Текст книги "Облака"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Схватил рояль целой рукой, поддел его и ногой. Стал поднимать – давил со всех сил, не чувствуя его тяжести, смеялся.
Вот рояль перевернулся, я подхватил стул, уселся, положил свои пять пальцев на клавиши. Я никогда не играл на рояле, но знаю, что вы играете – я хорошо запомнил ваши тонкие, музыкальные пальцы.
Пот заполнял глаза мои, и все окружающее размывалось, пламень, вдруг стал огромной, во весь потолок люстрой. Подвал стал классической залой, наполненной хрустальными зеркалами.
Предо мной, за роялем сидели Вы! Представьте, какое счастье было, после всего пережитого, увидеть Вас! Вы играли, прекрасно играли "К Элизе", а это любимое мое классическое произведение.
Я позвал Вас, и хоть Вы не повернулись, я знал, что Вы любите меня!
Я волшебством поэта, сердца,
Пожар в хрустальный свет пленил.
О, сердце – сердце дверца,
И я из ада в рай ступил...
Нет... нет... Кажется, я придумал тогда целую поэму, но теперь совсем не осталось сил вспоминать, записывать ее – лишь бы остались силы дописать до конца.
Итак, я сидел, любуясь Вами и Вашей игрой, не чувствуя жара; позабывши про то, что я в Аду. Я вас Любил, я вас Люблю!
Но тут – удар по плечу – да такой сильный удар, что я упал на пол, с трудом поднялся – виденья как не было. На рояль уже обвалилось несколько горячих балок, и он занялся пламенем. Начинала гореть составленная в подвале старая мебель, а потолок обваливался по частям – одна из балок и ударила меня по плечу...
Жар – нет не к чему это описывать. Скажу только, что и сейчас рука моя покрыта темными волдырями; лица своего я не видел.
Из пламени, как ясно, мне удалось вырваться. Помню – почти ослеп от жара, но увидел под пылающими ящиками какой-то люк, дымящимися руками откинул его – прыгнул вниз.
А там был ручей – ледяной ручей. Тогда то этот, лежавший в кармане дневник распух, я же был сожжен холодом – после пламени, да в ледяную воду...
Ручей вытекавший из глубин холма вынес меня, совсем окоченевшего к сцеплению голых, темных кустов. По прежнему валили холодные небесные плевки. Ветер надрывно выл, с трудом прорываясь чрез эту завесу...
А дальше – дальше все бред. Я видел пылающий дом, и грязный снег, весь в кровавых пятнах, свежие воронки дымились, я видел ноги и руки, просто кровоточащие куски плоти. Кто-то, с разодранным животом полз, волоча кишки по снегу и тонко, по бабьи визжал. Что-то беззвучно дергалось в большом кровавом пятне. И еще кто-то – с кровавым месивом вместо лица, медленно брел и смеялся.
Вы читайте, читайте, Дева! Вот он ад на земле! Все это сотворили с собой сами люди!... Читайте, и постарайтесь постичь, как все это время – все эти месяцы жаждал вырваться я из Ада! Постарайтесь постичь, до какой степени дошло это чувство мое!
Постигните, тот безмолвный вопль, когда я одновременно видел пред собою Вас, в Мгновенье – и то, что меня окружало.
Я твердил стихи, чтобы не сойти с ума, я снова и снова видел Ваш лик но, все же – сумасшествие надвигалось.
Пошатываясь, шел через снег. Потом, когда силы оставили полз. Наступила воющая ночь, и я заснул в грязи, под навесом оврага. Почему-то до следующего утра я не замерз...
Вновь полз, и не помню, сколько раз наступала ночь – я был в бреду. Я не знал, ползу ли, лежу ли на месте – сознание то затухало совсем, то начинало мерцать, пробиваясь чредой унылых, черно-белых видений.
Ох – поэт-романтик! Поэт-романтик!.. То не было еще окончанием моих мучений, и, наверное, я все-таки крепок, если после того, что пережил в этой дороге, сохранил еще хоть какой рассудок и могу вспоминать свои стихи.
