355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Стахов » Арабские скакуны » Текст книги (страница 9)
Арабские скакуны
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:58

Текст книги "Арабские скакуны"


Автор книги: Дмитрий Стахов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

И поэтому против его армии выступили не вооруженные китайскими АКМ черные парни бумелеке, а десантники британских вооруженных сил, которые прибыли на вертолетах и сразу приступили к делу.

Бой был недолог и кровопролитен. Особое раздражение у десантников вызвали как раз восьмиствольные пулеметы, тем более, что очередью из одного был сбит большой десантный вертолет. А взрывающиеся через две на третью мины, которыми были забросаны позиции англичан, показались десантникам тайным оружием русской мафии. Чем-то вроде чемоданных атомных бомб. Надо было, кстати, подыскать для нашего командарма такое оружие, абсолютное, дающее стопроцентную победу.

Словом, погибли и прошедшие Афган и Чечню командиры, и лихой ирландец с Мальорки, и множество босса, и решительный командарм, которого десантники долго гоняли по саванне, а потом пристрелили возле огромного термитника. Фотографию я видел в Интернете. Ужасное зрелище!

Но все это случилось позднее, а пока я, много раз видевший американские фильмы, в которых от одного к другому персонажу передаются изящные кейсы с пачками долларов, стал одним из таких персонажей. Только не в кино. Не скрою – у меня был соблазн. Был. Соблазн всех кинуть. И заказчика, и приятеля Сергея, и своего приятеля, но я сдержался. Я передал кейс курьеру, пачки долларов перекочевали в карманы всех, как говорится, заинтересованных лиц, мне тоже досталась пачечка. Сергей позвонил, поблагодарил: к его репутации разводящего были добавлены новые баллы. Одним словом, все пока оставались довольны. Но если бы кто-то, лет так десять назад, сказал бы мне, что ради хлеба насущного я буду приторговывать карабинами для самодеятельной армии в Африке, что косвенно буду причастен к вооруженным действиям против англичан, что вокруг меня будут вращаться такие люди и я с ними буду вести дела, – я бы расхохотался. Потом, только когда я уже проходил собеседования в фирме Ашота, выяснилось, что пропонтившимся дельцом был не кто иной, как Кушнир! Смешной человек!

Под обнаженной со скрещенными ногами я и заснул с сигарой во рту, сигара медленно выскользнула из потерявших упругость губ, сползла по щеке, легла на ворот майки, ворот подожгла. Я спал и ощущал запах горящей саванны. Гул сухой травы. Паника среди копытных, ужас кошачьих, птицы улетают прочь от огня, слоны бегут, подняв хоботы, расправив уши, я бегу вместе с ними, вместе с жителями африканской саванны, прочь от огня, и никто ни на кого не нападает, все озабочены общей бедой, общая беда сплачивает, это известно, это известно давно, очень давно.

Я бежал прочь от настигающего огня, а в дверь звонили и звонили. Тут меня укусила в шею огромная муха це-це, ярко-зеленая, с красными глазами, муха лапками оглаживала свои пышные формы, щебетала что-то на ухо, пока я возвращался из сна, муха успела и еще раз меня укусить, и, превратившись в Анну Сергеевну, лечь под меня, сжать хорошо натренированными бедрами. Не хватало только кончить от восторга, от соития с мухой из сна!

Я содрал с себя майку, раздавил босой пяткой окурок сигары, метнулся в прихожую, распахнул дверь.

За дверью стояла худая, среднего роста женщина в платке, в длинной юбке. Женщина была бледной, ее кожа даже слегка отдавала в синеву, огромные глаза занимали пол-лица. У ее ног стояла сумка из кожзаменителя с укрепленными синей изолентой ручками, лямки рюкзака прорезывали тонкие плечи женщины. Она должна была сказать, что она не местная, что она погорелец, что у нее семеро по лавкам, а она вместо этого – я бы расщедрился, дал десятку, – сняла палец с кнопки звонка, подхватила сумку и шагнула в квартиру. Спокойно, словно к себе домой.

