглашательство? А это уж и вовсе несправедливый, явно ядовитый упрек. Будто он ищет для себя каких-то выгод, он, малозначимый ассистент режиссера? Молодой человек просто созрел, осознал, что у критика есть не только права, но и обязанности, да, он осознал свою ответственность, понял, что критика тоже конструктивная деятельность, она не может строиться только на отрицании, да, в самом деле, юноша набрался ума.
Если когда-то несколько закомплексованных идиотов, завистников и спившихся нытиков курили ему фимиам за то, что он отделывал всех и каждого, то теперь уже другие люди рукоплескали ему за то, что он с такой чуткостью и пониманием подходит к творениям наших деятелей кино и телевидения.
Да, теперь рукоплескали ему другие люди, и он очень скоро убедился, что это нужные люди. Сценарии, которые он писал еще бескомпромиссным, острым на язык юношей, сценарии, которые редакторы возвращали ему со множеством замечаний, требовавших переработки, те же самые сценарии, которые даже после многократной переработки оказывались «непригодными для реализации», вдруг без малейшей правки, вплоть до запятой – стали устраивать. Положение изменилось, он стоял на правильном пути. Высвободившееся время, которым вознаградила его трезвость, стало превращаться в успех и деньги; и этому уже нельзя было помешать.
Славик менялся, явно менялся; это замечали все. Но – дело известное – за все нужно платить. И ему пришлось заплатить за свою перемену. Приходили успех и деньги, уходили старые товарищи. Если прежде его любили, теперь стали уважать, но не более того; нет, им не пренебрегали, но дружеские отношения утратили непосредственность, и даже – что еще хуже – друзья стали его избегать. Он с горечью обнаружил, что трезвый словак осужден на одиночество.
Да, он потерял старых друзей, а новых не приобрел (по временам выплывали лишь подхалимы); он утвердился в мысли, что положение трезвенника в обществе не из завидных. Трезвенник – элемент почти асоциальный. Не подозрительно ли? Человек, бодрствующий в то время, когда остальные спят, способен на что угодно! О чем же это трезвый думает, когда мы пьем? Наверняка строит какие-то козни, этот малый опасен, поосторожней с ним, он вздумал нас изничтожить. Трезвый человек – форменная обезьяна.
Даже Гелена не испытывала по этому поводу удовольствия. Она будто ревновала его к этому трезвому одиночеству, которое вылилось в самостоятельность; он встал на собственные ноги, выскользнул из ее рук. Да, Гелена воспринимала это как измену, словно он бросил ее в беде, хотя сама она – а как же иначе – объясняла это совсем наоборот: она счастлива, потому что осталась в коллективе, тогда как он добровольно вышел из него. Ты становишься бирюком, опасным индивидуалистом, поосторожней, камрад, поосторожней, ты катишься по наклонной плоскости, говорила Гелена в шутку, но он чувствовал, что она относится к этому серьезнее, чем сама того желает.
Не по душе ей была его трезвость, по крайней мере поначалу. Потом она вошла во вкус; у них завелись деньги. Он снова убедился в ее невероятной способности приспосабливаться. Мы перебивались с хлеба на воду, будто нищие? Ну и что, мы же богема, а не какие-то мещане. Мы теперь живем, как богатые мещане? Ну и что, почему богема должна жить, как нищие?
По существу, он был с ней согласен. В самом деле, это ложная дилемма – быть или иметь. Словно одно должно исключать другое. Ложные сентиментальные воспоминания о нищих временах: мы были бедны, но жили на полную катушку. Словно человек может жить в полную силу, только когда у него урчит в животе! Повышение материального уровня как нормальная предпосылка более полной жизни – почему это не срабатывает? Почему стольких людей это приводит в смущение? Материальное богатство и духовная нищета? Чем больше у нас есть, тем мы ничтожнее? Что за бессмыслица? На чем это зиждется? Люди еще не свыклись с достатком, слишком быстро богатеют, но это войдет в свою колею, не бойся, камрад. Человек должен уметь приспосабливаться к любой ситуации, не так ли?
Было даже занятно – она начала экономить. На нем, правда.
