Текст книги "Белый шум"
Автор книги: Дон Делилло
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
7
Дважды в неделю, по вечерам, Бабетта ходит в расположенную на другом конце города конгрегационалистскую церковь и там, в подвале, читает взрослым людям лекции по исправлению осанки. В основном, учит их правильно стоять, сидеть и ходить. Большинство ее слушателей – люди преклонного возраста. Непонятно, зачем им вообще улучшать свою осанку. Похоже, мы верим, что если по всем правилам заботиться о своем внешнем виде, можно отдалить смертный час. Иногда я хожу в церковный подвал вместе с женой и смотрю, как она стоит, поворачивается, принимает разнообразные изящные позы, грациозно жестикулирует. Она рассказывает о йоге, кендо, о состоянии транса. Упоминает о дервишах-суфистах, об альпинистах-шерпах. Старики слушают и кивают. Все имеет отношение к делу, почти все берется на вооружение. Меня неизменно удивляют их доверчивость и благосклонность, их трогательная убежденность. В своем стремлении избавиться от неправильной осанки, всю жизнь уродовавшей их тела, они почти ничего не подвергают сомнению, стараются все обратить себе на пользу. Это конец скептицизма.
Домой мы возвращались при луне, похожей на ярко-желтый цветок. Наш дом в конце улицы казался развалюхой. Свет с веранды падал на трехколесный велосипед из гнутого пластика, на штабель парафиновых поленьев, что способны три часа гореть разноцветным пламенем. На кухне Девиза учила уроки, не спуская глаз с Уайлдера, который приплелся вниз, только чтобы сесть на пол и уставиться в окошко духовки. Тишина в коридорах, тени на покатом газоне. Мы закрыли дверь и разделись. На кровати – кавардак. Журналы, карнизы для занавесок, запачканный сажей детский носок. Ставя карнизы в угол, Бабетта мурлыкала песенку из какого-то бродвейского мюзикла. Мы обнялись, осторожно, боком повалились на кровать, потом легли поудобнее, окунаясь в плоть друг друга и пытаясь сбросить запутавшиеся в ногах простыни. На теле Бабетты имелись продолговатые углубления, места, где рука могла остановиться и исчезнуть во тьме, места, благодаря которым замедлялся темп.
Нам казалось, что в подвале кто-то обитает.
– Чем хочешь заняться? – спросила Бабетта.
– Всем, чем хочешь ты.
– Я хочу заняться тем, что нравится тебе больше всего.
– Больше всего мне нравится угождать тебе, – сказал я.
– Мне хочется сделать тебя счастливым, Джек.
– Я счастлив, когда тебе угождаю.
– Я хочу делать только то, чего хочешь ты.
– А я – то, что нравится больше всего тебе.
– Но ты угождаешь мне уже тем, что позволяешь угодить тебе, – сказала она.
– Как партнер мужского пола я считаю, что угождать – моя обязанность.
– Даже не знаю, что и думать: то ли это свидетельство заботы и чуткости, то ли речи сексиста.
– Разве мужчина не должен быть внимательным к своей партнерше?
– Твоей партнершей я бываю, когда мы играем в теннис, чем, кстати, неплохо бы снова заняться. В других отношениях я – твоя жена. Хочешь, я тебе почитаю?
– Первый сорт.
– Ты же любишь, когда я читаю какую-нибудь эротическую чепуху.
– Я думал, тебе тоже нравится.
– По-моему, чтение вслух приносит пользу и доставляет удовольствие главным образом слушателю. Разве не так? Старику Тридуэллу я читаю отнюдь не потому, что меня возбуждают эти бульварные газетенки.
– Тридуэлл слепой, а я – нет. Я думал, тебе нравится читать эротические отрывки.
– Если ты получаешь от этого удовольствие, тогда нравится.
– Но это должно доставлять удовольствие и тебе, Баб. Каково было бы в противном случае мне?
