Текст книги "Польско-русская война под бело-красным флагом"
Автор книги: Дорота Масловская
Жанры:
Контркультура
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Тогда эти полицейские советуются между собой в полной гестаповской конфиденциальности. И вдруг говорят то, чего мы с Левым меньше всего ожидали. Они говорят Анжеле: вы свободны, можете ехать дальше, только осторожно, а то дороги скользкие от краски, и не разговаривайте больше со всякими подозрительными типами. И вот еще, мы с напарником хотели бы попросить у вас, если можно, небольшой автограф.
– Да, конечно, конечно, пожалуйста, – улыбается Анжела и щурит глаза от вспышек фотоаппаратов, красный ковер разворачивается как издевательский язык – мол, получили? – из пасти этого поганого строя, с которым она сожительствует на взаимовыгодных условиях.
– А мой напарник хотел бы еще для жены и детей, – говорят суки и протягивают ей книжечку с квитанциями на штраф.
– Как зовут вашу жену? – профессионально спрашивает Анжела и размашисто, каким-то рисуночным почерком, подписывает штрафы один за другим: Мисс, Мисс Анжела, Мисс зрительских симпатий 2002, Анете и Войцеху с наилучшими поцелуями Мисс зрительских симпатий Анжелика Кош. Плюс, когда я заглядываю ей через плечо, то вижу, что она еще кое-где приписывает «сатана 666» и «да здравствует чистота польской расы».
– Эй, ты, – говорю я, уже не обращая внимания, что полиция подслушивает, – чего это ты вдруг такой радикалкой заделалась, а? Что, слава в башку ударила?
– Чего, чего! – огрызается Анжела, нет, вы только посмотрите, какая она вдруг сделалась красноречивая, сказала три предложения о своих любимых видах овощей и уже получила от командира отряда Шторма почетную нашивку на рукав платья за выдающиеся ораторские способности. – Меня поляки выбрали, значит, я за поляков. Не за русских же, логично, а?
Потом она говорит полицейским: минуточку, и отходит со мной в сторонку.
– Ты что, не понимаешь, Анджей? – говорит она шепотом, полная конспирация. – Ведь это все равно, независимая Польша или придаток СССР, конец по-любому близок. А Шторм меня в нескольких вопросах просветил. Он говорит, что, если я выступлю от имени национальной фракции правого крыла, мне дадут авторский вечер в Доме культуры, а может, даже напечатают в «Польском песке», там посмотрим. Ты понимаешь, что для меня это большой шанс?!
– А что, ваш знакомый за русских заступается? – подозрительно спрашивает гадмен, когда видит нашу доверительную беседу и все более тайный ход переговоров, провода, протянутые изо рта в рот, совершенно секретно.
– Анджей? – говорит Анжела как дура, будто вообще не врубается, что у него рука лежит на пистолете. – Мы, собственно говоря, довольно хорошо знакомы, – добавляет она от балды. Потом видит, что натворила, берет велосипед, посылает мне и Левому рукой воздушный поцелуй, махает полицейским и жмет на педаль. – Как только узнаю, что и как с моим выступлением, дам тебе знать! – кричит она, отъезжая как трамвай «Желание», и звонит в звонок.
Ну, значит, остаемся мы одни. И сразу же перестает быть так весело и приятно.
– Ну что, может, небольшой автограф? – говорю я, чтобы слегка разрядить напряженную атмосферу, которая так натянулась между ними и нами, что сейчас лопнет, а поскольку мы тянем сильнее, то именно мы и схлопочем со всего размаха по морде.
– Ну что, по морде захотелось? – говорит один шакал и сплевывает, уже не скрывая своих намерений. – Быстро, в багажник, – говорит второй и вынимает дубинку, – едем в отделение.
Я типа стою, смотрю на Левого. Левый в полной прострации, он уже догнал, что это его последние минуты на свежем воздухе, вот и старается как можно больше хапнуть в легкие и в рот. Все время оглядывается, прикидывает, как бы смыться, еще чуть-чуть и заплачет. Глаз у него дергается, как взбесившиеся жалюзи, как потерявший управление блендер.
