Текст книги "Облака"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Очи!... Она, ведь, оставалась внешне прекрасной, несмотря на свою усталость; однако каждого кто смотрел на нее, сразу притягивали эти, льющие могучий душевный свет очи! – Душа, которая в этих очах сияла, главенствовала над телом...
Она выполнила свою клятву – все сдала на пятерки, и пред самым Новым годом пришла в подвал, где кашляла Машенька, и читал ей сказки Петя.
Катя устало улыбнулась им, села на табуретку.
– Ну, Машенька, помнишь я обещала тебе, что скоро улетишь ты вслед за птицами в теплые страны?
– Да, да... – прошептала Машенька и закашляла.
Тогда Катя достала из кармашка билет, протянула его своей младшей сестричке.
– Это в дом отдыха на берегу теплого моря.
– Но как? – лик Машеньки просиял, и она, впервые после долгого времени, улыбнулась.
– Это – волшебство. Подарок от Деда-Мороза. – Катя вздохнула...
Чего же стоило ей говорить своему отцу столько неправды, придумывать что-то лживое... лживое – пусть даже и для блага Машеньки!
Но она, мучительно переборов себя, после того, как изумленные отец и мать просмотрели ее пятерки, попросила, чтобы позволено ей было выбрать и купить билет самой. И она выбрала детский санаторий, где-то на Карибских островах. Родителям же сказала, что – Францию. Потом всю ночь плакала – хоть и была измождена, не могла заснуть – от того, что соврала...
А потом еще какая-то неправдоподобная история, почему она должна быть в аэропорту одна – когда она рассказывала эту историю, то из носа ее пошла кровь... Впрочем – теперь все это было позади. Теперь Машеньку ждал отдых, а Катю – две недели в подвале.
И, если семилетняя Машенька поверила, рассказу про деда-мороза, то Петя уже был достаточно взрослым и потом, в сторонней части подвала, шепотом спрашивал у Кати:
– Это ведь ты купила?
– Если бы я! – с горечью вздохнула Катя, и из глаз ее выступили слезы. Ведь, кто я?... Студентка... – она посмотрела на свои музыкальные, легкие пальцы. – Если бы я умела зарабатывать деньги... Нет – я не умею... Это родители мои купили... Да – знаю: я бессовестная, лживая, ничего то я не умею... Ну так вот... – она тяжело вздохнула – так часто в последнее время вздыхала. – Как бы то не было, но нам придется как-то пережить в этом подвале две недели. Ты, ведь, понимаешь – дома я не могу появиться.
– Так поживи у какой-нибудь подруги.
– Лучшая моя подруга живет в нашем поселке – от ее матери сразу все раскроется. Московских же девушек я плохо знаю – не было времени хорошенько с ними познакомиться – не стану же я к ним на две недели напрашиваться. Чем они меня кормить станут?
– А Томас и Лис? (так назвали они, по неведенью Джоя, но мы, чтобы не возникло путаницы, будем звать его, все-таки по прежнему)
– И с ними я расстанусь на эти две недели – ведь, не смогу же я их взять с собой...
И на следующий день они прощались с Машенькой – проводили ее в аэропорт, где присоединилась она к группе своих сверстников. Смотрительница этой группы – полноватая женщина с задумчивым выраженьем лица, посмотрела на Машеньку и вздохнув, сказала:
– Какая худенькая, какая усталая девочка. Ну, ничего, скоро ты увидишь "стройные пальмы", вдохнешь "запах немыслимых трав". Девочка, ты, просто, очень долго вдыхала "тяжелый туман". Но теперь все будет хорошо, уж поверь мне.
Машенька, плача, целовала Петю и Катю, и столько чувства, была в этом прощании, что многие оглядывались, а кое-кто даже и останавливался казалось, что в аэропорте пробились три лучистых фонтана.
Но вот Машенька улетела, вслед за перелетными птицами, а Петя и Катя вернулись в подвал...
В один из следующих дней в Катином доме случилась пропажа: убежали Томас и Джой. Их долго искали, звали по снежным лесным тропинкам, однако, на электричке они уже доехали до Москвы.
Дело в том, что и тот и другой почуяли, что Кате плохо, почуяли и где она и вот уже, к Петиной радости, ворвались в подвал...