– Мне доставляет удовольствие то, что ты наслаждаешься моим чтением.
– У меня такое чувство, будто мы по очереди взваливаем друг на друга некое бремя. Бремя человека, которому угождают.
– Я хочу почитать тебе, Джек. Честное слово.
– Ты совершенно уверена, на все сто? Если нет, давай лучше не будем.
В конце коридора кто-то включил телевизор, и женский голос произнес: «Если его можно без труда разбить на куски, он называется глинистым сланцем. Когда намокнет, он пахнет глиной».
Мы слушали, как тихо движется под гору ночной поток машин.
– Эпоху выбери сама, – сказал я. – Не хочешь почитать об этрусских невольницах, о грузинских распутницах? По-моему, у нас есть литература о публичных домах, где практиковалось бичевание. А как насчет средних веков? У нас есть что-то про инкубов и суккубов. Про монашек в ассортименте.
– Все, что пожелаешь.
– Лучше ты выбери. Так будет сексуальнее.
– Один выбирает, другой читает. Разве мы не добиваемся равновесия, какого-то компромисса? Разве не взаимные уступки делают все это сексуальным?
– Неопределенность, напряженное ожидание. Первый сорт. Я выберу сам.
– А я прочту, – сказала она. – Только смотри, не выбери что-нибудь про мужчин внутри женщин, цитата, или про мужчин, входящих в женщин. «Я вошел в нее». «Он вошел в меня». Мы же не вестибюли и не лифты. «Я хотела, чтобы он оказался внутри меня», – как будто он мог бы целиком вползти внутрь, зарегистрироваться у портье, поспать, поесть и так далее. Можем мы об этом договориться? Мне все равно, чем занимаются эти люди, лишь бы ни они не входили, ни в них.
– Договорились.
– «Я вошел в нее и начал совершать толчки».
– Полностью согласен, – сказал я.
– «Войди в меня, войди в меня, да, да!»
– Идиотское словоупотребление, абсолютно нелепое.
– «Введи себя, Рекс. Я хочу, чтобы ты был внутри меня, чтобы вошел энергично, вошел глубоко, да, вот так, о-о!»
Я почувствовал первые признаки эрекции. Как глупо, совсем не вяжется с контекстом. Бабетту рассмешили ее же слова. По телевизору сказали: «До тех пор, пока флоридские хирурги не вставили искусственный плавник».
Мы с Бабеттой ничего не скрываем друг от друга. Я рассказываю ей обо всем так же, как в свое время – каждой из жен. Разумеется, по мере того, как растет количество браков, рассказывать приходится все больше. Однако, утверждая, что придаю большое значение раскрытию всех секретов, я не имею в виду такие пустяки, как пикантные подробности или дешевые разоблачения. Это особая форма духовного обновления и знак доверительности в отношениях. Любовь способствует развитию личности, достаточно стойкой, чтобы позволить себе оставаться на попечении и под защитой другого человека. Мыс Бабеттой предлагаем наши жизни заинтересованному вниманию друг друга, вертим их при свете луны в своих бледных руках, говорим до поздней ночи об отцах и матерях, о детстве, друзьях, пробуждении чувств, о бывших возлюбленных и давних страхах (за исключением страха смерти). Нельзя опустить ни единой подробности – должны быть упомянуты даже собака, которую донимали клещи, или соседский мальчишка, на спор слопавший какое-то насекомое. Запах кладовок с провизией, послеполуденная опустошенность, масса новых впечатлений, новых фактов и страстей, боль, утрата, разочарование, безмерный восторг. В этих пространных ночных рассказах мы оставляем промежутки между тогдашним восприятием явлений и нынешним их описанием. Это места, зарезервированные для иронии, сочувствия и доверчивой радости – средств нашего избавления от прошлого.