– Но, гражданин начальник, но почему? – наконец говорит он жалобно, наверное, надеется, что мы тут слово за слово, бла-бла-бла, мол, кажется, дождик собирается, а праздник очень удачный получился, веселый такой, а тем временем – пстрык – и весь амфетамин у него в кармане вдруг испарится. – Если здесь нельзя останавливаться, если запрещено здесь стоять, то мы очень извиняемся и торжественно обещаем, что никогда-преникогда не будем себя плохо вести. Это был первый и последний раз. Но ведь с кем не бывает. Гражданин начальник, вы ведь понимаете, шел себе человек, устал, остановился, напился колы, мимоходом заболтался со знакомым и забыл, что тут запрещено останавливаться. Но мы с Сильным уже все, уже идем…
– Мы идем, чтоб вставить как следует этим… – добавляю я, потому что, а вдруг, несмотря на всю официальность их поведения, там, в глубине совершенно секретного кармашка в ихних садово-огородных комбинезонах, кроме секатора завалялось еще и какое-нибудь подручное сердце. – То есть нет, – объясняю я, помогая себе жестами, потому что ловлю себя на мысли, что все нехорошие слова потом все равно замажут черным цветом. – Значит, мы это, мы идем, чтобы показать кузькину мать этим сукам…
– …из Казахстана, – оживляется Левый и пытается сыграть на праворадикальных симпатиях. – А то они вроде сюда приехали, какая-то гребаная экскурсия, сделать кое-какую разметку с целью в недалеком будущем выселить польское население, разграбить польские хозяйства… мы идем отметелить их как следует. И только на минуточку остановились восстановить дыхание, потому что спешим, чтоб они не уехали…
Однако шакалы вообще нечувствительны к этой грустной пропольской истории, никакого сочувствия, никакого понимания к нашему патриотическому порыву, полное равнодушие. Один берет меня под руку – типа потанцуем, второй – Левого, кавалеры приглашают кавалеров, святая инквизиция, и одновременно заталкивают нас в машину, один диктует другому: записывай, бля, и не церемонься. Многократное оскорбление полицейского. Вульгарный и возмутительный тон. Беспрецедентное и широкомасштабное уничтожение зеленых насаждений и общественных цветов, являющихся государственной собственностью. Попытка подкупа и коррупции, прорусский оппортунизм.
И не успели мы оглянуться, что происходит, не успели мы даже подумать, что вот он – конец всему хорошему, что встретило нас в жизни, а они уже нам прямо в лицо – бац дверью, и свет погас, подача воздуха прекращена, и все, конец, настроение испорчено. Но прежде, чем они успевают заковать нас в колодки, Левый успевает в отчаянии крикнуть им ломающимся пополам голосом:
– Гребаная ублюдочная фирма! Гребаная фирма!
Они сохраняют гестаповское спокойствие, и один говорит другому тоном «раз они так, мы им покажем»: пиши дальше, оба в тяжелом наркотическом состоянии, из-за чего установить с задержанными широко понимаемый контакт не представляется возможным. Тяжелая стадия галлюцинаций, крики, вероятно, далеко зашедшая психическая болезнь с обширными метастазами.
А перед тем, как ехать, они еще решают покурить. Ничего раньше меня в их поведении настолько сильно не возмущало, потому что я ловлю себя на мысли, что так хочу закумарить, что из чувства протеста готов да вот хоть бы и Левого взять в заложники. Кроме того, мне хочется пить, и я чувствую себя с каждой минутой все хуже и хуже. И когда на полу машины я нахожу фирменную шариковую ручку с надписью «Польская полиция. Товарищество с ограниченной ответственностью. Предприятие по охране общественного порядка, вл. Здислав Шторм», то сразу же суваю ее через решетку и колю одного шакала в спину с просьбой, чтобы он дал мне затянуться.
На что он тут же отскакивает как ошпаренный и говорит второму: во дает, отморозок. Пиши еще, чтоб не забыть. Необоснованные приступы агрессии с использованием острого предмета.