– Простите, – во рту у меня было очень сухо, хотелось пить, простите... Вы не ошиблись? Я вас вроде не знаю!

– Я – Катя! – сказала женщина таким тихим и таким наполненным светлой грустью голосом, что мне стало неловко и за утреннюю нетрезвость, и за раздрызганность, и за исходящий от меня запах – вонь полусгоревшей майки, немытое тело, запах изо рта – мне стало неловко за себя в целом, за свое существование. – Помнишь? Ты любил у меня ночевать. Это было давно...

Это была она, безумная Катька! Та самая красавица, с потрясающим задом, грудями, лоном. С тяжелыми кудрями черных волос. С яркими губами. Это была она? Та самая? С людьми что-то происходит от времени, я всегда это чувствовал, но чтобы так, чтобы изменения были такими!..

– Я бы выпила чаю, – она тяжело, со вздохом сняла рюкзак, поставила его рядом с сумкой: взмокшая от рюкзака спина, собравшееся в складки платье. – Чаю без сахара... И кусочек хлеба. У тебя есть черный хлеб?

– Катя! – сказал я. – Откуда ты?

– Издалека! Я еду в Кокшайск. Ты, конечно, со мной?

Новакас

...Говорят, что эта лошадь лучше всего подходит для женщин и больных. Шаг у этого скакуна настолько ровный, что даже на короткой рыси седок не ощущает тряски. Новакас отличается невысоким ростом, его легко приучить становиться на колени, чтобы седоку было удобнее забраться в седло. Кроме того, новакас отличает и смекалка, та животная смекалка, которая так поражает в бессловесных тварях. Однажды на шедший от Хомса до Сирра караван напали разбойники, и в завязавшейся схватке долго было не ясно, чья возьмет. Следовавшая вместе с караваном знатная девушка, в драгоценных одеждах, поняла, что может стать добычей бессердечных грабителей, которые не только надругаются над ней, но и сделают своей наложницей на долгое время. Девушка ударила нагайкой лошадь и помчалась в горы, где заставила ее лечь за камни и притаиться. Разбойники взяли вверх, разграбили караван и начали разыскивать девушку, но лошадь выполняла команду хозяйки и пролежала в неподвижности до наступления темноты. Наутро тихим и ровным шагом новакас вынес девушку на равнину, где ее встретили посланные на защиту каравана воины...

Вот это была новость! Катька отправлялась в Кокшайск, ехала туда не за просто так, а, конечно, с намереньями, целенаправленно, подготовленно. В ее огромных, падающих с лица глазах светилась идея. Катька ничего не делала случайно, во всем она следовала плану, какие бы трудности ни стояли у неё на пути.

Поправляя платье, она подняла руки и на меня пахнуло густым запахом дороги, ароматом плацкартных вагонов, попутных машин. Все верно, она преодолела неблизкие расстояния, причем – далеко не в самых комфортных условиях, о чем говорила и грязь под ногтями, и выбившаяся из-под платка сальная прядь тонких волос.

– И умыться, – сказала Катька, – умыться с дороги... – она поставила рюкзак рядом с сумкой, огляделась, пошла на кухню, села на стул, положила руки на колени.

– Ну, вот... – сказала она, поправила платок, убрала под него прядь. Ну, вот... Давно не виделись. Ты как?