Свой выбор я остановил на двадцатом столетии. Надев халат, пошел по коридору в комнату Генриха за похабным журнальчиком, в котором Бабетта могла бы отыскать что-нибудь подходящее для чтения, – в изданиях такого сорта публикуются послания читателей, подробно описывающих свой сексуальный опыт. По-моему, это один из немногих примеров вклада современной фантазии в историю эротики. В подобных письмах заключена двойная игра воображения. Люди облекают вымышленные эпизоды в письменную форму, а потом видят все это в журнале, который читает вся страна. Что возбуждает больше?
В комнате Уайлдер смотрел, как Генрих производит физический опыт со стальными шариками и салатницей. Генрих был в махровом халате. Шею он обмотал одним полотенцем, голову – другим. Велел мне поискать внизу.
В куче тряпок я обнаружил семейные альбомы, некоторые – пятидесятилетней давности. Я принес их в спальню. Несколько часов, сидя в постели, мы разглядывали снимки. Дети морщатся на солнышке, как от боли, женщины в широкополых шляпах от солнца; мужчины заслоняют глаза от яркого сияния так, словно в прошлом свет обладал неким качеством, которого мы больше не замечаем, воскресным слепящим блеском, что вынуждал принарядившихся перед церковной службой людей судорожно кривить лица и стоять несколько вполоборота к будущему с застывшими натянутыми улыбками: в ящике фотоаппарата им явно что-то не нравится.
Кто умрет раньше?
8
Моя борьба с немецким языком началась в середине октября и продолжалась почти весь учебный год. Как самый крупный в Северной Америке специалист по Гитлеру, я долго пытался скрыть тот факт, что не знаю немецкого. Я не умел ни говорить, ни читать, не понимал ни слова из услышанного, не мог даже записать простейшее предложение. Считанное количество моих коллег-гитлероведов хорошо владели немецким, другие либо бегло говорили, либо неплохо понимали устную речь. Ни один студент Колледжа-на-Холме не мог выбрать своим основным предметом науку о Гитлере, не посвятив по меньшей мере год изучению немецкого. Короче говоря, я жил на грани неслыханного позора.
Немецкий язык. Грубый, изломанный, злобный, напыщенный и безжалостный. Так или иначе, с ним приходилось сталкиваться всем. Разве не потуги самого Гитлера объясниться по-немецки были ключевым подтекстом его огромной демагогической автобиографии, надиктованной в крепости-тюрьме среди холмов Баварии? Грамматика и синтаксис. Вероятно, этот парень чувствовал, что лишен свободы не только в прямом смысле.
Я предпринял несколько попыток выучить немецкий – серьезных исследований происхождения и строя языка, его корней. Я почувствовал его смертоносную мощь. Мне хотелось хорошо говорить по-немецки, употреблять немецкие фразы как заклинание, как защиту. Чем чаще я увиливал от изучения современной речи, правил и произношения, тем важнее казалось дальнейшее продвижение вперед. То, к чему мы прикасаемся с неохотой, нередко кажется единственным средством нашего спасения. Но я потерпел поражение в борьбе с основными звуками, с непривычней нордической резкостью слогов и слов, с властной манерой говорить. Между задней частью языка и нёбом у меня творилось нечто непонятное, отчего все мои попытки произносить немецкие слова оказывались бесплодными.
Я был полон решимости попробовать еще раз.
Поскольку я достиг высокого профессионального статуса, поскольку мои лекции отличались хорошей посещаемостью, а мои статьи публиковались в авторитетных журналах, поскольку, находясь на территории колледжа, я всегда носил профессорскую мантию и темные очки, поскольку во мне было двести тридцать фунтов при росте в шесть футов три дюйма, больших ручищах и большом размере ноги, я понимал, что мои уроки немецкого придется хранить в тайне.
Я обратился к человеку, не имевшему отношения к колледжу, – к тому типу, о котором рассказывал Марри Джей Зискинд. Они вместе квартировали и столовались в обшитом зеленой дранкой доме на Мидлбрук. Парню было за пятьдесят, и при ходьбе он пошаркивал ногами. У него были редеющие волосы и льстивая физиономия, а рукава рубашки он закатывал так, что виднелось теплое нижнее белье.