Тем дело и кончилось. Он гасит недокуренную сигарету, бросает, а я смотрю на эту расточительность через решетку во всех подробностях, долбаный пес на сене, сам не скурил и другому не дал. И мы едем. Левый в отчаянии, он плачет. А эти, значит, так: один крутит баранку, а второй поглядывает, не комбинируем ли мы чего. Левый мне глазами дает понять на свой карман, где амфа горит сухим белым пламенем, что нам копец, а ему тем более. Ну, я тогда уже не знаю, что делать, ну и ору тогда: караул, пожар!
Они, несмотря на стекло с решеткой, типа слышат, поэтому оглядываются на нас. А я тогда говорю: справа! Показывая направо. И в долю секунды, пока они чисто из глупого рефлекса смотрят направо, прежде, чем они просекают, что это подколка, Левый успевает вытащить амфу из кармана и заскирдовать под какое-то одеяло, а другой рукой перекреститься. Вот такие дела.
Ну, теперь все путем. Мы выходим. Идем покорно, даже без наручников, потому что нас уже научили: что бы ты ни сделал или ни сказал, на все есть бесчисленные параграфы, каждое твое слово будет вывернуто наизнанку и использовано против тебя.
– Твою мать, – только и повторяет Левый, – гребаная фирма, гребаная фирма.
Тут начинаются разные святые инквизиции, сначала нам делают фотографии паспортного формата, и я переживаю, что плохо вышел. А потом комната номер двадцать два, а Левого в какую-то другую. Меня определили именно в двадцать вторую, куда шакал ведет меня за плечо, я еще слышу, как он по радио говорит: веду его в двадцать вторую, пусть там Масовская снимет показания, и точка.
Я уже совсем равнодушен к тому, что со мной делают, но меня вдруг настораживает фамилия. Потому что я ее уже где-то слышал, не знаю точно где, но во мне оживает надежда, что, может, еще удастся как-нибудь выкрутиться по знакомству, поздоровкаться тут и там, сказать что-нибудь приятное, замолвить словечко как за меня, так и за Левого, и все путем, все утрясется, они еще в ручку нас поцелуют на прощание, а следы нашей обуви обведут красным фломастером, тут ходили Анджей «Сильный» Червяковский и Матвей Левандовский «Левый» – мученики анархической революции в Польше, несправедливо обвиненные и арестованные в облаве 15 августа 2002 года в восемь часов вечера. А в комиссариате вообще зафигачат мемориальный музей, ну, городской совет учредит, а за стеклом на манекене повесят мои джинсы и куртку, на отвороте куртки ордена за верность идеалам анархизма, за ниспровержение фашизма и жестокое избиение фашистских туристов. А джинсы еще с пятном, с памятной реликвией от Мисс зрительских симпатий Дня Без Русских. В музей валят толпы, прикладывают руку к стеклу, и от этого у них в течение нескольких дней все исцеляется, и прыщи, и сыпь, и даун, все болезни вдруг как рукой снимает, а тем девушкам, которые уже после, а хотят, к примеру, быть еще до, все что надо отрастает назад, и они могут спокойно, без угрызений совести выходить замуж, а в случае переписи населения и инвентаризации спокойно ставить себе десять пунктов из десяти в рубрике «чистота и невинность». Ну, я при таком раскладе тоже ушами хлопать не буду, забомблю себе какой-нибудь прикид покруче и стану директором всей этой конторы. Вход – десять злотых, исцеление – пятьдесят, птичье молоко – злотый за штуку плюс за коробку сорок грошей (пакетик – 50), экскурсия на могилу Суни – тридцать злотых плюс по десять с рыла за автобус, совет Али – двадцать, хотя тут я не уверен, правильная это такса или нет, потому что на самом-то деле ее советы яйца выеденного не стоят, а я не хочу морочить людей шарлатанством и пророчествами секты New Аде. Меня интересуют только чистая анархо-левацкая сущность всех вещей и корабли свободы, плавающие по морю свободы.