Сколько ты сегодня размотал? Не понимаю, как тебе удается ухлопать столько денег, если ты не пьешь? Хватит уже разыгрывать из себя креза. Не видишь разве, как тебя используют? Ты сидишь за одной чашечкой кофе, а они наливаются по самые брови, без гроша за душой, потому что знают – этот идиот за все отвалит. Надеюсь, ты хотя бы не думаешь, что за это тебя будут любить больше? Как раз наоборот, только выставишь себя на посмешище. Тебя вообще скоро запрезирают. Платишь за них, будто купить их вздумал. Понимаешь? Будто чувствуешь свою вину перед ними. Будто стыдишься и извиняешься за то, что у тебя есть деньги, а у них нету. А почему у них нету? Потому что, пока ты работаешь, они пьют. Понимаешь, как это выглядит? Будто эти деньги ты не заработал честным трудом, будто не заслужил их. А с другой стороны, это их и оскорбляет. Пил бы ты с ними – ну, дело другое. А так – получается, что ты их презираешь. Сейчас тебе завидуют, но если будешь продолжать в том же духе, начнут тебя ненавидеть. Чего ты ведешь себя как щедрый дядюшка? Снисходительность оскорбляет людей. Поразмысли над этим, камрад.
Туда-растуда твою птичку, ты ведь становишься скупердяйкой!
Щедрость – сестра нищеты, камрад. Если у тебя мало денег, плюешь на них. А если полно, хочешь, чтоб их было еще больше. Вот так-то. Я это по дядьке заметила. Загребал деньги лопатой. Потому я и ушла от него. Тошно было смотреть.
Славик, подавленный железной логикой ее нелогичности, робко заметил, что, по его скромному мнению, она чуточку противоречит себе, но Гелена терпеливо объяснила, что это ему только кажется, поскольку он умственно отсталый, но тут же присовокупила, что это не только его вина. Тебе в этом трудно разобраться, потому что ты рос в бедной семье. Это вина среды и обстоятельств, понимаю, в Горном Лесковце у тебя не было возможности приобщиться к проблематике тугого кармана. В этом смысле спокойно положись на меня. Работай, зарабатывай, а о деньгах не думай, я сумею ими распорядиться. Но для ясности скажу – я не заставляла тебя гнать деньгу, я была довольна, хотя у нас ни шиша не было, но раз уж ты заделался таким трезвенником, совершенно естественно, что я должна о тебе позаботиться. Каждый трезвенник – душевно раздавленный человек, а станешь мне противиться, лишу тебя правомочий. А с этими рецензиями ты их здорово поймал на фуфу, они и рты пораскрывали.
Она понимающе засмеялась. Это его добило. Надо же! И до этого додумалась. Прикидывается дурочкой, несет всякую околесицу, словно все время под мухой, а при этом, туда-растуда твою птичку, голова у нее все же варит, черт ее дери!
Так именно и было: благодаря его дальновидности, благодаря тому что он вовремя почуял опасность, вытекающую из крепколобого, упрямого, безоглядного критиканства, его вступление в клан режиссеров – в ту пору, когда у режиссера Светского случился инфаркт и ему поручили завершить постановку, – было значительно облегчено: немного посудачили, но приняли в свою компанию, грехи молодости были забыты. Приняли его без восторга (это его мало заботило), но и не ставили палки в колеса.
И удалось ему, если угодно, достичь этого только потому… почему? Ага: потому что он сумел правильно прозреть будущее, учитывая ошибки прошлого. А почему он учел ошибки прошлого? В самом деле, почему? Ага: потому что начал смотреть на мир трезво и реалистично. Он, Петер Славик, чтоб было ясно. Что-то у него уже начинают путаться мысли… видать, не надо было выпускать Гелениного джинна из бутылки… и язык уже заплетается, да, о чем это мы говорили?
Ага: история восхождения Славика прославляет трезвость. Будем здоровы! Джина уже осталось на донышке, но меня одолевает сон. Еще глоток. Фу, гадость! Бррр, как только это можно пить! А она начала хлестать водку вдвойне, и за него тоже, словно хотела наказать его. За что? Подумать только: дескать, с тех пор, как он перестал пить, он стал дрянным человеком. Ей-богу! Так она говорила. И, конечно же, не преминула что-то процитировать. Но что? Дай бог памяти! Что-то о честолюбии и фанатизме. Минуту! Где ее записная книжка? Небольшая – чтоб вмещалась в сумку. Чтоб всегда была под рукой. Оттуда она выуживала свои глубокомысленные изречения. Цитаты, сентенции, афоризмы, гномы, зерна мудрости. Выучивала их наизусть, а потом била ими по башке. Потрясала остроумием и находчивостью. Рабочее пособие. В каждую статейку сеяла по несколько зерен мудрости. Метала их, словно бисер перед свиньями. Нет, на столе ее нет. Странно. Она же работала. В машинке – неоконченное интервью. Ага. Ясно. Потом она поехала в Прагу. Поехала? Или уехала? Как же она обошлась там без нее? Сумка. Правильно. Вот она, записная книжка. Хотя нет, это паспорт.