В цвете его лица преобладал оттенок, который я назвал бы телесным. Звали его Говард Данлоп. Он сказал, что раньше был хиропрактиком, но не объяснил, почему оставил это занятие, и ни словом не обмолвился о том, когда и зачем выучил немецкий, впрочем, что-то в его манере помешало мне спросить.
Мы сидели в пансионе, в его тесной темной комнатке. У окна стояла гладильная доска на ножках. На туалетном столике громоздились обшарпанные эмалированные кастрюли и подносы с посудой. Мебель шаткая, сиротская. Самые необходимые предметы обстановки располагались возле стен: открытая батарея отопления, раскладушка, застланная тонким шерстяным одеялом. Данлоп сидел на краешке стула с прямой спинкой и нараспев читал общие места из учебника грамматики. Когда он переходил с английского на немецкий, казалось, у него в гортани повреждена какая-то связка. В голосе внезапно появлялись нотки душевного волнения, слышались бульканье и скрип, звучавшие так, словно в каком-то звере пробуждалось властолюбие. Он таращил на меня глаза и жестикулировал, он хрипел, он был на грани смерти от удушья. Звуки он исторгал из-под основания языка, резкие выкрики, пропитанные страстью. Данлоп всего-навсего демонстрировал некоторые особенности произношения, однако, судя по изменениям в его лице и голосе, можно было подумать, что он совершает переход на иной уровень бытия.
Я сидел и кое-что записывал.
Час прошел быстро. В ответ на мою просьбу никому не говорить о наших занятиях Данлоп лишь едва заметно пожал плечами. Мне пришло в голову, что в краткой характеристике, данной Марри соседям по пансиону, именно этот тип фигурирует как мужчина, который никогда не выходит из своей комнаты.
Я заглянул к Марри и пригласил его к нам на обед. Он тотчас отложил экземпляр «Американского трансвестита» и надел свой вельветовый пиджак. Когда мы вышли на веранду, Марри успел поведать сидевшему там хозяину пансиона о неисправном кране в ванной на втором этаже. Хозяин, дюжий краснощекий мужик, отличался таким крепким и несокрушимым здоровьем, что казалось, будто он прямо у нас на глазах переносит сердечный приступ.
– В конце концов он кран починит, – говорил Марри, пока мы шли к Элм-стрит. – Рано или поздно он чинит все. Он весьма умело обращается со всеми теми маленькими инструментами, принадлежностями и устройствами, о которых никогда не слыхали жители больших городов. Названия этих штуковин известны разве что в отдаленных поселениях, небольших городках да в сельской местности. Жаль только, что он такой расист.
– Откуда вы знаете, что он расист?
– Люди, которые умеют чинить сломанные вещи, как правило – расисты.
– Что вы имеете в виду?
– Вспомните всех, кто когда-либо приходил к вам домой что-то чинить. Они ведь все были расистами, правда?
– Не знаю.
– Они приезжали на маленьких грузовичках с раздвижной лестницей на крыше и каким-нибудь пластмассовым амулетом на зеркальце заднего вида – так ведь?
– Не знаю, Марри.
– Это же очевидно, – сказал он.
Он спросил, почему я решил выучить немецкий именно в этом году – я же столько лет выходил сухим из воды. Я объяснил, что будущей весной в Колледже-на-Холме должна состояться конференция по Гитлеру. Три дня лекций, семинаров и заседаний. Специалисты по Гитлеру из семнадцати штатов и девяти зарубежных стран, в том числе – настоящие немцы.