Мы действительно не виделись давно. Десять лет? Пятнадцать? Двадцать? От нее прежней остались только разрез прекрасных глаз да рубцы на предплечье – Катька не раз и не два резала вены, а еще глотала таблетки, вешалась, топилась. От неразделенной любви, от кошмара существования, от непонимания, от боли, одиночества, от жизни. И как-то так получалось, что это я накладывал жгут, промывал желудок, вытаскивал из петли, делал искусственное дыхание. Я всё время оказывался рядом в нужный момент, и это мне она потом рассказывала, отчего именно в этот раз решила уйти, завязать, закончить. Я долгое время был её доверенным лицом, наперсником. Я даже был свидетелем того, как она бросалась под поезд, но это уже было в состоянии совершеннейшего, причем – взаимного кайфа, на полшага от окончательного отруба, ее друг из Амстердама тогда прислал несколько марок, мне осталась только одна, Катька успела сожрать все другие, и ей начало казаться, что руки и ноги у нее небывалой длины, что поезда снуют мимо ежесекундно, а стояли мы на полусгнившей платформе маленького полустанка, приближался дизель путевых обходчиков, он был еще далеко-далеко, а Катьке виделось, что это курьерский экспресс, представлялось, что ее разрезанное стальным колесом тело потом будут рассматривать путешественники, командировочные, бабушки с внучками, толстые дядьки в пижамах и со стаканами в подстаканниках, молодые лейтенанты, следующие к месту службы, туристы с гитарой, байдаркой, девушками в кедах и в штормовках, что все они будут смотреть на ее бездыханное тело и говорить: "Какая молодая! Жить бы да жить!", – и она кинулась с платформы, но дизель обходчиков прошел по другому пути, и с него кто-то, в итээрошной бороденке, очочках, ни дать ни взять – тот самый турист из Катькиной галлюцинации, прокричал: "Каренина, ёптыть!"

Шрам после того падения Катька и скрывала платком. Но несмотря на тягу к суициду, на жажду перейти последнюю грань, от неё всегда исходили необъяснимые мощь и сила, особенно трогательные, когда проявлялись в слабости и нежности.

– Работаешь? – её взгляд скользнул по лежавшим на кухонном столе продуктам от Анны Сергеевны, она сглотнула слюну, чуть покраснела, улыбнулась. – Я читала твои статьи...

– Понравилось? – спросил я.

– Когда ты писал про траву да про воздух, было вроде неплохо. Что-то тебя волновало. А потом ты начал писать про пушки... За деньги, да?

– Ну надо же как-то жить! – не хватало только чтобы Катька меня начала стыдить и волтузить. – Это, Катя, такая работа...

– Да какая это работа! – она махнула рукой и посмотрела на меня так, словно на мне была масса маленьких картинок, наклеек, бирочек, каждая из которых была многодельная и сложная, и каждую она хотела рассмотреть внимательно, но не успевала, не было времени, цейтнот, она переводила взгляд на следующую, потом на другую, потом... И что толку вести разговор с сумасшедшей? Тяжелая форма шизофрении, распад личности, разрыв значимых связей, разрыв связи с самой собой. Я её боялся? По большому счету – да, от неё можно было ожидать всего чего угодно.

– Помыться! Ты хотела помыться! – нашелся я. – Я подготовлю ванну, а потом будем пить чай. Ты пьешь чай с молоком? С сахаром? У меня есть вот йогурты... Сделать кашку? Остался бекон... Куришь?

– Что же ты не спросишь, зачем я еду в Кокшайск? – Катька нашла картинку в районе моего солнечного сплетения и вперила свои огромные гляделки в нее. -Ничего не удивляет? Ты словно ждал – появлюсь я и мы поедем... И мы поедем, поедем...

– В Кокшайск!

– Правильно, хороший мальчик!

– Катя, дорогая, во-первых, я ничего не ждал, во-вторых, я не сказал, что мы куда-то едем, тем более вместе, в-третьих, я уже давно ничему не удивляюсь. Суммируя, давай-ка сначала помоемся, потом поедим, а потом уже будем во всем разбираться. Хорошо? – убалтывая таким образом Катьку, я поставил чайник.

Она усмехнулась. Тонкие, бывшие когда-то пухлыми, губы, морщинистая, бывшая когда-то матовой, в легком пушке, словно персик, щека.

– Дай закурить! – сказала Катька. – В больнице, из которой я сбежала, если удавалось разжиться табаком, то это были сигареты "Волжские", вонючие, сырые. Нас кормили на шестнадцать рублей в сутки. При нынешних ценах. И морозили зимой. А летом нас жрали комары.

– Я не знал, что ты была в больнице... – я взял пачку "Кэмела", положил перед нею.

– Как это "не знал"? Я туда попала первый раз, когда мы с тобой еще спали! – она вытащила из пачки сигарету, прокатала меж пальцами, понюхала, вставила в рот.