Катя не могла радоваться: она очень тяжело заболела. Она привыкла к свежему воздуху, к свету Солнца, к жизни вольной – подвал пагубно на нее влиял, к тому же, сказалось нервное перенапряжение – да все это безысходное, по сути, неделя за неделей существование.
Она еще мучилась тем, чем никому не открывала: она любила – о, так безысходно, о так сильно, и свято любила!
"Где ж там встретиться теперь с тобой, в этом царствии зимнем?" – то билось в болящем сердце ее: "Суждено ли нам теперь когда-нибудь встретиться? Быть может, только после смерти... Но, как же я люблю тебя, о юноша, которого видела лишь мгновенье, которого даже и имени не знаю... Но знаю его лучше кого бы то ни было на свете. Ведь наши души едины... Как два облака разъединенные ветрами, но два облака которых так тянет друг к другу... Сколько лиц в толпе – сколько лиц в каждом мгновеньем – но, если мы лишь на мгновенье увидели друг друга и до сих пор, несем чрез невзгоды не это ли есть истинная Любовь?... Я чувствую, я верю, я знаю, что и ты, сужденный вечностью мне, где-то ищешь, стремишься ко мне... И мы свободны с тобой! Да, милый, не смотря на то, что разъединены – мы вольны! Мы вольны лететь над всеми горестями, пролетать над тем, что иных затянуло бы... Мы вольны, вопреки всему, стремиться друг к другу. Мы летим, свободные, над полями, мы летим окрыленными горами – любовь – это свобода..."
В этом огромном городе Петя лишь с трудом находил для нее пропитание. Для милой Катеньки, не стал бы он, как прежде лазить по помойкам, искать чьи-то подгнившие объедки. Он пытался было ходить по метро собирать милостыню, но тут так скрутила его гордость, что он вернулся в подвал и, проведя всю ночь за рисованием, на следующий день отнес серию мрачных, отчаянных, но талантливых картин на листах, какому-то уличному продавцу, которых их принял за какие-то гроши...
Все же этого было достаточно, чтобы купить еды – но Катя почти ничего не ела... Она не могла есть: и видела она идущего по парку юношу, слышала его голос – вновь и вновь – из этого мгновенья можно было почерпнуть целую вечность. В этом мгновенье она поднимала взгляд вверх, и, завороженная, созерцала необъятность злато-серебристых горных бастионов, улыбалась им, роняла слезы печали – знала, что встреча, несмотря ни на что, все ж, суждена.
И вот в подвал прибежали Томас с Джоем, не отходили от нее. И от тепла этих троих: Томаса, Джоя и Петя – Катя выжила.
В средине декабря среди труб появилось некое загорелое созданье, с сияющими очами, и подбежавши к Кате, расцеловавши ее, смертно-бледную, но улыбающуюся; прикоснувшись теплыми, счастливыми слезами, внесла сказку, столь необычную для этой зимы, что трубы заглохли и сам подвальный воздух расширился, наполнился образами яркими, красочными – сама зима, вздрогнула от этого звонкого голосочка, попятилась, и всем показалось, что в подвале запел яркоперый соловей:
Вода в море светло-лазурная и прозрачная – свет льется из его прохладной глубины, которая живая-живая. Вся живая – каждая плавная, легкая, такая свежая с трепещущим внутри сердечком – волна, каждый брызг!
А как поют эти волны, когда выплескиваются на покатый, желтый песочек! Это же волна музыки – прокатится по сознанию твоему, обласкает, исцелует, и не успеет отойти, как новая ласка нахлынет!
Вот взобьется волна о белый, словно мраморный камень что на песчаном берегу красуется, с хрустальным звоном разобьется он в мириад капелек, а меж ними живой паутиной разольются солнечные лучи – все гуще, гуще – вот прояснится образ, еще неясный, и голос воды – сильный девичий голос запоет:
– Здравствуй, милый берег мой,
И прощай мой дом родной,
Нынче, друг мой дорогой,
Мы пройдемся под Луной.
Подождите вы меня, сестры мои, волны,
Нынче думы все во мне, чувством древним полны,
И проходят предо мной видов древних сонмы,
Подожди те ж вы меня, о подруги сонны...