Дома Дениза сунула в кухонный пресс влажный мешок с мусором и включила агрегат. Плунжер начал опускаться со страшным скрежетом, от которого стыла в жилах кровь. Входили и выходили дети, капала в раковину вода, на самом проходе покачивалась, дребезжа, стиральная машина. Казалось, эти преходящие обстоятельства поглотили все внимание Марри. Жалобный вой металла, лопающиеся бутылки, расплющенная пластмасса. Дениза внимательно слушала, желая удостовериться, что в этом оглушительном шуме содержатся все необходимые акустические элементы, а значит, машина работает должным образом. Генрих говорил с кем-то по телефону:
– У животных инцест весьма распространен. Выходит, его никак не назовешь противоестественным!
Вернулась с пробежки Бабетта, промокшая до нитки. Марри, пройдя через всю кухню, пожал ей руку. Она тяжело опустилась на стул и стала взглядом искать Уайлдера. Дениза явно проводила в уме сравнение между спортивным костюмом своей матери и мокрым мешком, который она загрузила в пресс. Эта издевательская связь читалась в ее глазах. Именно такие дополнительные уровни существования, экстрасенсорные озарения и изменчивые нюансы бытия, такие неожиданно возникающие очаги взаимопонимания вселяли в меня веру, что вся наша семья – и взрослые, и дети – это труппа иллюзионистов, способных творить необъяснимые вещи.
– Мы должны кипятить воду, – сказала Стеффи.
– Зачем?
– Так сказали по радио.
– Они всегда велят воду кипятить, – сказала Бабетта. – Новое поветрие, вроде совета поворачивать руль в ту сторону, куда заносит машину. А вот, наконец, и Уайлдер. Думаю, можно поесть.
Малыш вошел развалистой походкой, качая большой головой, а его мать принялась радостно гримасничать, корчить счастливые и диковинные рожи.
– Нейтрино проникают прямо сквозь землю, – сказал Генрих в телефонную трубку.
– Да-да-да, – сказала Бабетта.
9
Во вторник пришлось эвакуировать начальную школу. У детей начались головные боли и воспалились глаза, появился металлический привкус во рту. Один учитель принялся кататься по полу и говорить на иностранных языках. Никто понятия не имел, что стряслось. По словам тех, кто проводил расследование, дело, возможно, было в системе вентиляции, в краске или лаке, в пенопластовой изоляции, в электрообмотке, в пище из школьной столовой, в излучении миникомпьютеров, в огнеупорном асбестовом покрытии, в клее на коробках, в испарениях хлорированного бассейна, а может, и в чем-то более таинственном, с более тонкой структурой, более прочно вплетенном в саму основу положения вещей.
Всю неделю Дениза и Стеффи сидели дома, а люди в респираторах и защитных костюмах из милекса методично обследовали здание школы инфракрасными детекторами и измерительными приборами. Ввиду того, что и сам милекс – материал подозрительный, результаты не внушали особого доверия, и пришлось запланировать повторное, более тщательное обследование.
Мы с Бабеттой, обеими девочками и Уайлдером направились в супермаркет. Едва успев войти, столкнулись с Марри. В супермаркете я его встречал уже четыре или пять раз – то есть, там с ним виделся примерно так же часто, как на территории колледжа. Он схватил Бабетту за левый локоть и бочком обошел вокруг, словно вдыхая запах ее волос.
– Восхитительный обед, – сказал он. – Я и сам стряпать люблю, что удваивает мою признательность к тем, кто прекрасно готовит.
– Милости просим в любое время, – сказала она, пытаясь повернуться к нему лицом.
Мы вместе двинулись вглубь магазина, откуда веяло прохладой. Уайлдер сидел в тележке для покупок и по дороге пытался хватать с полок товар. Мне пришло в голову, что он уже слишком большой и слишком взрослый, чтобы кататься в магазинных тележках. При этом интересно, почему его словарный запас до сих пор ограничивается двадцатью пятью словами.
– Мне здесь очень хорошо, – сказал Марри.
– В Блэксмите?
– В Блэксмите, в супермаркете, в пансионе, на Холме. Мне кажется, я каждый день узнаю нечто важное. О смерти и болезнях, о загробной жизни и космическом пространстве. Здесь все это видится гораздо яснее. Я могу размышлять и наблюдать.