Итак, где-то в чреде смерти сознания, когда пред глазами моими проплывали темные облака, выполз я на дорогу.
– Хоть бы кто-нибудь... – умирая, шептал я. – Хоть один добрый человек, подобрал бы меня да повез бы прочь, прочь – в весну! К фонтану, к скамейке...
По дороге этой какое-то время до того проезжала войсковая колонна. Холодная грязь была переполота, вздыблена буграми, темнела коричневыми лужами в которые сыпали и сыпали без конца плевки неба.
Поэт-романтик! У поэта-романтика тоже есть желудок. Просто на сколько то дней он притаился, заперся в моем теле да так, что я про него и позабыл. А тут на дороге этой он неожиданно вырвался и сразу овладел мною!
Там на дороге была еда. Несколько дней я не видел еды, и даже не вспоминал про нее – жил в Мгновенье.
Но там была еда!
Среди грязи, среди коричневых луж – лежала... Тогда я увидел большой кусок мяса. Да – желудок, отбрасывая все окружающее, видел именно большой кусок свежего, поджаристого мяса.
Подполз я ближе и понял, что когда-то это была большая собака – настоящий волкодав. Уж не знаю, как она попала под колеса, но получилось так, что осталась задняя половина туловища, передняя же, размятая танковыми гусеницами в кусочки, была размазана в грязи на многие метры.
Описываю все это, и вы должны содрогаться от отвращения. Но представьте мое состояние – я стал эти кусочки, вместе с грязью собирать и есть. На некоторых из них еще оставалась шерсть, я давился, но проглатывал и шерсть.
Какая-то мерзостная сила в голове, ох – в голове поэта-романтика, говорила, что все это просто мясо – просто мясо, которое готовила и бабушка моя.
А знаете, я помню, как размалывались на зубах жилы, как обломил я себе зуб о кости. У меня кружилась голова, желудок урчал – я жаждал есть!
Читайте дальше, о дева сидящая у фонтана в зеленом парке!
Когда я проглотил все кусочки, меня стало рвать. Желудок выкручивало на дорогу и вскоре, все, что я проглотил, вместе с шерстью, вывалилось обратно.
Тогда я почувствовал, что умираю – в теле не осталось сил.
Следующий зверский свой поступок не могу оправдывать какими-то речами, вроде того, что мне страстно хотелось выжить, чтобы увидеть вновь вас. Нет то, что я делал потом – я делал совершенно безотчетно.
Поэт-романтик! Ха... Да я уже не был тогда человеком.
Весь испачканный в крови и в блевотине, я подполз ко второй половине собаки: я не могу забыть этого слабо кровоточащего, широкого среза – темная, мясная кости, обрубленные кости, грудой вываленные на дорогу внутренности...
Попробовал рвать это руками, но руки совершенно одеревенели. Тогда я, не испытывая отвращения – вообще ничего не испытывая, стал грызть эту широкую мясную плоть зубами...
Сейчас вот плачу в недоумении – почему я после этого могу еще здраво мыслить, вспоминать стихи, писать что-то...
Мясо было жесткое, все сплошь в прожилках, но еще теплое... Наевшись, я уткнулся лицом во внутренности и заснул.
Во сне мне вновь снился парк, фонтан, вы на скамейки, счастливые любящие друг друга люди. Разница лишь в том была, о спокойная дева, что из фонтана била кровь, а у вас и у всех людей была содрана кожа, также за вами по земле волочились внутренности. Все деревья измяты были гусеницами и кровоточили.
Извините, за несколько сухое изложение, просто теперь я уже почти ничего не вижу, пишу почти вслепую... Только бы дописать – дальше буду предельно краток.
Очнулся и поел еще. Почувствовал прилив сил, поднялся, побрел вдоль дороги. Холодные плевки прекратились – переросли в жгучие стрелы-снежинки. Ветер выл не переставая. Казалось, что меня окружают стаи волков – миллионы голодных волков. Метель, господи, метель такая, что в десяти шагах ничего и не видно...
Я потерял дорогу. Я шел по ровному полю, среди метели часы и дни, падал, вставал; вновь падал и вновь вставал.