А пока я себе все это думаю, представляю, вижу глазами своей души, вдруг открывается дверь. И из нее выходит какой-то мужик, который вообще отношения к этой истории не имеет, просто он один из своры статистов, которые задействованы в этом фильме. Но я его сразу примечаю, потому что с ним что-то не так, и это напрямую связано с комнатой, в которую он, наверное, вошел с улыбкой, полный оптимизма и с прямым позвоночником, а выходит с прогрессирующим прямо на глазах сколиозом и горбом, в котором хранит запас воды для излечения морального бодуна, и вся эта его метаморфоза – прямое следствие одного посещения комнаты номер двадцать два. Лампа в глаза, психические пытки, признавайся, что среди русских имеются твои двоюродные братья и сестры, у нас есть доказательства, есть твои фотографии, типа патриот, а стержни для авторучек своим детям покупал у русских, вот, получай за это лампу в глаза, получай за это сколиоз. За машинкой сидит какая-то левая машинистка и записывает все, что он сказал, но не так, как на самом деле, а так, как ей больше нравится, потому что как бы вопрос ни был сконфигурирован, она все равно запишет: да. Да, допрашиваемый выказывает прорусскую ориентацию; да, он хочет, чтобы русские захватили Польшу; да, он клянется именем Польши, что это не русские отравили реку Неман. А все только потому, что «нет» в этой машинке не работает, этого слова как раз нет на клавиатуре. И не было, его еще до польско-русской войны ликвидировали, вырвали еще когда допрашивали художников, связанных с «Солидарностью».
Вот, но когда я слышу «следующий» и туда вхожу, то убеждаюсь, что эту машинистку как раз нельзя обвинить в фальсификации результатов моральных выборов в период военного положения 1981 года, потому что, как я посчитал в уме, она тогда даже не знала, что такое да и что такое нет, потому что ее тогда, скорее всего, и в живых-то не было, она тогда еще не только не жила, но даже еще и не собиралась. Потому что на глаз ей максимум тринадцать лет.
– Здрасте, – говорю я заранее, чтобы показать, какой я вежливый, вдруг она научится писать «нет». Но эта, за машинкой, не отвечает, и тут я сразу начинаю подозревать, что между нами нет уважения, особенно если принять во внимание, что у нее стул выше, чем у меня. Сразу за мной входит шакал, который меня привел, и говорит: эти показания ты, Масовская, потом сразу же отнеси вместе с кофе и печеньем коменданту, он так велел, и сама тоже к нему пойдешь на долгий и серьезный разговор, он так велел. На это Масовская вслух говорит: так точно, а одновременно матом что-то бурчит себе под нос. Классный стереоэффект получается. Когда я слушаю, что она говорит, в то время как сама смотрит на эти свои клавиши и целится в них по очереди одним пальцем, а на втором догрызает остатки ногтя, мне сразу начинает казаться, что это скорее я должен сидеть за машинкой и записывать историю ее болезни. Умственной, конечно.
– Фамилия, – говорит она. Я ничего. Червяковский, – говорю. Имя? – Анджей, очень приятно, – добавляю, – а тебя как зовут?
– Меня Дорота, – говорит она и странно как-то смотрит, меня даже начинает глючить, что она все про меня знает. Что за херня. Я смотрю на нее, – может, я ее когда встречал, на какой-нибудь дискотеке в Лузине или в Хочеве летом, но трудно точно сориентироваться, потому что на ней синий комбинезон, костюм под заглавием «водитель автобуса Неоплан», впрочем, слишком большой. Часы у нее показывают неправильное время, на левой руке ручкой написано «Л» как левая, на правой «П» как прошмандовка, и она, когда пишет или что-нибудь делает, все время эти руки проверяет.
– Имя матери, – бормочет она себе под нос, – вау, бля, имя матери Ма… тя… к… И…за…б…ела с двумя «л», а по мужу Чер…вя…ко…вск…ая… бля.