Только отзвучит та песнь, как из брызг полностью сложится образ прекрасной девы. Волосы ее – то самая нежная, белая пена морского прибоя – в волосах тех украшеньями светятся ракушки, да жемчуга – лик ее излучает легонькую перламутровую дымку, а очи – что две живых океанских бездны; тонки черты ее лица, и кажется, что – она живая статуя, выточенная из тысячелетий кропотливой работы умельцем-океаном. На ней: длинное легкое платье, тоже живое – по его поверхности движется в непрестанном движенье, теченье вод морских. А пальцы на руках ее так музыкальны, что из их кончиков исходит музыка души ее, да расходятся округ лаской да поцелуями. Дева встанет на песок, возле мраморного камня, стоит легкая, смотрит, как заходит за край моря Солнце, и красит сначала простор в живое злато, а потом – в страстный багрянец.
Но вот высыпают на небо одна за другой звезды, и как взглянет круглолицая Луна, на поверхность мраморного камня – так быстро взметнется он, да встанет юношей, столь же белолицым, как и камень его, а в очах его – твердый и страстный Лунный пламень.
И тогда, протянувши друг к другу объятия, вспомнит она, как было...
Когда-то темен был тот камень, век от век, тысячелетье за тысячелетьем, темнела его безмолвная и глухая тоска одиночества.
Стоял он темный, на берегу, и, взирая на надвигающиеся без конца гряды волн шептал так в темных тоскою своих глубинах: "О, волны, кто же вы? Зачем вы? В каждой из вас, волны, вижу я прекрасный девичий лик – каждое мгновенье новый лик! Но что из того – скоротечен ваш век – взметнетесь вы, коснетесь меня легкой рукой, да тут же и разобьетесь – вот и вся ваша жизнь! О, знайте, что мне дано влюбляться в каждую из вас. Одно мгновенье виду я ваши лики, и за это мгновенье уж влюбляюсь в каждую из вас. И каждой из вас готов я посвятить океаны песнопения, но каждое мгновенье мое чувство разбивается вместе с гибелью каждой из вас, о дочери океана! Влюбляться каждое мгновенье, и каждое мгновенье видеть смерть своей возлюбленной. Куда же бежите вы и зачем? Что гонит вас? О остановись хоть одна? В чем тайна поведай, как могу я сделать так, чтобы ты остановились?!"
Но волны пели привычную свою песнь, и гибли одна за другой об этот камень... Темно..."
Тут Машенька осеклась, и со страхом оглядела этот перекрученный гудящими трубами, освященный ровным, мертвым светом редких, грязных ламп подвал. Она посмотрела на бледное, с темными мешками под очами лицо Кати, всхлипнув, прислушалась к ее прерывистому дыханью – вот слезы вырвалась, вот покатилась, вот уже в воздухе, падучей звездой блеснула, да плюхнулась безжизненно на бетонный пол.
– Простите. – Машенька поцеловала Катю в щеку, и в это время взвыла, заголосила с темной, бесприютной тоской на улице зима. – Ах, извините, извините! Простите меня! – заплакала Машенька. – Я ворвалась к вам такая радостная. Я пока на самолете летела, пока бежала к вам через этот город, я ничего то, кроме моря, да света солнечного моря не видела. Как начала вам рассказывать эту сказку – а она вся такая легкая, светом проникнутая – как начала рассказывать, так все больше в меня этот подвал да заклятье зимы прокрадывалось. Вот рассказываю, рассказываю, а в конце уж чувствую – подвал этот, этот воздух замкнутый, эти стены, свет ровный, не живой – все они сказку темными словами преображают. Сначала ясные слова лились; потом – все мрачнее, мрачнее. И в сказке то этой дальше говорится, как камень узнал от орла, секрет морских волн, как поймать одну из них; и как полюбили они друга, о счастье их... В сказке то этой совсем и нет мрачных слов – она, как море! Но ушло, ушло – не могу... Что же за мрачные слова лезут, ах Катенька – как жажду вырваться, но не одна, но с тобою, с Петей!.. Но подвал, узкие стены, гуденье, мертвый свет – они захлестывают сказку, но у них, все-таки, все было прекрасно! И, Катенька – все будет очень хорошо, потому что – мы любим друг друга! А там была еще одна песня, которую пел восставший из камня юноша, когда впервые увидел возлюбленную волну. Я смогу – я вспомню! Я в этом подвале, спою так же, как спела бы на берегу:
– Из веков темных,
Из океанов идущих лет,
И из глубин тоски бездонной
Миг в коем вечный свет.