А теперь, Мгновенье, дай мне силы описать последнее. Я умираю – если не успею дописать, если рукопись моя оборвется на полуслове, то скажу сразу – Я Вас Люблю! Одно Мгновенье в любви пронес через месяцы Ада. В мгновенье-вечность.
Падающая с небес масса начинала темнеть. И я думал: "Ну вот и ночь подступила – последняя ночь в моей жизни". Я умирал, снег все сыпал, сыпал. Я не мог двинуться, не мог вымолвить слова.
А как страшно! Как же страшно и тогда и теперь! Смерть все ближе, и ты чувствуешь, как умирает твое тело. Руки не двигаются, ноги не двигаются ладно. Но вот то, что глаза закрываются и, как не стараешься – не можешь ты их открыть – вот это страшно...
Я готовился увидеть лик смерти. Представлял, как вытянется из мрака изъеденное морщинами старушечье лицо, протянет костлявую руку заберет во мрак навеки.
И вдруг из мглы выступила девочка с худющим лицом, да с пронзительной темнотой под глазами. На ней было темное ветхое платьице, которое все шевелилось в ветровых порывах. Волосы у нее были седые. Она глядела на меня, страшного должно быть, без всякого участия... Должно быть, своим видом, я привел бы в ужас любого ребенка. Но она не была ребенком!
Чем дольше я вглядывался в ее недвижимые черты, тем больше мой собственный ужас становился. Я не знал, что это – но это уже не был ребенок, это не был уже человек...
Я смотрел в эти огромные, на весь космос распахнутые, черные глаза, жаждал вырваться от них – но сил то не было! Я мог только смотреть и умирать
В этих глазах были бездны страданий, бездны какой-то не представимой боли. Господи, да что же видела она в этом Аду?! Может ей, этой девочки, довелось увидеть самое ядро боли, что-то такое, чего я и представить себе боюсь.
Но на меня она смотрела так, словно бы меня и не было.
Она отошла было, но тут же и вернулась, и встала голыми коленями в снег возле меня.
Из кармана она достала бутылку, приставила к моим губам – сделал глоток. Теплое, вязкое раскатилось по горлу, разлилось в животе. Кровь. Не знаю чья это была кровь... Прочь мысли! Не знаю... не знаю... не знаю...
Я выпил, наверное, половину бутылки, когда девочка отстранила ее, встала и канула в черноте теперь уже насовсем.
Кровь прибавила мне сил. Я смог приподняться, вновь побрел.
Сотрясаясь от порывов ветра, я часто обо что-то спотыкался, падал...
Тьма наступила кромешная, потому я и заметил избушку, когда только налетел на нее. Ведя рукой по стене, дошел до двери, которая оказалась распахнутая настежь.
В избушке, где и сижу сейчас, пишу эти строки – спертый, болезненный воздух. Здесь нет ни одного живого человека.
В одной комнате стояла на столе, догорала масляная лампа. С ее то светом обнаружил я, лежащую на кровати мертвую женщину, со страшно впалым, пожелтевшим лицом. И после смерти на лице ее осталась мука: судорожно сжатые синие губы, лоб, щеки – все лицо исцарапанное, а ногти на руках обломанные видно в боли, в горячке пыталась она вырвать себе глаза...
Господи, почему же я пишу об этом с равнодушием? Почему же не содрогаюсь?.. Не потому что огрубел настолько – просто эта боль выше вздохов; да и времени, на эти чувствоизлияния нет.
На полу валялась разбитая рамка, а рядом – скомканная, надвое разорванная фотография. Распрямил, разложил на столе: на фотографии молодая семья – муж (не знаю, где он), жена (это ее изуродованное болезнью тело лежит в двух шагах на кровати), мальчик (теперь я вспомнил – рядом с дверью споткнулся я об лопату и об какой-то кулек – земля то твердая, не смогла ее разбить...) не смогла ее разбить девочка. Милая девочка обещавшаяся стать настоящей красавицей – это она, мило улыбаясь, обнимает свою маму на фотографии – это ее призрак встретил я в снегу...