И тут я начинаю врубаться. Какое-то неясное подозрение хватает меня за шиворот, трясет и говорит, эй, Сильный, проснись, тебя круто глючит, вот сидит эта машинистка, ты еще даже не понял, хочешь ее трахнуть или нет, а она уже знает имя и девичью фамилию твоей родной матери. Очнись, Сильный, потому что тут какую-то хрень передают, а ты ни фига не в курсе, внизу, в стене тут спрятаны чьи-то тайные ясновидящие глаза.
– А ты что делаешь, работаешь? Учишься? – спрашиваю я у нее, чтоб хоть немного отвлечься от этого шизанутого фильма, который мне тут показывают, а то я прямо начинаю подозревать, может, это начало каких-то пыток.
Эта пишет как ни в чем не бывало, тормоз какой-то, а потом вдруг говорит: чё? Это она в мой адрес так спрашивает, я даже испугался, потому как она по-любому ненормальная, будто из другого детсадика. И вдруг она начинает уже типа врубаться в устную речь. Ничего не скажешь, по крайней мере девица понимает по-польски, хотя сама, скорее всего, говорит на каком-то собственном средиземном диалекте, в состав которого входит постоянно дымящаяся сигарета. Между прочим, когда она пишет на машинке, она явно в мыслях ведет сама с собой какие-то кровопролитные словесные бои, какую-то внутреннюю гражданскую войну с братоубийственными битвами на ножи. Которыми нормальные люди мажут масло на хлеб. Она сводит сама с собой какие-то свои личные внутренние счеты с применением собственных иррациональных чисел. Ну, по-польски она тоже кое-как контачит, поэтому и говорит мне: ага. И то и другое. Все. Ответы. Правильные. Этот приз. Ты. Выиграл.
Тут она берет и вырывает из машинки букву «н» и бросает ее в меня. Но не попадает, потому что, наверное, опять перепутала стороны.
Тогда я решаю, раз уж между нами протянулась дружеская нить, не зевать, кто знает, как там дальше пойдет, слово за слово, я вчера классное кино видел, потом она раскручивается, дает мне номер своей мобилы, я одолжу у Каспера его «гольф», заеду за ней, и мы поедем куда-нибудь на озеро или на чашечку кофе, чаю, и вдруг между делом получается, что буковки «н», «е» и «т» нашлись и работают за милую душу, так и лезут ей под пальцы в соответствующей конфигурации, в конфигурации «нет», прорусский? – она печатает: нет; алкоголик? – она печатает: нет; виновен? – она печатает: НЕТ.
Ну, я ей тогда говорю: а где ты учишься? В гимназии? В экономическом лицее? В вечерней школе?
Она мне в ответ ковыряется в своей машинке, причем довольно агрессивно ковыряется, стучит по ней рукой. И: НЕТ, отвечает типа раздраженно. Тут опять заявляется тот шакал и говорит Масовской, чтобы она поторопилась с этим кофем и печеньем, потому что коменданту скучно, и чтобы выучила новые анекдоты, потому что старые коменданту уже надоели. И еще она должна немедленно бросить курить, потому что ей это вредно для кашля или чего-то там другого, а комендант из-за этого нервничает. Тут эта опять ему отвечает: так точно, а сама бурчит что-то себе под нос и злословит про какой-то детский сад и концлагеря.
Ну, она опять типа печатает, будто играет на клавишном инструменте в группе, лабающей в стиле регресс, а потом вдруг отодвигает машинку с таким грохотом, что та чуть не падает прямо на меня, вокруг летают разные бумаги, белые страницы, как охреневшая домашняя птица, которую она кормит крошками от своих бутербродов. Такой шизы я еще в жизни не видел.
– Классно у тебя тут, уютно, – начинаю я с опаской, чтобы ей еще чего не стрельнуло в башку, еще похуже, к примеру, чтоб меня убить, заколоть острием авторучки или карандаша, по ней сразу видно, что она на это способна. Кстати, она рыжая. Но с отростками. На подоконнике все цветы завяли наглухо, жалюзи русского производства опущены наглухо, плюс стакан, поросший мелкими малоподвижными водяными животными, плюс на письменном столе разложены разные графики, которые она все время чертит, даже когда разговаривает со мной. И пока она сидит, я только успеваю заметить, что вертикальная ось игрек означает степень, в которой ее все задрало и задолбало, а горизонтальная икс – течение времени. Функция возрастающая. Сейчас, по отношению к настоящему моменту, уровень задолбанности очень высокий.