Моя любовь в прибое света,
Вдруг вышла, мир весь озарив,
И понять – сколько чувств не счесть,
И нежен, как твой перелив!
Мгновенье – вечность озаряет,
Отхлынули века тоски,
А впереди – зарей пылает,
В тепле твоей, любовь, руки!
Катя взяла за руку Машеньку. Измученные болезнью, но сияющие очи ее, пылали слезами. Голосом, за спокойствием которого, словно в клетке билась нежная страсть, спросила:
– И эта песнь была сложена где-то на самом краю земли? Где-то далече, далече, где солнце восходит?.. Значит, и там люди чувствуют тоже... Да, конечно же... Мир – этот прекрасный мир – не город созданный людьми, но мир Творца. Он, ведь, создавался из любви... И, быть может, где-то в бездне космоса, за миллиардом миров, существа совсем на нас не похожие, чувствуют тоже, что и мы! И у них есть разлука и печаль. И они надеются на новую встречу...
* * *
Ночь – огромная черная клеть наполненная воем ветра, вся пронзенная стремительными снежинками, вся содрогающаяся от собственной неприкаянности, омертвелая, но все же стремительно движущаяся в снежинках, в ветре, в самой черноте рычащей. И где-то в этой огромной клети – маленькая, темная избушка, в которой мертвое, бескровное тело, да еще одно тело наделенное пока духом, но уже умирающее... Дима (хотя кто бы узнал в этом жутком скелете, покрытом обгорелым рваньем, грязью да запекшейся кровью, прежнего Диму?) – он сидел, поддерживая руками клонящийся в смерть, обтянутый кожей череп, и смотрел на последнюю из только что написанных страниц. Буквы сливались в одну болотную массу, в глазах все больше темнело, а он, едва ворочая темными от кровяной корки губами, шептал: "Умирать... нет – я не хочу умирать... вот написал прощание, но теперь жажду вырваться от смерти... ах, кабы были силы.. Прочь же тьма... Что же ты окутываешь, пеленаешь меня, как маленького? Откуда ж сил то мне взять?"
Тьма надвигалась, захлестывала сознание, и Дима понял, что сейчас умрет.
Ледяными щипцами пробежало понимание того, что впереди уж ничего не будет, только холод, только мгла...
– Жить, жить, жить... – шептал он молитву, и тут увидел лежащий на краю стола старый, желтый альбом.
Открыл его – фотографии. Сначала – старые, черно-белые; потом – цветные все мертвая семейная идиллия, светлые лица. Дима переворачивал листы, издавал беспрерывный и жалобный стон: "Умираю, умираю – это, должно быть, последнее, что я вижу".
И вот последняя страница: на ней – синее небо, под ним – весеннее поле, на котором лежал еще снег, но кой-где земля уже обнажилась; виднеется в отдалении избушка, ну а на переднем плане стоит на коленях в профиль к фотографу девочка, которую видел он в снах, а теперь мертвая, ибо в той, встреченной в снегах, остался только облик – да и тот с седыми волосами.
А на фотографии запечатлелось на века мгновенье: она склонилась над подснежником, должно быть над первым в ту весну – хорошо видны маленькие лепестки, тоненький стебелек, а девочка даже и не смеет дотронуться до этого, первого пробившегося из смерти, да в жизнь. Боится хоть как, хоть ненароком повредить этому чуду...
– Жить... жить... – заскрежетал зубами Дима.
Тут представились ему мертвые, заснеженные пространства в которых нет любви, но только отчуждение, да холод, да боль...
– Как же темно перед глазами... все двоится, троится, распадается в ничто... – тут он страстно захрипел. – Вырваться!..
На мгновенье фотография прояснилась, и он смог различить, что земля за домом обрывается.