Мы вошли в отдел продуктов общего типа, где Марри остановился со своей пластмассовой корзинкой и принялся рыться в куче белых банок и коробок. Я не совсем понял, о чем он толковал. Что именно, по его мнению, видится гораздо яснее? О чем он может размышлять, за чем наблюдать?
Стеффи взяла меня за руку, и мы пошли мимо ларей с фруктами, рядами тянувшихся футов на сорок пять вдоль стены. Лари стояли по диагонали, и на их зеркальные задние стенки то и дело натыкались руками покупатели, пытавшиеся достать фрукты из верхних рядов. По радио объявили: «"Клинекс Софтик", ваш грузовик загораживает вход». Когда кто-нибудь брал из определенного места в кучке плод, оттуда падали на пол два-три яблока или лимона, шесть сортов яблок, экзотические дыни нескольких пастельных тонов. Казалось, все только что поспели, их обрызгали водой и до блеска начистили. Люди срывали с крючков тонкие целлофановые пакеты и пытались понять, с какого конца они открываются. До меня дошло, что весь магазин буквально тонет в шуме, оглашается монотонным гудением труб, дребезжанием и звяканьем тележек, звуками громкоговорителя, жужжанием кофемолок, детскими криками. А на фоне всего этого – или в качестве фона – приглушенный, неведомо откуда доносящийся рев, словно где-то непосредственно за пределами человеческого понимания роится некая форма жизни.
– Ты извинилась перед Денизой?
– Потом, наверно, извинюсь, – сказала Стеффи. – Напомни.
– Она милая девочка, ей хочется стать твоей старшей сестрой и, если позволишь, подругой.
– Насчет подруги не знаю. Тебе не кажется, что она любит командовать?
– Ты не только извинись, но и верни ей «Настольный справочник терапевта».
– Она все время эту книжку читает. Тебе это не кажется странным?
– По крайней мере, она хоть что-то читает.
– Нуда, списки наркотиков и лекарств. А хочешь знать, почему?
– Почему?
– Потому что пытается выяснить, каковы побочные эффекты у той дряни, которую глотает Баб.
– А что глотает Баб?
– Почем я знаю? У Денизы спроси.
– Откуда ты знаешь, что она что-то глотает?
– Спроси у Денизы.
– А почему бы у Баб не спросить?
– Спроси у Баб, – сказала она.
Марри вышел из прохода между полками и пошел рядом с Бабеттой, прямо перед нами. Взял из ее тележки двойной рулон бумажных полотенец и понюхал. Девиза встретила подружек, и они направились к высокому шаткому стеллажу с макулатурой у выхода – книжонки с названиями, напечатанными рельефным шрифтом, отливающим металлическим блеском, с яркими символами возведенного в культ насилия и бурных любовных страстей. На голове у Девизы был зеленый козырек. Я услышал, как Бабетта рассказывает Марри: Дениза вот уже три недели носит козырек по четырнадцать часов в сутки. Без него не выходит из дома и даже отказывается покидать свою комнату. Не снимала его ни в школе, пока не отменили занятия, ни в туалете, ни в кресле стоматолога, ни за обеденным столом. Похоже, нечто в этом козырьке благотворно воздействует на нее, предлагает обрести цельность и самое себя.
– Это связующее звено между нею и окружающим миром, – сказал Марри. Он помогал Бабетте толкать ее груженую тележку. Я услышал, как он говорит:
– Тибетцы верят, что существует некое промежуточное состояние между смертью и вторым рождением. Смерть – это, по существу, период ожидания. Вскоре вместилищем души становится новое чрево. В это время душа вновь в какой-то степени обретает божественность, утрачиваемую при рождении. – Он принялся изучать профиль Бабетты, словно пытаясь обнаружить какую-то реакцию. – Вот об этом я и размышляю всякий раз, как прихожу сюда. Это место духовно заряжает нас, подготавливает, это врата, начало пути. Смотрите, как светло. Здесь полным-полно экстрасенсорных данных.