Да – я обыскал здесь все – совершенно никакой еды. Зато отметил, что у мертвой женщины перерезана вена на руке, будто вампир высосал из нее кровь.
Такие вот романтические стихи..."
* * *
Катю выписали из больницы в один из последних августовских дней.
О – как же давно ждала она этого дня! Как много раз, прохаживаясь по дорожкам, пышного больничного парка, смотрела она на стену. А в глазах было спокойствие – спокойное, похожее на речной поток стремление, выйти на свободу.
Она бы давно бежала, если бы не родные, любимые ей люди – одно понимание того, что таким побегом доставит им новые волнения, останавливало ее...
И вот этот день наступил! Дома устроили праздник, где во главе стола сидела Катя, и все заботились о ней, дарили подарки, старались рассмешить.
И Катя благодарила, Катя улыбалась, но улыбалась из вежливости. Потом, по просьбе гостей, села она за рояль, наполнила гостиную музыкальными волнами, среди которых с особым чувством прозвучало "К Элизе"...
Взгляд ее очей часто затуманивался, и многие отметили, что прибывает она в задумчивости, а самые проницательные сказали бы, что она – влюблена.
Да, Катя была влюблена. Влюблена в того, безымянного для нее юношу, которого лишь мгновенье видела.
Девушка от природы спокойная – и любовь ее была спокойна. Без пламени, без жара день ото дня, несла она в себе это чувство...
В дневнике ее были такие строки:
"...Пыталась отвести его из своего сердца. Нет – поняла, что, если отведу, то буду не искренна со своей совестью. Если одно мгновенье вдохнуло в меня любовь на столькие месяцы, то не это ли любовь, не это ли небесное предначертанье? Ведь бывает так, что общаешься с хорошим человеком и день, и месяц, и год, и ничего, кроме чувств дружеских к нему не испытываешь значит, с таким человеком и суждено остаться друзьями. А тут – от одного только мгновенья – на целые месяцы, а в дальнейшем, может, и на годы так ясно я Его помню. И он останется в моем сердце. Верю, что судьбе будет угодно свести нас еще раз..."
И вот в последний день лета, Катя подошла к памятной скамейке, уселась так же, как и тогда, смотрела на фонтан, и не заметила, как теплые слезы покатились по щекам ее...
Лицо ее – по прежнему светлое, по прежнему теплое, нежное... Вот только печаль разлилась в сферах очей ее, и, выплескиваясь оттуда покойными осенними волнами, придавало и всему лику ее, вид возвышенный – подобный, наполненный внутренними грезами, созерцанием небесного лик можно было встретить разве что на иконах...
Да – еще остались несколько маленьких, искусно зашитых шрамов под правым глазом. И ходила она заметно прихрамывая – ведь раздробленная некогда коленная чашечка, хоть и срослась, никогда уже не станет прежней – и врачи ей категорически запретили бегать.
Вот он – столь памятный тополиный дворик. За лето листва на этих древах отяжелела, погустела и, кой-где, пробивалась уже солнце-златистыми или же бардово-рассветными вкрапленьями. Собираясь в дорогу, кружили в синеватом, спокойном небе дворовые птицы, а старушки, так же, как и за несколько до того, сидели на своей лавочке под тополями, да кумекали, повторяя без конца о последних происшествиях, показавшихся бы постороннему человеку ничтожными, для них же – преисполненными особой значимости – ведь происшествия эти, так или иначе, были связаны с их двором.
Катя поспешила пройти в подъезд, поднялась по лестнице – чердачный люк оказался запертым цепью, но девушка была настроена самым решительным образом. На одной из лестничных площадок нашла она железную скобу, вернулась к люку – поддела скобу под цепь – дернула – цепь, выдрав часть прогнившего люка, вылетела, змеей закачалась в воздухе.
Катя прошлась по чердаку: сухая трава на полу – ее, видно, ворошила милиция, но она вновь улеглась спокойно и благоуханно. По прежнему ниспадали колонны солнечного света, так же кружили в них пылинки. Также сидели, грелись в траве голуби. При приближении Кати, они поворачивали к ней свои головки, разглядывали эту девушку со спокойным лицом, негромко ворковали да возвращались к своим голубиным думам.