– Я в том смысле, что не знал, что ты была в больнице вот сейчас, не знал, что оттуда сбежала... – я дал ей прикурить.

– Да, об этом не сообщали в газетах. Не было у них места для такого сообщения. О всякой дряни сообщают, обо мне – никогда. Я – в информационном вакууме. И, кстати, заметая следы, я проехала сначала на север, потом на юг, аж до Армавира, потом в Смоленск... А на хера? На хера я заметала следы?

– А... Не знаю, не знаю... Следы, меня учили, всегда лучше заметать... А что с тобой было? – я чувствовал, что надо как-то разрядить обстановочку: в голосе Катьки креп металл. – Сердце? Ты много куришь? Это от курения?

Табачный дым со свистом вошел в её легкие, со свистом вышел. В ней что-то там клокотало.

– Я была на принудительном лечении. Четыре года. Покушение на убийство плюс тяжкие телесные. Хотела убить одного пса, который клеился ко мне, чтобы совратить мою дочь. Освободилась, а дочь за пса вышла замуж, стала сукой, наплодила щенков, жить мне стало негде... – она прислушалась к пению чайника, улыбнулась и лицо ее стало жестоким: глаза остекленели, губы собрались в ниточку. – И тогда я пошла к одному врачу, из тех, что были в комиссии, – он испугался сначала, подумал, я пришла его мочить, – и попросила куда-то меня пристроить. В тихое место. А у него аспирантка из того городка, Тверская губерня, глушь! Кругом леса, болота... Очень странная земля у нас, очень странная...

Я помолчал. Покушение на убийство, тяжкие телесные. А с виду такая хрупкая. Хотя – дочь, Катька очень любила свою дочь, прижитую от одного хиппаря: она говорила, что помнит, как тот с нее слезал, где-то на флэту, волосатый и небритый, алкогольный и бензиново-масляный байкер, бас-гитарист малоизвестной хард-роковой группы. Был еще сын, отнятый у Катьки свекровью, Катька недолго была замужем за сыном какого-то писателя, писатель был орденоносец, лизал жопу всем властям почти пятьдесят лет, вылизал на квартиру, дачу, машины и регулярные собрания сочинений, а сын оказался таким же бас-гитаристом, байкером, как и отец Катькиной дочери, бывший из рабоче-крестьянской семьи, просто было время такое – путь в бас-гитаристы был открыт, свободен, и эти отцы даже выступали на одних и тех же фестивалях, друг с другом незнакомые, а потом рабоче-крестьянский попался на траве, на одном единственном "кораблике", ему вломили по полной, и он сгинул где-то в иркутских зонах, библиотекарем, потом вольняшкой, женился на надзирательнице из женской колонии, играл там по ресторанам, пока его не зарезали какие-то чечены, приехавшие строить коровник и обидевшиеся на что-то – то ли им суп подали не очень горячий, то ли водку теплую, а писательский сын маялся и маялся, лечился и лечился, они развелись, да он и помер в одно жаркое лето, тромб, дело обычное для наркомана со стажем. Катьку тянуло к таким, я был скорее исключением, подтверждавшим правило.

– И что там, в болотах? – спросил я. – Призраки? Топи? Испарения?

– ...аспирантка связалась с отцом, отец то ли глава администрации, то ли главный мент, "Волга" с водителем, меня встретили на полустанке, доставили, оформили и в лесную больничку положили. Я думала – полежу, полечусь, рассчитаю, прикину будущее, может, устроюсь на работу сестричкой или нянечкой, да там, среди больных, шла самая настоящая борьба за выживание. Смертность высокая, истощение. И буйных, буйных! Здоровые такие, даже я, с моим ударом, пасовала...

Да-да, у Катьки когда-то был черный пояс, по версии, одной из самых жестких школ карате, единственный женский черный пояс в стране. Да, удар у нее действительно был убийственным. Причем она могла вмазать даже находясь в путешествии, срабатывал навык, и так она избила двух гопников, приставших к их компании, мирно двигающейся от скамеечек в парке к открывшейся пивной точке, гопники – хи-хи-хи да ха-ха-ха, зачем вам, девки, эти хиппи волосатые, они же ничего не могут, в волосах путаются! – и давай хватать Катьку и еще одну девчонку за локти, но тут она и показала маваши-гири да агэу-кэ. Ки-я!