Гелена Барлова.
Родилась:
3 марта 1945 года
В Банской Быстрице.
Вот именно.
Родилась в сердце Словакии.
В Средней Словакии.
А умерла?
В Братиславе.
На окраине Словакии.
Данные для свидетельства о смерти. Когда его дадут мне заполнить? Наверняка там будет графа: Причина смерти. Что там напишут? Кухонный нож? Недоразумение? Алкоголь? Петер Славик?
Гелена Барлова!
Где ваша записная книжка? Вот она. Боже, сколько здесь мудрости. Еще бы от этого не отупеть. Но как здесь найти… что, собственно, я ищу? Ага. Честолюбие и фанатизм. Это ее почерк. Свинство, а не почерк. Каждая буква клонится в другую сторону. Будем здоровы! Внимание: Множество доказательств, которые способны подтвердить определенную гипотезу, должны быть прямо пропорциональны невероятности этой гипотезы. Лаплас.[59]59
Лаплас Пьер Симон (1749–1827) – французский астроном, математик, физик, автор классического труда по теории вероятностей и небесной механике.
[Закрыть] Кто это? А, да, какой-то ученый. Умник. Его бы на мое место, враз перестал бы умничать. Кто знает, удастся ли им. Собрать множество доказательств, подтверждающих мою вину. Довольно невероятная гипотеза. Я не любил вас настолько, чтобы ради вас дать отсечь себе голову. Ну и ну… Это сказал Жюльен Сорель? Исключено. Она, должно быть, ошиблась; ведь его, кажется, повесили, как он мог это сказать? Или его обезглавили? Уже не помню, здорово я набрался, туда-растуда твою птичку! Наивысший закон каждого существа – сохранить себя, выжить. Макиавелли.[60]60
Макиавелли Никколо (1469–1527) – итальянский политический мыслитель, писатель.
[Закрыть] Явно напутала, даже цитаты не умела правильно приводить. Почему именно Макиавелли? Это же придет в голову всякому, кто очутится в моем положении. Очутится… читай, честолюбие… ага, посмотрим на букву «че». «Че» – честолюбие. Подчас боюсь тебя, смеялась она. Не хотела бы я стать жертвой твоего честолюбия и фанатизма. В какой связи, кстати, она это сказала? Ага. В связи с его рвением. Хотелось стать режиссером. А ей это было не по душе! Изыди, сатана! Посмотри на меня извне!
Ты прав, а иначе мы эту главу до утра не кончим.
Послушай, камрад, почему тебе хочется стать режиссером?
Она именно так и сказала. Не кроется ли под этим лишь жажда власти? Любишь повелевать людьми, мне все понятно. Не был бы ты режиссером, так ударился бы в политику или пошел бы в армию. А теперь марш в кроватку, мой сладкий трезвенник!
Он прикончил бутылку в ту минуту, когда по транзистору, настроенному на станцию «Звезда», прозвучали сигналы времени: два часа ночи. Сбегаю ненадолго в город, подумал он. Куда она вчера ходила… «Кристалл»? «Ялта»? «Словацкий погребок»? «Лотос»? Я мог бы заскочить и к Яне, у нее сегодня был вернисаж, пожалуй, там весело. Хотя кто знает. Наверняка и до нее уже дошло… Надо бы принести малышке какой-нибудь подарок. Из Праги. От тети Гелены.
И в ту минуту, когда из эфира донесся прогноз погоды – в последующие сутки сохранится жаркая погода, утром безоблачно, днем небольшой туман, затем дальнейшее увеличение облачности, местами дожди, к вечеру пройдут кратковременные грозы, – он упал ничком на Геленин диван, в мягкую мохнатую овечью шкуру, хранившую еще запах ее тела. Теля, телушка, туда-растуда твою птичку, птица моя – где ты?