Ну, тогда она закуривает и мне тоже дает, так что я чувствую, что мы с ней поладим.
– А где ты учишься? – настаиваю я.
– В педучилище. Заочно. Факультет. Начальное обучение, – говорит она тоном «вот моя пешка, дальше играйте сами». – Для лиц. Без. Диплома.
– А что ты окончила, пэтэуху? – настаиваю я дальше.
– Нет, – говорит она. – Лицей. Отбарабанила полностью. Но на выпускных провалилась. Вернее, меня провалили.
– Твою мать! – говорю я ей на это, типа возмущаюсь, типа я солидарен с ней, и готов плечом к плечу идти в здание министерства образования, чтобы тачками вывозить все это праворадикальное отребье на мусорку. – А за что тебя так?
– За что? – говорит она горько. – Потому что у меня отрицательная моральность. Минусовая.
Тут она начинает мне типа рассказывать все по порядку. Что типа выиграла какой-то конкурс, что-то, где-то, в каком-то журнале, «Твой стиль» или «Женщина и жизнь», что типа выиграла еще два года назад, но напечатали только сейчас, потому что раньше было много срочных реклам. Если я правильно понял, суть в том, что там напечатали какой-то ее типа дневник. Ё-моё, вот это история, – говорю я, чтобы не выглядеть идиотом, что типа не врубаюсь, и в отчаянии мотаю головой. Заткнись, ладно, – она как будто рассерживается и наперегонки щелкает ручкой, типа кто быстрее, она щелкает или я качаю ногой. – Это еще ерунда, весь облом впереди, ты слушай, что из этого дальше вышло.
И она рассказывает. Что этот дневник типа прочитала ее училка или еще кто-то, и вот приходит она на экзамен, а эта училка настроена против нее явно враждебно и начинает ее гнобить. Потому что суть в том, что она в этом дневнике чего-то написала не так, что она, например, курит и что в ее жизни происходили разные события аморального характера, а эта училка перехватила этот дневник и как последняя сука прочла. Я эту ее историю так понял.
– И я провалилась, – говорит она и бьется головой об стол, – на религии провалилась.
– Заливаешь? – спрашиваю я, типа мне очень интересно, потому что с психами надо осторожно, надо их обходить на цыпочках, тссссссссс, ты совершенно нормальная, просто ты нормальная не так, как все остальные.
– Не заливаю, – говорит она подавленно и в отчаянии заворачивает свое лицо в машинописную бумагу. – Не заливаю, правда. Устный экзамен по религии. Эта баба спросила меня, есть ли Бог. Ну, у меня нервы не выдержали, я от стресса совсем голову потеряла и стрельнула наугад, ответ А, да, есть. Но она уже решила меня отыметь за этот дневник, из-за того, что там все было описано, как я курила сигареты и показывала трусы, и она все равно меня завалила, сказала комиссии, что я списывала, что типа сама я ни за что бы не додумалась, а просто у кого-то списала. И поставила мне пару.
– Вот сука, – говорю я выразительно, чтоб она знала, что я с ней абсолютно согласен и вдобавок склонен прийти к этой училке в ее микрорайон со своей командой и обоссать ей дверь, а также разобраться с ее детьми, объяснить им по-хорошему, чтобы больше не появлялись на лестничной клетке, и во дворе тоже, и на детской площадке тоже.
Тут она начинает всхлипывать, шмыгает носом и спрашивает, есть ли у меня платок.