Жена улыбнулась ему.
– Все завуалировано символикой, окутано тайной и скрыто под пластами культурных факторов. Но все это – экстрасенсорные данные, без сомнения. Большие двери плавно открываются и закрываются сами собой. Волны энергии, характерное излучение. Здесь есть все буквы и числа, все цвета спектра, все голоса и звуки, все кодовые слова и ритуальные фразы. Вопрос лишь в расшифровке, приведении в порядок, очищении от наслоений невыразимости. Впрочем, едва ли мы этого захотим, да и едва ли это послужит какой-либо полезной цели. У нас все-таки не Тибет. Да и сам Тибет уже давно не тот.
Он изучал ее профиль. Она положила в тележку какой-то йогурт.
– Тибетцы стараются воспринимать смерть такой, какая она есть. А смерть есть конец привязанности к вещам. Постигнуть эту простую истину нелегко. Но стоит нам перестать отрицать смерть, как мы сможем спокойно умирать себе дальше, а затем и пережить второе рождение, вновь появившись на свет из материнского чрева, или оказаться в иудео-христианском загробном мире, или обрести опыт внетелесного существования, или отправиться в путешествие на НЛО – и так далее, называйте как угодно. Мы сумеем совершить этот переход, ясно видя образ будущего, не испытывая ни благоговения, ни страха. Нам не придется из последних сил цепляться за жизнь, как, впрочем, и за смерть. Мы просто пойдем к плавно открывающимся дверям. Смотрите, как ярко все освещено. Это место изолировано, автономно. Оно вне времени. Еще и поэтому я размышляю о Тибете. Там смерть – это искусство. Входит священник, садится, прогоняет плачущих родственников и велит изолировать помещение, плотно закрыть двери, окна. Ему предстоит позаботиться о важном деле. Песнопения, нумерология, гороскопы, декламация. Здесь мы не умираем – мы делаем покупки. Но разница менее заметна, чем вы думаете.
Он уже понизил голос почти до шепота, и я попытался подойти поближе так, чтобы не столкнулись наши с Бабеттой тележки. Я хотел услышать все.
– Такие большие, чистые, современные супермаркеты для меня – просто откровение. Я всю жизнь ходил в допотопные маленькие магазинчики с застекленными горками, уставленными подносами, на которых лежало нечто бледных расцветок, мягкое, мокрое и комковатое, с такими высокими прилавками, что, заказывая продукты, приходилось стоять на цыпочках. Крики, акценты. В больших городах никто не обращает внимания на неотвратимую смерть. Смерть – одно из свойств атмосферы. Она повсюду и в то же время ее нет нигде. Умирая, люди кричат, чтобы их заметили, запомнили хоть на пару секунд. Смерть в квартире, а не в отдельном собственном доме, способна, по-моему, тяготить душу еще несколько последующих жизней. В маленьком городке есть дома, есть растения на подоконниках эркеров. Люди уделяют смерти больше внимания. У покойников есть лица, автомобили. Если вы не знаете имени, то знаете название улицы, кличку собаки. «Он ездил на оранжевой "мазде"». Вам известны о человеке какие-то бесполезные сведения – они становятся важнейшими данными для установления личности и определения ее места в космосе, когда человек внезапно умирает после недолгой болезни: в своей постели, лежа на подушках в тон стеганому одеялу, в среду, в дождливый день, с высокой температурой и небольшой гиперемией в пазухах и груди, думая об отданной в химчистку одежде.
– А где Уайлдер? – спросила Бабетта и, обернувшись, устремила на меня взгляд, означавший, что с того момента, как она видела малыша в последний раз, прошло минут десять. Другие взгляды, не столь грустные и виноватые, свидетельствовали о более длительных промежутках времени и более глубоких безднах рассеянности. К примеру: «А я и не знала, что киты – млекопитающие». Чем больше промежуток времени, чем бессмысленнее взгляд, тем опаснее положение, будто чувство вины – роскошь, которую она позволяет себе, только если опасность минимальна.