12
Славик медленно, нерешительно, словно помимо своей воли, спускался вниз по лестнице к квартире Амалии Кедровой. Не по душе ему это было, нет, совсем не по душе. Уже одно то, что она позвонила ему по телефону, как-то настораживало. Почему она не явилась собственнолично, ей что, трудно было подняться этажом выше? И этот ее телефонный звонок; поначалу он вообще ничего не понимал: о каком счете она говорит? Зайдите уплатить по счету, пан режиссер, звучало это как приказ. Ну да, деньги за уборку, вот о чем речь. Но почему она не пришла за ними сама? И голос у нее звучал иначе, чем обычно. Слишком уж самоуверенно. Нет, мне не надо было ее слушать, думал он неприязненно, рассматривая табличку с фамилией на двери ее квартиры: Амалия Кедрова.
Славик с удивлением обнаружил, что дверь полуоткрыта: из квартиры доносился ее голос, она с кем-то разговаривала. Выходит, у нее гость, подумал он раздраженно и хотел было уж вернуться; все-таки неловко и зазорно расплачиваться с ней в присутствии постороннего человека и, кроме того… да, но эта полуоткрытая дверь: она ждет меня, уверена, что приду тотчас после ее звонка, что же это должно означать? Будто понимает, что я обязательно приду. Это казалось ему оскорбительным: что она себе позволяет? Пойду домой, подумал он с возмущением, но в ту минуту, когда уже собрался уйти, уловил старухины слова, которые настолько удивили его, что он приложил ухо к двери и, затаив дыхание, стал вслушиваться: …ну, вот ты и пришел, да? Теперь я хороша для тебя, есть хочешь, да? Я тебе только для того и нужна, чтоб ты мог нажраться и выспаться, пошел прочь, видеть тебя не хочу, ишь, какой замурзанный, где ты опять извалялся…
Ну и дела! У старухи – полюбовник, просто непостижимо…
…а я-то думала, что хоть ты будешь рядом, когда уже никого со мной не осталось, а ты такой же, как и другие, тьфу на тебя, тебе бы только блудить, ну, у которой ты опять был, видик же у тебя, точно вывалялся в канаве… и худущий какой, одни ребра торчат, не лезь ко мне сюда, не лезь ко мне в постель…
Фантастика, она нормально содержит мужичка, потому и ходит убираться…
…нет, нет, нельзя, нельзя, не смей марать мое покрывало, ступай туда, откуда пришел, обойдусь без тебя, не думай, что ты единственный…
Туда-растуда твою птичку, форменный промискуитет, а мужичок молчит, точно воды в рот набрал…
…пошел вон, вон пошел, и больше никогда не приходи, я же не одна, заруби себе на носу. Ты будто не знаешь, что у меня дочка. Ну, конечно, не знаешь, у тебя только одно на уме…
Голос, да, с голосом что-то не в порядке… вроде бы ее голос, да, голос ее, а вот слова… не ее… и произношение… старуха обычно говорит совсем по-другому… с этим противным акцентом… а теперь говорит на благозвучном литературном словацком…
Он услышал звук приближающихся шагов, частое, веселое постукивание, кто-то спускался по лестнице. От растерянности и беспомощности он весь взмок. И от страха, да, то, что старуха вдруг заговорила своим голосом, но какими-то чужими словами, вызвало в нем смутное, тревожное чувство. Почему она до сих пор притворялась? Он хотел уйти, но в эту минуту на лестнице появилась молодая пани Клингерова. Добрый вечер, пан режиссер, в гости идете, в гости? – спросила она его по-дружески и мило улыбнулась. Угу, проворчал он. Было бы глупо уйти, еще подумает, что я тайком, как мальчишка, подслушиваю у чужой двери.
Он решительно открыл дверь и вошел в квартиру Амалии Кедровой.
На треногом столике в овальной плетеной корзинке лежали три яблока. У столика стояло три мягких стула. Горячий и влажный воздух был насыщен запахом ромашки; из черной кастрюли, стоявшей на раскаленной электроплитке, поднимался белый пар, вода, в которой кипела ромашка, громко булькала – старушка лечила свою астму. На кровати, на перине, на белоснежном пододеяльнике отдыхал, свернувшись в клубок, худой, замызганный черный кот.