– Петя. Машенька. – позвала Катя и, хоть голос ее был негромок, его можно было бы услышать в любой части чердака.
Она звала их, хоть даже и не надеялась, что они выйдут. Звала, хоть и готова уже была провести сколь понадобиться долгое время в их поисках обойти все чердаки, все подвалы в районе – часы и часы потратить на поиски в трущобах, лишь бы только найти их.
Но они были на чердаке! Раздался звонкий смешок и вот уже бежит, распахнувши свои объятия, смеется Машенька. Девочка больше прежнего исхудала, платьице на ней совсем износилось – однако искусно было заштопано, недаром Петя говорил про свою сестричку, что она, несмотря на возраст, мастерски владеет иглою.
Девочка зазвенела смехом – Катя наклонилась к ней, и вот они обнялись.
Машенька счастливо заплакала:
– Катя. Катенька. Вернулась. А мы тебя так ждали!
Подошел Петя, он, видно, старался скрыть свои эмоции, однако, ему это плохо удавалось. Он смущенно улыбался и, наконец, тоже подошел, встал на колени, взял Катину руку и поцеловал ее. На глаза его выступили слезы, и он негромко, но с чувством, молвил:
– Катя, нам известно все, что вы ради нас пережили. Как бы мы хотели отблагодарить вас, да, ведь, нет такой благодарности! И слов таких нету! Позвольте только еще раз руку вашу поцеловать. – и он взял Катину руку, осторожно, как святыню поцеловал ее.
Девушка вздрогнула, когда несколько теплых слезинок прокатились по ее пальцам. Она смутилась и почувствовала, что тоже плачет.
– Как же я рада, что вас нашла. Но, Петя, Машенька – ладно, не стоит благодарностей, расскажите лучше, как вы все это время жили. Я то и не ждала вас на этом чердаке найти...
Петя, с обожанием вглядываясь в лицо ее, вот, что поведал:
– В тот день, мы убежали далеко-далеко, на самые городские окраины. Там провели мы несколько дней, ну а потом вернулись сюда. Знаете ли: на этих городских окраинах, все так холодно, неприютно – везде там сталь и бетон. А в этом старом доме, особенно на чердаке, живая душа, тепло есть. Вот мы и вернулись. И с тех пор вот как живем: днем тут сидим, ну а ночью, в поздний час, когда все уже спят мы потихонечку выходим... Тут после милиции, все люки закрыты были, но мы один вскрыли...
– Теперь я еще один сорвала.
– Придется пристраивать цепь так, будто ее никто не трогал. Здесь жильцы такие – увидят, что цепь сорвана – сразу донесут... Так вот, Катя – только ночью мы выходим. Идем по подворотням, сторонясь больших улиц и даже случайных прохожих. Доходим мы до свалок и ищем там еду. Большая часть еды непригодная, сгнившая, но, порой, находим и почти свежую, ей и питаемся... Вы так испугались, Катя, побледнели, но знайте, что для нас такая еда вполне пригодна... Другого нам не хватает. Вы ведь отдали тогда рюкзачок – а в нем книги. Там и сказки были, и стихи, и даже два романа. Так знайте, что все эти книги я прочитал – читал вслух, Маше. А сказки даже по несколько раз были прочитаны. Катя, нам не хватает книжек. Я знаю, что есть очень-очень много хороших книжек, к сожалению на свалке ничего, кроме старых журналов, да газет не найдешь. Так вот – можно ли у вас попросить, чтобы вы принесли еще книг.
Катя обняла одной рукой Петю, другой – плачущую, целующую ее в щеку Машеньку и, сама плача, не сдерживая уж своих слез, говорила:
– Я не только книги вам принесу. Я и еду вам буду носить – забудьте теперь об помойке! Слышите: даже и не вспоминайте больше про эту мерзость. Теперь и отныне каждый день, я возьмусь за ваше воспитание...
Да – Катя сдержала свое обещание. Впрочем – разве ж кто сомневался?