– Как же ему удалось выбраться из тележки, а я не заметила?
Трое взрослых встали в начале проходов и вгляделись в поток плавно движущихся тел с тележками. Потом мы заглянули еще в три прохода, вытягивая шеи и слегка покачиваясь, чтобы улучшить обзор. Справа я то и дело видел цветные пятнышки, но когда поворачивал голову, они исчезали. Цветные пятнышки я видел уже много лет, но в таком большом количестве, такими пестрыми и подвижными – еще никогда. Марри обнаружил Уайлдера в тележке другой женщины. Женщина помахала рукой Бабетте и направилась к нам. Она жила на нашей улице с дочерью-подростком и младенцем-азиатом по имени Чон Дук. Все называли младенца по имени чуть ли не тоном гордых собственников, но никто не знал, ни чей Чон ребенок, ни откуда он или она взялось.
– «Клинекс Софтйк», «Клинекс Софтйк»!
Стеффи держала меня за руку не как ласковая собственница, а так – что дошло до меня не сразу, – словно желала подбодрить. Я слегка удивился. Крепко сжимая мою руку, она хотела помочь мне вновь обрести уверенность в себе, хотела избавить меня от приступов меланхолии, которые, по ее мнению, постоянно угрожали моей персоне.
Прежде чем направиться к экспресс-кассе, Марри пригласил нас на обед – на будущей неделе, в субботу.
– Ответ можете дать хоть в последнюю минуту.
– Мы придем, – сказала Бабетта.
– Я ничего особенного не готовлю, поэтому просто позвоните заранее и сообщите, не изменились ли ваши планы. Впрочем, даже звонить не обязательно. Если вы не придете, я пойму, что планы изменились и вам не удалось меня предупредить.
– Марри, мы придем.
– Приводите детей.
– Нет.
– Отлично. Но если вдруг решите их привести, ничего страшного. Не хочу, чтобы вы подумали, будто я вас в чем-то ограничиваю. Не считайте, что связали себя жесткими обязательствами. Либо вы придете, либо нет. Я в любом случае должен есть, так что если планы изменятся, и вам придется отказаться от обещания, особой катастрофы не случится. Просто не забудьте, что если вы решите заглянуть на огонек, с детьми или без них, я буду у себя. У нас еще есть время до мая или июня, так что в будущей субботе нет никакой мистики.
– А на следующий семестр вернетесь? – спросил я.
– Меня просят прочесть курс лекций о кинематографе автокатастроф.
– Так прочтите.
– Непременно.
В очереди к кассе я потерся о Бабетту. Она прижалась ко мне спиной, а я обнял ее и положил руки ей на грудь. Она крутнула бедрами, а я понюхал ее волосы и прошептал: «Грязная блондинка». Покупатели выписывали чеки, рослые парни укладывали товары в пакеты. У касс, у ларей с фруктами и полок с замороженными продуктами, среди машин на стоянке не все говорили по-английски. Все чаще и чаще я слышал разговоры на языках, которых не мог опознать, а понять – и подавно, хотя высокие парни были коренными американцами, как и кассирши, низкорослые толстушки в синих блузках, эластичных брюках и крошечных белых эспадрильях. Пока очередь медленно продвигалась вперед, приближаясь к последней полке с товарами – мятными освежителями дыхания и ингаляторами от насморка, – я попытался втиснуть руки Бабетте под юбку и обхватить ее живот.
Именно на автостоянке у супермаркета мы впервые услыхали о том, что во время осмотра начальной школы погиб человек – один из тех, в респираторах и костюмах из милекса, обутых в тяжелые ботинки, неуклюжих. По слухам, упал и умер в классе на втором этаже.