– Не плачь, у тебя такие красивые глаза, – отвечаю я ей на этот вопрос. Но когда она их вдруг поднимает из-за стола, происходит эррор, короткое замыкание, не тот пароль, не то напряжение, взрыв, оборванные провода. Потому что до меня вдруг в ужасе доходит, что даже если я очень захочу, то все равно не смогу ее трахнуть, строго запрещено, красный свет плюс вибрирующий звонок, контакт грозит смертью. Но почему? Потому что я знаю это чувство из моего старого сна, который я хорошо помню, но не буду тут рассказывать, скажу только, что в главных ролях выступали я и мой братан, но в этом месте на лицах черные прямоугольники и голоса пропущены сквозь компьютер, потому что это крутое психиатрическое извращение нормы, отклонение не в ту, что надо, сторону, какие-то больные глюки джорджа на некачественной пленке, какая-то медленно прокручивающаяся во сне подсознательная порнуха с элементами фильма ужасов. Короче, кровосмесительный изврат, произведенный в семейном лоне на семейном диване. Я тогда проснулся в ужасе, в отчаянии и весь день не мог без отвращения смотреть на родного брата, что я и он, ну понятно. И у меня теперь вдруг возникает точно такое, даже похожее, ощущение ужаса и желание бежать подальше от этой девицы, потому что вдруг у меня появляется уверенность, что она мне генетическая сестра или даже мать, хотя, может быть, я ее никогда даже не видел. Потому что это уж как хотите, я, конечно, люблю разных девушек и женщин, но я не полный все-таки извращенец, чтобы домогаться внутрисемейного сожительства. А уж тем более, принимая во внимание ее вид, я не сторонник педофилии.
А она тоже выглядит испуганной всем этим. Отвяжись от меня. Сильный, говорит она с отвращением, после чего тут же поправляется: то есть Анджей.
Но я уже все слышал. Я слышал, что она сказала. Она сказала «Сильный», что углубляет мою паранойю. Потому что если это какая-то незаметная, тайная пытка, чтобы обнаружить у меня скрытый прорусский эдипов комплекс, то я сдаюсь, и пусть она заранее впишет везде, куда надо: да, да, да, лишь бы оставила меня в покое, ты свободен, Червяковский, можешь идти, я тут сама за тебя все заполню, как мне удобнее, а за это ты уже свободен, иди, вот тебе булочка на дорожку.
Но она нет.
– В конце концов, мне не так уж здесь и плохо, – вздыхает она и свободной рукой показывает на свое разоренное царство опущенных жалюзей и сдохших комнатных растений, царство практически без окон, в котором царит одно время дня: ночь, и одно время года: ноябрь, и странно, что с потолка не валит плохая погода, град со снегом, и что она не сидит тут, укутавшись в пальто вместе с лицом. – Знаешь, не так уж тут и плохо, вот недавно мне выделили стул в личное пользование, – говорит она, – и личную печатную машинку…
Это, наверное, она типа дальше откровенничает в целях обнаружения моих прорусских антипатриотических и ненационалистических тенденций мировоззрения.
– Я вроде как собиралась в институт, – тянет она свое. – На польскую филологию, потому что, знаешь, у меня всегда хорошо шел польский, грамматика и литература. Больше всего мне нравился морфологический разбор предложения. Кроме того, я писала стихи и разные другие произведения. Некоторые мои друзья и знакомые даже утверждали, что хорошие, что я могла бы выиграть не один конкурс. Потому что, знаешь, у меня был талант, я умела, где надо, употребить и лирическое «я», и эпитет, куда надо, вставить. И всем это вроде бы нравилось, хотя одновременно некоторые высказывали такое мнение, что видно влияние фразы Светлицкого, переработанной Домбровским… ну, ты сам понимаешь, каково мне было, я-то думала, что пишу о своих чувствах, а оказалось, что я пишу о чувствах, которые Светлицкий и Домбровский уже давным-давно перечувствовали. Вот такие дела, чего тут долго рассказывать. Я не сдала выпускные экзамены, и все мои планы рухнули, мама устроила меня по знакомству на эту должность. Вот такие пироги.