– Ага, значит – пропасть. Пропасть. Да уж лучше лететь вниз, звездою падать в ад, чем сгнить здесь! Уж лучше разбиться о камни, чем врасти в этот стол.
И он рывком поднялся, шатаясь, хватаясь за стены, выбрался из избушки. Прошел сквозь визжащую снегом тьму несколько шагов, но вот споткнулся, повалился в сугроб. Дальше он пробирался уже ползком и с закрытыми глазами: в его воображении раскинулось летнее поле, а над ним: клубящиеся грозовые тучи; вот совсем рядом – молния, раскат, столь же страстный и обреченный на затухание, как и Димина жажда жить: "Увидеть! Господи, увидеть!!!.."
Еще рывок, еще один рывок вперед...
"Где-то рядом черная бездна. И я полечу, полечу в нее, не в силах взмыть к свету, чрез эти холодные, снежные тучи! Крылья мои сгорели с забитой до смерти старушкой, с теми, распухшими от многодневных побоев телами, с мясом дохлой собаки... С кровью – да – признай это хоть перед смертью – с кровью, которую обезумевшая девочка выкачала из вен своей мертвой матушки..."
Еще один рывок, и вот выпущенная вперед рука наткнулась на колющую холодом, уходящую вниз каменную поверхность.
"А – ну вот и все – еще два-три рывка, и все то, чем я жил, все помыслы мои, все мечты – все исчезнет без следа. Даже и тетрадь моя пропитается кровью... Да там и так ничего, кроме крови нет..."
И вдруг, словно молния, изжигающей колонной ворвалась в Диму, и он захрипел голосом демона в ночь:
– Смерть! Ты над всем, что тленно властвуешь. Но дух мой нетленен – нет и нет! Я не умру вовек, слышишь ты – холодная мерзавка?! Сковать меня задумала – нет, нет... – и он скрежетал зубами с такой силой, что два передних зуба сломались, но он даже и не почувствовал этого.
– Я должен умереть?! А вот я кричу – нет! Кричу нет судьбе! Пока я жив я буду бороться! Я сейчас стихотворение придумаю! Да – вопреки всему – тьме, холоду, снеговерти, тебе, смерть! Я сейчас тебя стихотворением скручу...
И он пронзительным, вьюжным, стальными иглами взрывающимся голосом закричал:
– Я бог окутавший свое созданье,
Я сфера, за которой – пустота,
Но в центре сферы – дивное мечтанье,
Взращенная из сердца красота.
И обтекают мою душу смерти токи,
И холод лезвием по мне скребет,
Там, в смерти, движется без прока,
Там хаос, без мечты течет.
Но я храню, что в центре сферы,
То, что породилось из меня,
Люблю без счета и без меры
В себе весь космос и мгновенье вечности храня.
Смотрю на мир в себе взращенный,
И презираю боль извне,
Молюсь, как юноша влюбленный,
Тому, что создано во мне!
Дима засмеялся, и с приступом кашля из разодранного горла плеснулась кровь.
– Так вот. – скрежетал он, оставляя за собой кровавую, тут же заносимую снегом дорожку. – В одном мгновенье – вечность – да, я чувствую, что в одном мгновенье – вечность. Так же и в теле – где-то в этом хрупком теле заключен мир бесконечный, и тебе то его, смерть, не оплести....
Ветер взвыл пронзительно, и, как показалось Диме – с насмешкой. Тогда поэт усмехнулся зло, с вызовом:
– Ну, мы еще посмотрим – кто кого!
Ухватившись двумя руками за край пропасти, он из последних сил подтянулся. Теперь тело его лежало на снегу, а голова повисла над непроглядной чернотою; там ветер выл, там двигалось что-то.
– Ну, вот сейчас, без лишних слов мы с тобой и схватимся.
Последний рывок. Он пролетел всего лишь метров пять, а потом повалился на занесенный снегом уступ. По пологому склону покатился вниз – голова кружилась, его вертело, кидало, переворачивало, несколько раз ударяло камнями и, казалось, что это горы побивают его своей дланью.
Потом еще одно паденье – он все ждал окончанья, все надеялся на то, что будет жить, что вновь его бросит на снег, покатит, а потом вынесет к добрым людям, которые излечат его, помогут добраться до Сада, до Фонтана...