Она продолжала разговаривать с ним какое-то время уже после того, как Славик уселся на один из трех обитых стульев. Он стал с интересом оглядывать комнату, потягивая густое, темно-красное сладкое вино. Из черной бузины, против ревматизма, объяснила она, наливая ему в бокал для шампанского домашнюю наливку.
На деревянной в три ряда этажерке с искусно резными стойками помещался телевизор; оба ряда под ним были забиты книгами в грязных, засаленных, захватанных переплетах. Сонники, буркнула старуха, поймав его любопытный взгляд. Ага, ее знаменитые сонники, подумал Славик. Он с усилием оторвал взгляд от сонников и уставился на нее.
Амалия Кедрова, маленькая и ветхая старушечка, сидела в качалке, на ней было вечернее платье грязно-розового цвета из шелковой парчи, сшитое в романтическом стиле, с пышно собранными рукавами и расклешенной юбкой.
Разумеется, сперва он опешил, увидев ее в Геленином платье, но старушка объяснила ему, что Гелене оно уже не понадобится и что все равно она его так и не надела ни разу. Когда он попытался ей что-то возразить, она заткнула ему рот – цыкнула и, оскорбившись, отгородилась двумя свободными стульями: Вы хотите сказать, что я украла его? Ее слова смутили Славика, потому что именно эта мысль – как ему казалось – вертелась у него в голове, потом и вовсе смущение его возросло, когда старушка напомнила, что он сам велел ей взять из Гелениного шкафа то, что ей больше всего нравится, чтобы, дескать, и у нее осталась приятная память о Гелене. Он не помнил точно, сказал ли он ей что-то в этом роде или она просто все выдумала, и потому с облегчением кивнул: Ах да, вспомнил, извините.
Он с трудом узнавал ее; седые волосы были зачесаны за уши и сзади закручены в узелок: волосы плотно обтягивали голову, словно приросли к черепу. Это уже не была та скромная, учтивая, вызывающая жалость старая женщина, перед которой чувствуешь себя виноватым и совестишься, нет, отнюдь. Спокойная, самоуверенная, туда-растуда твою птичку, пожалуй, я боюсь ее. Ничего не поделаешь, она дома, а дома и стены помогают. На домашней спортплощадке игру вести легче, гости вынуждены обычно защищаться, незачем мне было сюда приходить!
Мало вы ее били, это самая большая ваша ошибка, говорила она, укоризненно кивая головой.
Позвольте, я ее ни разу не ударил!
Говорю, мало били. Тут и удивляться нечего, что она стала водкой зашибаться и путаться с чужими мужчинами. Вот хоть бы моего старика взять. Покуда молотил меня, точно рожь, все было в порядке, а как кончил лупить, я враз поняла, что уж не нужна ему – другую завел. Сколько слез она тут пролила, бедняжечка…
Как? Гелена и чтоб слезы проливала? – он остолбенело вперился в старуху. Потешается она надо мной, что ли?
Боюсь, ваше вино ударило вам в голову. Болтаете пустое. И вообще, не знал я, что она к вам сюда заходила.
Сколько вы еще всего не знаете! – она презрительно махнула рукой.
Играет со мной, будто с несмышленышем. Будто мы с ней на равных… Нехорошо мне от вина…
Вам вроде нехорошо от вина, пан режиссер, сказала Амалия озабоченно.
Жуткая бормотуха.
Не знала я, что вам так мало надо. Еленка, та… Правда, до чего же она страдала, что ваша мамочка ее не любила. Ну что я ей сделала, что она меня так ненавидит, за что, почему? Так-то вот она все вздыхала тут. Ну я, наконец, взяла да сказала ей, жалко мне ее стало, бедняжку…
Вы о том знаете? – потряс он отяжелевшей головой; голова раскалывалась, и он лишь с огромным усилием пытался осмыслить загадочные намеки Амалии Кедровой.
Знаю. Мой старик работал тогда урядником…
Когда?
Еще до того как совсем пропил ту малость ума, что дал ему господь при рождении. Она покачала головой. И то сказать, немного он отпустил ему, господь на это дело не больно-то тороватый. Словно боится, что потеряет работу, если даст людям побольше разума. В ее словах не слишком много было смирения. Но вдруг, будто осознав свое богохульство, она осенила себя крестом и стала быстро перебирать четки. Да, старуха права. Люди, которых бог умом не обидел, каких только подлостей не творят. После такой своеобразной формы покаяния она впилась взглядом прямо ему в глаза: Подчас даже большие подлости, чем люди глупые. А потом еще изволь их слушаться.