– Кончай базарить, – говорю я, потому что у меня уже не хватает терпения слушать эти ее двуличные откровения, эти ее фальшивые, в спешке кое-как придуманные показания, которые она высасывает из пальца прямо у меня на глазах, чтобы и я что-нибудь от себя добавил, типа «не переживай, Доротка, у меня тоже тяжелая жизнь, я расстался со своей девушкой, занялся грабежом, теперь у меня большие проблемы с шакалами, потому что в глубине души мой дом оклеен русскими панелями, а мой братан барыжничает, не говоря уже про мать, которая, между нами девочками, занимается крупными махинациями по импорту кафеля» и так далее, и так далее, слово за слово, а эта сука тут ни разу ничего не напечатает на своей машинке, а только будет сидеть и нажимать ногой на кнопочку, и в результате окажется, что я влип, приговор – пять лет условно, пожизненное заключение и ссылка. Хотя с виду она типа такая милая, искренняя, на глаз лет тринадцать, и с каждым годом будет все моложе, пока совсем не исчезнет. Душа человек, типа крошки со стола пособирала и со мной поделилась, даже типа погадала мне про будущее на кофейной гуще из стакана с загнившим чаем, где она тайно, но эффективно разводит каких-то животных. Прикидывается, понимаешь, моим большим другом, сразу на «ты» перешла, хотя ей максимум тринадцать лет, но сразу переходит на «ты», видали такую, и сразу, неизвестно откуда, уже знает мою кликуху.
А даже если все не так, как я думаю, и она не пытается меня уделать и на меня настучать, то все равно, она всегда может взять и описать меня в каком-нибудь своем произведении, а что ей стоит, да еще напишет настоящее имя и фамилию и все личные данные, пусть это прорусское чмо до конца дней своих сидит дома и в городе от стыда не показывается.
– Значит, так, – говорю я на полном серьезе, потому что шутки и анекдоты в сторону, поэтому я даже двумя руками подталкиваю стол, чтобы вызвать у зрителей чувство страха. – Откуда ты знаешь мою кликуху? Только давай не крути.
Она мне на это типа смущается, типа не знает, что сказать. Оглядывается по сторонам, куда бы спрятаться от моего гнева, может, в ящик стола, пожалуйста, я ее все равно оттуда вытащу за волосы, как только разозлюсь хорошенько. Тогда она мне говорит вот что.
– Откуда я знаю твою кликуху? Ну да, знаю, чего уж скрывать. – И тут она вынимает какие-то папки, акты, весь этот бардак, всю свою бумажную птицеферму, белую кипу разутюженных до совершенно плоского состояния и сшитых в стопки птичек. И начинает мне читать вслух, техникой чтения она владеет бегло, несмотря на свой явно детский возраст. «Анджей Червяковский, псевдоним „Сильный“, девичья фамилия матери Матяк Изабелла, разведенная, официально работает в отделе распространения гигиенических товаров „Цептер“, владелец фирмы Здислав Шторм, номер страхового свидетельства, это неважно. Замечен сегодня, 15 августа 2002 года, на празднике „День Без Русских“ в городском амфитеатре в обществе некой Арлеты Адамек, псевдоним „Арлета“, приговоренной к условной мере наказания за участие в избиении параграф номер, это неважно, на судебном заседании, имевшем место 22 февраля 1998 года, серийный номер судебных актов один три восемь три один один, серийный номер избиения тысяча семьдесят восемь, серийный номер обвинения, это уже неважно. Подозреваемому вменяются в вину действия, приведшие к падению жителя города Адама Витковского, в результате которых потерпевший упал в грязь и утратил собственность в лице поджаренных колбасок, цвет которых символизировал национальные симпатии потерпевшего. Потерпевший Адам Витковский показал, что…»
– Хватит, – говорю я, потому что у меня начинает кружиться голова. Потому что это значит, что за мной следят, может, даже в ванне, может, даже мои сны прослушиваются. – И много у тебя этого? – спрашиваю я слабым голосом.
Тут она пожимает плечами, открывает какой-то ящик, и тогда я говорю: все, пиздец, потому что моему взору является какой-то настоящий, набитый бумагами архив КГБ родом из остросюжетных фильмов производства США, где акты, как отдельные животные, отглажены и сшиты в папочки, воистину лаборатория, где в широком масштабе процветает подслушивание и ментальная слежка.