– И как же ты, как же ты там выживала?.. – спросил я, причем уже догадывался, что услышу в ответ.

– Промышляла разбоем. Только без кистеня, использовала нунчаки, сделала из старых лыжных бамбуковых лыжных палок, но – редко. Через лес, по тропкам пробиралась до трассы на Москву, метелила сутенеров. Их там тучи, сидят вдоль трассы в машинах, пасут девчонок, скоты. Отдавали все, до копейки. С испугу. Даже и не сопротивлялись. Думали – возмездие, языческая богиня мщения или просто – дикая лесная нечисть. Я на них набрасывалась что твоя эриния. Выжидала момент, когда они вылезали из машины, шли помочиться в лес или купить пива в ларьке. Брала их поодиночке, они стали ходить парами, тогда я вырубала их попарно. Некоторые, правда, пытались достать пушку, бывало, даже доставали, и этих приходилось немного поломать, предплечье там, скулу, ребра, чтоб неповадно было. Не калечила, у них все-таки такая безработица... Слух обо мне распространился, устраивали облавы, собирались прочесывать весь лес, а он тянется аж до Архангельской губернии, но я обо всем знала заранее – в больничке замглавврачом работала сестра самого главного сутенера, он ей выбалтывал обо всех готовящихся облавах. Ей же было скучно, скучно, она рассказывала мне, а я... Да и папаша аспирантки, он всё-таки мент был, мент приезжал ко мне проведать, посмотреть, как дураки живут. У меня была настоящая слава, про меня хотели делать репортаж по центральному телевидению, какая-то сумасшедшая журналюга решила, что я – это йети среднерусской возвышенности, потомок спустившихся с Гималаев, прошедших тысячи километров до этих сраных болот снежных людей, прародителей славян, потерявших третий глаз хранителей мудрости...

Чайник закипел. Я взял кружку и поставил перед Катькой. Да она и была йети, только слишком нормальной, чтобы в это поверить!

– Мне покрепче, – она подняла на меня свои бездонные глаза: там плескалось что-то горькое, тягостное. – И пока не надо никакой еды, а то станет плохо. Только – хлеб, хлеба с солью...

– Ты могла обогатиться, – я налил ей побольше заварки. – Торговля живым товаром хороший бизнес. У сутенеров большие деньги.

– Какое там! Кого они пасут? Нищих вафлерш, подстилок для дальнобойщиков! Сто, от силы двести рублей сеанс! Ну, триста! С них сутенеры имели половину, а эта половина – тьфу! После моих налетов они начали отнимать уже семьдесят процентов, потом восемьдесят, а потом я специально нескольких побила и сказала, что раз брали пятьдесят процентов, то пусть и берут пятьдесят.

– То есть – ты всё-таки борец за справедливость? – я долил заварку кипятком.

– Нет, я не борец, – она как-то по-деревенски взяла кружку в руки. Но договор должен оставаться договором. Я так и сказала. Ты бы видел, как они на меня смотрели, эти парни! Словно над ними разверзлись небеса! И послушались, послушались как миленькие!

– Ну, а деньги-то на что тратила?

– Одеял купила, матрасов, мыла, стирального порошку, концентратов пищевых, вялотекущим – черно-белый телевизор, – Катька смотрела, как я режу хлеб, смотрела взглядом очень голодного человека. – Потом купила тушенки, потом посуду, наняла рабочих, они почистили сортиры, починили колодец. Печки подремонтировали...

– И почему теперь Кокшайск? – я положил хлеб на тарелочку, поставил тарелочку перед ней, пододвинул солонку. – Ешь, Катя, ешь!..