На следующий день начались институтские занятия, однако, Катя почти забросила учебу. И с утра не на лекции она спешила, но легкая и быстрая, никем не замеченная, проходила в подъезд, поднималась на чердак, где ее уже ждали Петя да Машенька.
Отныне не рванье, но вполне приличная, принесенная Катей из дома одежда была на них. На Машеньке: темно-голубое, длинное платье, да еще белые туфельки, которыми она очень гордилась. Для Пети же была темная рубашка, темный свитер, темные брюки и темные ботинки (он как-то сказал Кате, что любит одежду темных тонов).
Один за другим, день за днем, на чердак были принесены стулья, несколько полочек для книг – сами книги, числом не менее ста; маленький раскладной столик, а также каждый день прибывала в достаточном количестве еда.
Как то Петя спросил:
– А что, у тебя дома не замечают, как пропадают книги, стулья, еды в холодильники становиться меньше?
На это Катя совершенно честно ответила (впрочем, неправду она никогда не стала бы говорить – а просто бы промолчала):
– Стулья, раскладной столик – то из нашего сарайчика. Эта мебель все равно стояла без дела. Книги же – то мои любимые детские сказки – они лежат у меня в ящиках – туда никто и не заглядывает. Что же касается еды – то, в последнее время мама заметила, что я много еды беру с собой в институт. Хорошо еще, что она не спросит – ей бы я, даже ради вас, не смогла бы сказать – ей бы я всю правду рассказала...
Катя учила этих детишек грамоте, ведь выяснилось, что ни Петя, ни Машенька совсем не умеют писать. Учениками они оказались способными – да и аудитория, что не говори – была хороша... Клекот голубей, спокойные, медленно поглощающие друг друга минуты, уставший от жизни шелест лиственных облаков – даже отдаленный, кажущийся ровным гул машин – все навевало мысли на спокойный лад, на вдохновение, на учение.
Катя оказалась учительницей доброй и талантливой.
Преданные ей Петя и Машенька самозабвенно проделывали те задания, которые она им оставляли; и, зная, что это ей принесет радость – просили еще, дополнительных заданий.
Меньше чем через две недели, они уже писали под диктовку – хоть и с большим количеством ошибок, но, все же, прогресс был налицо.
Еще через несколько дней научилась читать Машенька. По слогам, прочла она "Русалку" Андерсена и, под конец расплакалась, уткнулась личиком в плечо Кати, и все повторяла:
– Бедная, маленькая русалочка! Как же она любила принца, как же печальна была ее безответная любовь... – но вот Машенька успокоилась, и с нежностью заглядывая в Катины очи, молвила. – Но, ведь, русалочка только стало облачком. Она, ведь, осталась жива, просто вознеслась к самым горам облакам. Ах, как бы я сама хотел полетать среди тех гор! Катенька, сестричка вот я вас люблю и я вас люблю, как сестру, и как маму. Но я еще совсем маленькая, а когда я выросту то, ведь, ждет меня любовь такая, какая была у Русалочки к принцу. Я даже и не знаю, и не чувствую еще, что это за любовь такая, но вы мне расскажите. Вот скажите – есть ли такой человек, которого вы любите также, как русалочка любила?
– Да – есть. – с печальным вздохом отвечала Катя.
– Как интересно! – глаза Машеньки аж засияли от любопытства. – А кто он, расскажите.
– Я знаю только то, что нам предначертано встретиться... Но сегодня я зову вас за город!
– За город. – удивился сидевший поблизости Петя. – Да что ж нам там делать, за городом то?
– Сегодня – первый день октября, погода ясная, теплая. Поедемте за город, там вас ждет новый урок.
И вот они идут по октябрьскому лесу. Небо над ясное, светло-голубое. Все ветви иль золотистые, иль света зари – и кажется, что каждая ветвь – это душа, в которой, вместе с каждым, пусть даже самым малым ветровым порывом, пульсирует сердце.
А листопад! Кругом, куда ни кинь взгляд – везде, падают, переплетаясь целуются, печально шуршат листья. И вся земля уже усеяна этим ярким ковром, который так мягко и пышно сияет в солнечных водопадах. Вокруг все в этих светло-печальных пушистых формах. Все в неспешном, древнем движении. И даже голоса птиц, летящих где-то над лесом, кажутся частью листопада...