А он все падал. Он не чувствовал больше ни ветра, ни холода, он не видел пространства вокруг, но, поводя руками, понял, что с какой-то ужасающей замедленностью падает.
Так же неожиданно он понял, что это падение – действительно последнее; что его уже не спасет ни снег, ни воды, ни травы – неожиданно он понял, что не станет его тела...
Как же неподвижна и беззвучна эта чернота вокруг! Он еще раз поводил руками и обнаружил под ними снег. Этот снежный пласт медленно приближался, однако, ни коем образом этого приближенья нельзя было остановить, нельзя было отдернуться в сторону...
Все ближе, ближе – вот он уже уткнулся в него лицом, а вытянутые вперед руки уходили в глубину. Он весь уже в снегу, и все движется, все погружается в его толщу. Сколько же можно? Остановись же...
Снег завораживающе медленно продавливался, от давления хрустело в голове, но он был жив, хоть и слепой, хоть и сминаемый – он был еще жив.
Но вот рассекающая снег рука коснулась камня.
"Стой... хватит... жить... жить..." – жарким пульсом забилось в его голове. Рука давила на камень – он двигался – хруст – он чувствовал, как дробится кость, как потом, выплескивая кровяной поток, разрывает кожу.
Но он был в ясном сознании, он даже убрал вторую руку, но неукротимое падение продолжалось.... Медленно камень коснулся его лица и тела – Дима понял, что и лицо, и все тело его будут размолоты так же как и рука, что он попросту лопнет кровяным шариком под снежной толщей...
"Ах, тетрадь... ее то жаль, все эти чувства, признания ей..."
Что-то отдернуло его в сторону, разрывая им снежную толщу, понесло куда-то... Куда?
Дима уже не понимал ни где он, ни куда его тащит; он не ощущал времени, не видел мира. Зато он знал, что вся вселенная – промерзшая насквозь каменная толща, ну а он – в центре ее. Он – сфера жизни, и нет ничего за ее пределами.
"Я бесконечными стихами буду взрастать из толщи камня. Я разорву его, ну же – это начало моей вечности...
– Кто мы, о, наделенные сознаньем ?
Оно, ведь, ненадолго нам дано,
Мы, скрученные смехом и рыданьем,
Все ж ждет предначертание одно.
И так надолго краткое мгновенье,
Дано ходить нам, спорить и мечтать,
Неужто же не ждет в конце нас тленье,
Неужто можно нам об этом забывать?
И смерть, вдруг, заберет все то, что было,
Покажется все тленным и напрасным, и пустым,
Все то, о чем душа грустила,
Быть может, станет близким и родным...
Стихотворенье возникло одним пылающим объемом, одним образом, одним виденьем, как полотно живописца, на котором, вместо красок, были чувства.
А что то было за мгновенье? Ведь с того момента, как Дима погрузился в снежный завал, и до того момента, когда он, под действием некой силы вырвался – прошла едва ли десятая секунды...
Но он вылетел, он покатился в каком-то безудержном вихре, его перекрученного, измятого, окровавленного, вынесло на заснеженную дорогу...
И тут, волей ли случая, или какой иной волей, стали приближаться два круглых, излучающих две световые колонны глаза. Вот раздался рев двигателя вот приумолк, затарахтел над Димой.
Его перевернули, стали поднимать куда-то вверх. Дима зашептал:
– Люди добрые... кто бы вы ни были (он ничего не видел) – отвезите меня подальше от войны... Я все равно там умру – и, если вы хотите моей смерти оставьте уж лучше здесь...
Когда он очнулся, то увидел склоненное над ним усталое лицо молодой жительницы гор – у нее были густые черные грязные волосы, покрасневшие белки глаз... еще что-то – Дима уж не мог разглядеть...
– Где мы... – спросил он, хоть и знал уже ответ по характерной встряске и моторному урчанью.
– В машине.
– Куда едем?
– От войны...
– От войны! Господи, хорошо то как! – он сказал это слишком громко, и потерял сознание...
* * *
Весна! Вот, наконец, и пришла ты!