– А я была Его наместницей в центральном регионе. Когда Он приехал, приехал в первый раз, то я пришла на проповедь. Он проповедовал в областном центре, я туда ездила полотенца покупать и тапочки. И знаешь, вроде ничего особенного, а потом проняло. А тут выяснилось, что Он ждет разрешения на переезд в Кокшайск, где для него покупали землю под ферму, землю под теплицы, все-таки американский гражданин, так просто не получается, и что ему нужны люди тут, наместники, проводники его идей...

– Каких идей, Катя, о чем ты говоришь? Что за проповеди? Я ничего не понимаю. Он кто?

– Ну, Он твой сын, но не совсем твой. Мне Маша все объяснила, по телефону, потом письмо прислала. Я быстро въехала. Там все довольно просто...

Зазвонил телефон. Звонивший дождался сигнала автоответчика, выслушал сообщение, отключился. Там все довольно просто. Звучало неплохо. Мне стоило тоже поинтересоваться идеями, мне пора было обрастать идеями, я был совсем безыдейным. А потом – въезжать. Все въезжают, а я что? Я тоже хочу!

Тут позвонили в дверь.

– Ты кого-то ждешь? – встревоженно спросила Катька.

– Нет, никого...

Она, обжигаясь и давясь, выпила чай залпом, запихнула в себя хлеб. Щеки ее раздулись, она сделала несколько жевательных движений, шумно проглотила комок, выдохнула:

– Я – мыться. Лежать в ванне, отмокать. Если что – я твоя сестра, нет, племянница, приехала из Кировограда, это, кажется, в Казахстане, вот, оттуда, понял?

– Понял, – кивнул я, – ты моя племянница, я твой дядя. Иди, деточка, ни о чем не беспокойся.

В дверь позвонили еще раз. Кто-то настойчивый. Я не люблю настойчивых. От них скулы сводит. Настойчивость – свойство людей туповатых, скучных. Добиваться своего – как это плоско!

В ванной зашумела вода, я подошел к двери, запихнул под вешалку Катькины рюкзак и сумку, посмотрел в глазок: какая-то девушка, как курица, одним глазом, смотрит на мою дверь, тянется к кнопке звонка, за нею – двое, у одного что-то габаритное на плече, другой с какой-то палкой. На бандитов непохоже, на привезших повестку людей с Лубянки тоже. Я открыл дверь.

– Здравствуйте! – затараторила девушка. – Телевидение, канал новостей, репортер Дарья Судоркина. Можно задать вам несколько вопросов?

У девушки в руках был микрофон, человек с палкой – на палке располагался яркий фонарь, начавший светить мне прямо в лицо, – был осветителем, с габаритным на плече – оператором, был еще четвертый, который стоял чуть поодаль, в наушниках, звуковик.

– Вопросов о чем?

Я сразу не захлопнул перед их носами дверь, это было ошибкой.

– Вы – отец того, кого объявили богом. Как вы себя ощущаете в такой роли?

– Что-что? Отец кого?

– Ваш сын погиб и был объявлен своими последователями богом. Вы знаете об этом?

– Нет, я об этом ничего не знаю. Может, вы ошиблись адресом?

– Мы никогда не ошибаемся адресом! – веско сказал осветитель, и я понял, что в них все-таки есть что-то угрожающее.

– Мы имеем информацию, что вы собираетесь поехать в Кокшайск на похороны вашего сына. Вы думаете, туда отправятся и его последователи? Или только очень близкие люди? Возможны какие-либо акции ритуального характера?

– Я не знаю.

– А где его мать? По нашей информации, вы не были с ней официально зарегистрированы.

– Я не знаю.

– Нам можно войти?

– Я не... То есть – нет! Нет!

Я захлопнул дверь с такой силой, что посыпалась штукатурка. Девушка взвизгнула, осветитель громко выругался. Они тут же позвонили, я не открывал, тогда они начали звонить, не снимая пальца с звонка. Тогда я открыл стенной шкаф в прихожей, вытащил оттуда настоящую буковую дубинку американского полицейского, открыл дверь и замахнулся.

– Если вы не уберетесь, – заорал я прямо в направленную на меня камеру, – то я вас так отхреначу! Пошли вон, вон! – после чего понял, что позвонили они второй раз потому, что дверью я прищемил шарфик корреспондентки. Закрыл дверь я уже спокойно, сотрудники канала новостей больше мне не досаждали.