Вот журчит, плавно изгибаясь на обточенных камнях, лесной ручеек. Вода в нем темная, холодная – но в воде этой сама жизнь – она сильна, упруга, и тоже, по своему печально. Яркими корабликами, целой флотилией маленьких человечков, плывут и плывут по темной воде листья.
Катя, Машенька и Петя уселись под древним, раскидистым кленом, спокойно роняющим свои большие, красивые листья.
Машенька долго любовалась, потом молвила:
– Я никогда не бывала в музее, только фотографии в твоей книжке видела. Но я знаю, что это: собрание чудес людьми созданных. И мне кажется теперь, что я в музей попала. Только еще лучший, нежели тот, который на фотографиях! Люди не создали бы такой красоты.
– Правильно. – кивнул Петя. – В каждом музее, какие-то свои чудеса собраны – где картины, где всякие древности; есть еще залы, где играют музыку – то тоже, как музеи – только для ушей. Но здесь же все вместе, воедино собранно. Здесь и музыка сладостная – как же листья шелестят! Не думал, что от одних звуков, так вся душа пеньем наполняться может. Здесь же, и картины – ну может ли даже самый искусный художник вдохнуть в картину такую жизнь! И здесь все древнее, древнее, как сама земля, и доброе к нам! Просто чудо... каким кажется оторванным людской город от всей этой спокойной красоты. Как здесь все непривычно сказочно и мило... А, может... Катя, как ты думаешь – может ли здесь жить Баба-яга или леший, или Кот-Баюн, или русалка... Сам то я раньше считал, что сказки – это просто выдумка, а вот сейчас задумался. В этом лесу то, наш город – этот... этот гудящий конструктор – он мне кажется совсем нереальным, просто дурным призраком, среди этих лесов возросшим. Даже и возвращаться туда не хочется – здесь то все так добро... Мне бы нарисовать все это. Я, ведь, всегда стремился к рисованию. И в том детском доме – и там я, когда мог, рисовал – жалко что тех рисунков не осталось... Хотя – нет. Все они были мрачными. А я теперь хочу рисовать все в жизни, все такое, какое оно есть – хорошее. Катя, нет ли у тебя карандаша и тетради?
Катя улыбнулась и достала из своей сумочки не только лист, но и подставку для него, но и целый набор цветных карандашей.
– Вот – это тебе. Мне Машенька как-то говорила, что ты рисуешь. Вот и подготовила на сегодняшний день.
– Ух ты! – Петины глаза засмеялись. – Целый набор карандашей! Да еще большой лист бумаги! Да подставка для него! А лес то...
Он не договорил, поцеловал вторую сестру свою Катю, и, весь сияющий, отошел в сторону; выбрал себе место, попросил, чтобы пока он не закончил, не подсматривали, да принялся рисовать.
Машенька с любовью смотрела на Катю и звонким своим голосочком говорила:
– Такая вы хорошая, Катя! Такая вы добрая, нежная... Вы так светитесь, вы такая печальная, как этот лес...
– Да – лес печален. Он чувствует долгий сон под теплым и мягким белым покрывалом...
– А что сниться зимой лесу?
– Не знаю, но, может, красавица весна? В печали вспоминает он себя молодым, влюбленным; засыпает все глубже и глубже, а потом, весною, солнышко возрождает его для новой встречи с ее возлюбленной.
– Катенька! Какая же вы хорошая сестричка! – рассмеялась Машенька и поцеловала Катю в щеку. – У вас так складно получается рассказывать! Пожалуйста, расскажите мне какую-нибудь сказку. Такую, какую я еще нигде не читала. У вас такой светлый голос – пожалуйста, расскажите.
Катя приподняла голову и, созерцая, как падают, спокойно переворачиваясь, кленовые листья – неспешно, но и неудержимо, как движение листопада, как движение темного ручья, начала рассказывать:
"То приключилось во времена стародавние, когда мир был совсем еще юн, а волшебство окружало людей со всех сторон и они ему вовсе не удивлялись.