Ты разлилась по полям, по лесам, в ручейках побежала, в птицах запела. В один из чудно-ярких, звонкопевных ранне-майских дней, ев деревенской улочке остановилась грузовая машина. Вылезшее из нее горское семейство, осыпало воздух радостными словами:
– Ну, вот и приехали!.. Здесь они живут... Да уж – десять лет, как обжились.
Тут из кузова выпрыгнул Дима. У него было бледное лицо, но глаза сияли, он крикнул:
– Ну что, друзья, пришла пора прощаться?
– Да, да. Прости, но дальше не повезем.
– Отсюда до Москвы несколько недель пути, но то прекрасно! Я побегу, я пролечу эти километры, я буду вдыхать запахи просыпающихся полей; слушать, как раскатывается над полями первый гром! О, я буду жить с этой милой, родной землею! Я буду стремиться...
Дима сбивался он избытка чувств; он, вдруг, стал целовать каждого из этих спасших его людей. Он обнимал, он со слезами шептал слова благодарности...
Уж из многих деревенских домов вышли старушки, чтобы посмотреть, чтобы посудачить потом о столь небывалом действе.
А Дима, плача, отбежал на несколько шагов, повернулся; глубоко и часто дыша, заговорил громко, свободно:
– Как же весна грудь мне располняет! Я из смерти вырвался в жизнь! Представьте – месяцы провел в душной темнице, но вот пробил дверь! Вышел на цветущий луг!.. О, небо...
Он задыхался, грудь разрывалась от частого дыхания, а глаза, окутанные аурой мечтанья, притягивали, они любовью пламенной горели на этой, переполненной птичьем пением деревенской улочке:
– Вы прекрасные, такие прекрасные люди! И все люди прекрасные! Как прекрасна жизнь! Я сейчас побегу из всех сил; добегу до Сада, до Фонтана, но на прощанье – вот вам мое стихотворенье:
– Смерти нет! Дух пылает нетленный,
Говорит дух небес окрыленный,
Из зимы возрождается жизнь...
Он не договорил – засмеялся – что было сил, побежал по дороге. Позади осталась деревня, вокруг – поля; и он, на бегу раскрывая объятия, кричал:
– Я люблю тебя, поле!
Потом его объял лес, водрузил в сферу птичьих голосов, и Дима, лаская взглядом ветви, кричал:
– Я люблю вас, деревья! Люблю вас, листья молоды! Люблю вас, птицы певчие! Эй вы, эй, птицы милые! Эй, слетайтесь ко сне! Пейте еще громче, пейте еще веселей! Я живу! Я живу!
Но вот позади лес; и вновь поле , и вновь он, восторженный его просторным величием, кричит слова любви...
Вот, на бегу, поднимает голову вверх; над ним – облачная гора. Дима подпрыгнул, и показалось ему, что уж летит – нет не ногами он переставляет так быстро – это он летит.
Вот он споткнулся, повалился на дорожную пылищу, с искренним смехом, со счастьем поцеловал эту осушенную страстным ранне-майским Солнцем, разлился в ней, целуя величаво проплывающее, беспрерывно меняющее свои контуры облако.
– Раньше я восхищался всем этим, но, все же – не так! Теперь я так люблю все это: поля, леса, облака, пыль эту мягкую, теплую, что готов ЖИЗНЬ за них отдать! Да, да ЖИЗНЬ отдать! Что бы мне сделать, чтобы сотворить? Стихи сейчас разорвут меня. Да – вот сейчас взорвусь до самого неба фейверком из цветов-стихов. Вот, например:
– Бело облако сквозь годы,
В небе ласковом плыло,
И лились под ясны своды,
Пенье птиц, что так светло.
Созерцая, создавая,
Бело облако плыло,
В глубине своей пылая,
Чувство нежное несло.
Налетел тут вольный ветер,
Облако на два порвал,
В сердце хладом жгучим метил,
В страны разные послал,
То, что было раньше целым,
Разнесло далече так,
То, что было раньше белым,
Стало черным – грозный мрак!
Ведь в скитаньях, в разлуке,
Так в тоске душа горит!
И, пройдя чрез эти мука,
К единению летит!
Скоро, скоро вновь сойдутся,
Разлученные судьбой,
Молнией к земле метнуться,
В небе поплывут горой!
Дима перевернулся на живот, смеясь вывел эти строки в пыли, а потом вскочил и даже не заметил, что, случайно задев ногой, стер эти строки.