Замолчите уж наконец! – вскричал он. Не понимаю, о чем вы говорите.
Она оскорбленно отстранилась. Чего кричите? Надеюсь, вы не думаете, что я и впрямь туга на ухо. И следом по-деловому спросила: Ну как, уплатим по счету?
По счету? Какой счет?
Опять его одурманила мысль, что они поменялись ролями. Сейчас она играет мою роль, она стала режиссером, а я исполняю ее указания.
Вы же для этого пришли, правда?
Ага, счет, улыбнулся он, с несказанным облегчением; наконец он вспомнил, почему он, собственно, сидит здесь. Он сунул руку в карман и вытащил деньги. Разумеется, он вручил ей месячное жалованье. Пожалуйста, добавил он подобострастно.
Она заскрежетала… но чем? Беззубыми деснами? Звук был похож на скрежет зубов, неужто они у нее вдруг выросли? Я бы ничему не удивился… ведь этот кот лежал у нее на кровати, а теперь сидит на коленях.
Ну, эта пара сотен погоду не делает, пан режиссер, сказала она холодно, а потом, словно бы желая дать выход своей злости, схватила кота за загривок и резко отшвырнула от себя.
Кот совершил в воздухе сальто-мортале, пружинисто упал на все четыре лапы и яростно заверезжал. У Славика мороз пробежал по коже; казалось, будто это не звериный крик, а плач маленького ребенка.
Амалия и кот вцепились друг в друга глазами. Амалия, выпрямившись, замерла в качалке, а кот являл собой совсем иное зрелище: выгнутая, как тетива лука, спина, ощетинившаяся шерсть, смердящая, как мокрый войлок. Они обменялись какими-то беззвучными сигналами; воздух разряжался сухим электрическим потрескиванием – исходило ли это от кошачьей шерсти?
А потом они договорились. Снится мне, что ли? Эти двое заключили перемирие: на старушечьем лице появилась мольба о прощении, и кот расслабился, изогнутая спина выпрямилась; кот непринужденно махнул правой передней лапой и сощурил глаза: будто кивком выразил согласие и благосклонно простил ее. Сколько это продолжалось? Мгновенье? Нет. Он вспомнил, будто ученым удалось точно установить, что так называемое мгновение длится ровно одну шестнадцатую секунды. Или он ошибается? Почему сейчас ему лезет в голову такая чушь? Но одно он знает определенно: то, что мы называем цветом, по утверждению физиков, есть всего лишь определенная длина световых волн. Что я здесь, собственно, делаю? Это сон? Сон, конечно, сон. Но кот настоящий – вот он уже умостился на старухиной кровати, на ее чистых белых простынях. А она не возражает; наверное, чувствует себя виноватой, а шельма кот этим пользуется.
Знаете, как оно, пан режиссер. Деньги завсегда были и будут, хотя их и никогда нету, она коротко, визгливо засмеялась и предостерегающе подняла ладонь, будто хотела отвести все его возражения, да он и не думал возражать: Дайте мне договорить! Я знаю, деньги еще не все. Куда важнее душевный покой, не правда ли? Но ведь деньги помогают нам сохранять и душевный покой… Так сколько?
Что сколько?
Не прикидывайтесь дурачком, она опять начинала кипятиться. Надев очки с затемненными стеклами, вперила в него невидящий угрожающий взгляд. Вы отлично знаете, что в эту ночь я вас видела. У нас, у стариков, чуткий сон. Было примерно четверть второго, когда вы прошли мимо моей двери. К себе домой. К Еленке!
Я не сделал этого, отчаянно закричал он. Когда я пришел домой, Гелена была уже мертва.
Я вам верю, успокоила она его. «Какая польза человеку, если он приобретет весь свет, а душе своей повредит», правда же? Да вот поверят ли они вам?
Почему же вы не сказали им об этом?
Забыла. Она насмешливо осклабилась. Но могу и вспомнить. Это зависит от вас. Могли бы вы мне одолжить десять тысяч?
Нет, нет! Пусть не занимается вымогательством. Глухая и слепая баба-яга. Вот именно, можете говорить, сколько влезет, теперь вам уже никто не поверит. Нечего вам было столько мудрить…