Зато появились журналисты пишущие. Вокруг моей персоны что-то собиралось, то ли близились мои пятнадцать минут славы, то ли – позора, который, при ближайшем рассмотрении, её оборотная сторона.

А вот раньше собратья-журналисты вниманием и сочувствием не баловали. Когда меня избили, в палату дважды пускали телевизионщиков и программы "Дежурная часть" и "Криминал", по согласованию со следователем, при наблюдении дежурившего у палаты милиционера, да один раз приходила журналисточка из молодежной газеты, уже после снятия охраны, якобы искала тему, спрашивала совета, стреляла глазками, ушла, когда сестричка начала подкладывать мне "утку", и больше не появлялась. А по выписке, дома, я был уже полностью предоставлен самому себе. Для коллег являясь обузой, им я был еще и неинтересен, чужд, они завидовали моим наварным деньгам, алкаш-главный, как он выражался, имел с меня только одни неприятности, словно я ему не отстёгивал, не подбрасывал. Людская благодарность не имеет границ, не имеет.

А прежняя подруга? Как и журналисточке, ей хватило нюхнуть больничного аромата, она положила на тумбочку апельсины – ненавижу апельсины! – через силу улыбнулась и больше не появлялась. Ну, один раз позвонила, когда меня уже перевезли домой, выразила удивление, что я уже здесь, якобы обиделась, что не к ней обратились за транспортом. Крыса! Прислала бы редакционную машину! Конечно, конечно на своем "пежо" она бы не повезла, вдруг из меня полезет дерьмо, потекут кровь и моча, запачкают её сиденья? Или я сблюю на приборную доску? Хорошо ещё, что в больнице она довольствовалась внешним осмотром, не просила у лечащего врача справки – смогу ли я ещё её трахать, как долго, с какой частотой?!

Разве что один-единственный раз ко мне заглянул серьезный работник пера, в сером мятом костюме, в заношенной блекло-голубой рубашке, в странном розовом галстуке. У него были тяжелые руки, толстые пальцы, бугристая кожа лица, очки, одна дужка которых была скреплена проволокой и для надежности обмотана залитой синтетическим клеем ниткой. Работник пера был человек обстоятельный. Этот якобы хотел побеседовать о важных проблемах.

Вроде бы – "Труд" или "Гудок". Этот о посещении договаривался долго, обстоятельно. Несколько раз встречу переносил, замучил звонками, предупреждал, что разговор предстоит серьезный, что темы будут подняты значительные. Зачем он мне был нужен с его серьезным разговором и значительными темами? Что он мне, что я ему?

Появившись, он смотрел на меня изучающе, хмурился, долго обдумывал вопросы. Меня насторожила его хорошая ориентация в проблеме, он знал многое и многих. Потом-то он сказал, что работал в системе оборонки долгие годы, то ли отдел кадров, то ли спецхран-спецдопуск-спецчасть, что теперь служит военным обозревателем сразу нескольких патриотических газет, что таких, как я, он бы давил, давил и додавливал.

Звучало как-то несерьезно, у меня было очень миролюбивое настроение, я попросил его уточнить – что значит патриотические, в чем именно заключается патриотизм этих газет, как понимать "давил" и почему он такой напряженный.

А он сказал, что если я задаю такие вопросы, то это беда не патриотизма, а моя, таких, как я, мой нравственно-духовный дефект, с которым существовать на свете невозможно. Значит, получалось, что раз я один из таких дефективных, то мое существование, следовательно, невозможно? Силлогизм. От формальной логики меня всегда тошнило.

Я попробовал усомнить положение о невозможности, использовал старую формулу, что, мол, не ему решать, но он возьми и скажи: вот еще, кто сказал, что не ему, очень даже ему, он прекрасно в таких вещах разбирается, прекрасно знает, как определить тех, кому существовать невозможно, и в моем случае у него сомнений нет, ни тени сомнений у него нет!