У горных хребтов, среди первых, могучих отрогов, колыхались молодые, ясные леса, а среди них, точно око устремленное в небо, чернело озеро. Дно в том озере было черным – такой же цвет был и у воды. Несмотря на черноту свою, озеро смотрелось настоящим красавцем. Ведь в его спокойной, темной глубине отражались и склоненные к нему, словно поцелуе, березы, и облака которые казались наделялись в его глубине новой, подводной жизнью.
Особенно же прекрасным было озеро в осеннюю пору. Тогда склоненные над ним березы одевали яркие, печальные наряды; и роняли на гладь златистые, да рассветные слезы, которые потом лодочками кружили по его поверхности, а соприкасаясь – издавали печальное пение.
И вот в один такой прекрасный осенний день, к берегу озера вышел юноша. И уселся на извилистую корягу.
У юноши было печальное лицо, а в глазах его даже слезы блистали. В руках он принес клетку, которую тут же спрятал под извилистыми конями.
Надо сказать, что пришел он со стороны черного замка, который виднелся на одном из горных отрогов. Вот повернулся он к тому замку, кулаком ему погрозил и так молвил:
– Эх ты лорд, Вроун! Черный твоей замок, еще чернее твое каменное сердце! Старик, страшный и трухлявый, почто ты обираешь так своих крестьян?... Я помню ту ночь: в твоей башне вспыхивал синий цвет, и, вдруг, молния ударила в наш хлев. Ты, старый чернокнижник, неужто тебе надо было все это колдовать затем лишь, чтобы родных моих, когда не уплатили они дань посадить под замок, ну а меня вызвать к себе и заявить: "Я слышал, что ты самый смышленый юноша в округе – так вот и докажи это. Знай, что к черному озеру в каждое полнолунье слетает белая лебедица, и плавает, купается в лунном свете. Если ты сможешь поймать ее и принести ко мне – я освобожу твоих родных, навсегда освобожу их от дани, да еще награжу несколькими золотыми. Ну а не принесешь, или же сбежишь – знай – голодом уморю в темнице!" Полнолуние то как раз сегодня, что же мне делать? Как же мне поймать эту лебедицу, если даже старому колдуну то не под силам...
Тут задумался юноша, оглядываясь по сторонам, думает: "ни сетью, ни колдовством ее мне не удержать. А раз уж ее старый колдун изловить не может – значит, она и сама колдовством владеет. Какую же тут хитрость испробовать... Она, ведь как – садиться на озерную гладь, когда никого поблизости нет, да плавает, да купается в Лунных объятьях. А что если сделать мне из камыша свиристель, да начать играть, в том время, как она плавать будет?..."
Так он и решил – нашел поблизости статный камыш и, с помощью ножика, сделал из него свиристель.
А надо сказать, что юноша тот лучше всех в округе умел играть на свиристели – искусство его в этой игре таких высот достигало, что птицы лесные принимали его за новую созданную Творцом после человека птицу, да и слетались к нему со всей округи, пока он играл, сидели на ближайших ветвях, слушали; ну а потом и сами подхватывали, и весь воздух клокотал от их пения...
Укрылся юноша за стволами берез, стал дожидаться ночи.
Вот потемнело небо, звезды сначала медленно, одна за другой стали на нем проясняться. Потом стали проясняться они мириадами, бессчетными пылинками, нескончаемыми крапинками; вот и Млечный путь... Ах, да разве же опишешь несколькими словами нескончаемое?!
Наступила полночь, и взошла над вершинами тех деревьев, которые окружали озеро, полная Луна.
И вот юноша увидел – в ярком ее серебре забили, все приближаясь, белые, облаченные трепетным саваном крылья. Все ближе, все ближе они. И вот из Лунного сияния, да на дорожку этого света, которая на черной воде пролегла, слетела белая лебедица.
Как она была прекрасна! Юноша то собирался, как только появиться она сразу и заиграть на своей свиристели, однако, как увидел красу эту; таковое слияние света звездного, да стана – словно бы из самого райского сада та птица была, словно слетела от очей самого Творца, который красой ее наслаждался.