И вновь, с не умолкающей, да еще, пожалуй, с большей страстью, мчался он по дороге: леса, поля, реки – все в радостном, любящем его движении откатывалось назад – заполнялось единым поэтическим образом.
От многочасового бега он устал, но только улыбнулся своей усталости, только вспомнил лик Девы, как усталость выметнулась из него. Пот катился по лицу, в боку кололо – ему было все равно! Желудок требовал еды, урчал – он и позабыл про желудок. Что ему было теперь до всего этого телесного, плотского, земного? Он облаком себя чувствовал, от летел к Ней.
Поэтические строки вырывались из него беспрерывно – он уже не мог задержаться на какой-нибудь из них, они проносились в его сознании так же стремительно, как деревья, как младые травинки:
– Сияющей зарей, безбрежный мир!
Творенья дивного пыланье!
Как льется пенье соловьиных лир,
И страсти майской громыханье!..
Стихотворение только зарождалось – там чудились новые образы, строфы. Но более ярко вспыхивало новое чувство, поглощая предыдущее – каждое стихотворение было ступенькой, и он бежал по этим ступеням, едва их касаясь:
– Лес, узор твоих ветвей,
Весь в движенье, во взрастанье,
Не слыхал среди людей,
Столь мудрого сказнья....
И тут, пораженный, остановился. Поднял голову к дереву, стоявшего у грани поля: у дерева этого двигался каждый листик, издавалось пенье многогласное, и Дима, с блещущими глазами, зашептал:
– Дивное, певучее, дерево стоит,
Хором многласым воздух тут пьянит,
Каждый младый листик мудро говорит,
Ах, как это пенье в душу мне летит!
Голос то особый, не понять его,
Мудрость стара леса слышится всего,
Не понят отдельных слов,
Но...
Тут он, оборвался на полуслове, взглянул на поле и, восторженный его видом, зашептал новые строки, побежал дальше – туда, где за многими лесами и полями стоял древний стольный град Москва.
И уже ночью, проведя весь день в беге, он со смехом повалился, на какое-то, неведомо уже какое по счету поле. Просто ноги подкосились – вот он и рухнул, и не мог уже подняться, только лежал на спине, смотрел влюбленными глазами в звездное небо, да и шептал страстным голосом:
– Уж скоро встреча! Чувствую... быстрее, быстрее! Встретимся – ах, какая молния забрезжит!
И с этими словами погрузился в сон, полный стихами – он был окрыленным духом, и во сне, как в снегу, когда он смирился со смертью – он поспевал за рифмами. Он, Солнцу подобный, выплескивал сотню рифм в мгновенье, он был богом, внутри которого рос ЕГО мир.
Он пылал, он взрывался, он ласкал, тек, летел, падал, взмывал, страдал, любил, чувствовал, целовал, обнимал...
* * *
– Здравствуй.
– Здравствуй.
Два голоса слились в один, в тот чудесный майский день, рядом с журчаньем фонтана, в зеленом, молодом парке.
Катя, как и в прошлом году, сидела на скамеечке, но рядом с ней загорали на солнышке, кушали мороженое, читали книгу Машенька и Петя.
– Ну, вот и встретились... – тут Дима смутился, и вдруг понял, что все напрасно, и что сейчас он бросится с моста в реку.
Он даже не смел смотреть на нее, он бледный, тощий, грязный, во рванье; он стоял, сгорая от стыда, пред нею – такой возвышенной, недостижимой, святой Девой. От напряжения, от отчаянья, кровь потекла из носа, он пошатнулся; прошипел сдавленно, словно его душили:
– Извините. Я пойду...
Эта, неожиданно возникшая мучительная мысль давила его, в самый асфальт вжимала, все-все давила в болотную трясину: "Да нужен я ей такой! Где-то год носился, а теперь пробежал – вообразил себе невесть что! Да она, ведь, и позабыла давно про меня! Пробежал какой-то тощий оборванец, и надеется теперь на любовь! Дурак... Ну, теперь все кончено..."
В глазах его стало темнеть, и он, вдруг, увидел пред собой фотографию на которой маленькая девочка склонилась над первым подснежником...