Мне не понравились его слова, его интонация, я попросил его уйти, но человек в сером костюме даже не тронулся с места. Он сидел в моем кресле и говорил, что жиды и ожидовленные – я, по его классификации, попадал во вторую категорию – продали отечество, что ради ста долларов они готовы родную дочь подсунуть под американца, а разные продажные писаки пишут заказные статьи о нашем великом военно-промышленном комплексе, и из-за этих статей люди теряют работу, страдает качество продукции, ухудшается обороспособность страны. Он спрашивал меня, понимаю ли я, за что меня избили, понимаю ли, что если буду продолжать свою антипатриотическую деятельность, то это избиение не последнее, что меня забьют до состояния паралитика, а я поглядывал на часы: должен был забежать Иван, обещавший принести молока, творога, хлеба.

В словах человека в сером костюме была своя тяжелая логика. Логика недостатка, недодачи, нехватки. Логика неформальная, но тоже тошнотворная. Болезнетворная. Паранойяльная. Он был из тех, кому не хватало, из опасного племени обделенных. Я полулежал на диване, смотрел на него и думал, что в какой-то мере я тоже из этого племени, из тех, для кого, скажем, полное отсутствие денег еще не так страшно, как их явный недостаток.

Вы считаете на ладони мелочь, и вам не хватает. Вот что ужасно! Нехватка! Это просто катастрофа. И не страх нищеты, а страх нехватки всегда двигал мною. И даже шире – не боязнь, не страх, что у меня чего-то не будет, а ужас перед недостатком. Не только в деньги все упиралось, это могли быть сигареты, хлеб в хлебнице, запас слова, мысли, знакомства, связи, в конце концов. Ведь полное отсутствие почти сближается с полным обладанием, оно почти замыкает все существующее, это почти счастье. А нехватка заставляет открывать новые страницы, заставляет что-то предпринимать.

Я полулежал и думал, что только из-за нехватки я начал свои упражнения в газете. Не знаю, что двигало моими вахлаками, но мне элементарным образом не хватало. Так я и получил достаток на свою голову.

Уже на больничной койке, измочаленный и истыканный – меня били бейсбольной битой и кололи сделанной из арматуры заточкой, все это мне показывал следователь, наслаждался эффектом, ждал, что я все-таки начну давать настоящие – что это такое? о чем? о ком? – показания, я же молчал, позже, шаркая по больничному коридору для разработки восстановленных суставов и видя вокруг себя все многообразие травматического мира, я дошел до того, что понял: и достаток плох, невыносим, тосклив. Мне в больнице стало вдруг обидно, что посланные то ли обиженным производителем хитроумных орудий убийств, то ли рассерженным покупателем или обманутым разработчиком использовали для моего избиения видавшую виды биту и кривую заточку. Я был достоин чего-то большего. Почему в меня не стреляли из тех сверхскоростных пистолет-пулеметов, про которые мы сделали такую тонкую и даже где-то смешную статью? Почему на меня не обрушили всю мощь штурмового вертолета, когда я ехал ранним утром по дороге с теткиной дачи, того самого вертолета, статья о котором помогла заводу продать еще не запущенный в серию образец то ли одному из нефтяных шейхов, то ли в Латинскую Америку для атак на латифундии наркобаронов? Почему не накрыли пуском умной ракеты, которую после нашей публикации сняли с производства? Почему не отравили химической бомбой или миной? Бита и заточка, два козла, ими орудующие, третий, то приходящий козлам на помощь – я пытался посопротивляться, только для вида, только тогда, когда уставал прикрывать жизненно важные места, – то отходивший посмотреть, не идет ли кто по лестнице, – вот все, что я заработал, чему соответствовал? Мой комплекс недодачи требовал утоления жажды, требовал, чтобы мне было оказано серьезное внимание. А внимания не было. Оставались обида, горький осадок, которые еще более саднили от слов моего следователя, говорившего, что причиной нападения стала моя "высокогражданственная и общественно значимая деятельность": этот мальчишка в кожаной куртке и застиранных джинсах был, оказывается, постоянным читателем нашей газеты. Он одобрял её – какую, парень, какую? – линию, считал меня пострадавшим за правду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю