355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Стахов » Арабские скакуны » Текст книги (страница 11)
Арабские скакуны
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:58

Текст книги "Арабские скакуны"


Автор книги: Дмитрий Стахов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

– Ну, как? – спросил я, когда она наконец замолчала.

– Раньше было лиричнее!

– Кто бы говорил!

Я помыл ванну, оделся, запихнул Катькину грязную одежду в пластиковый мешок. Катька тем временем голышом ходила по квартире, пила чай, жевала хлеб, курила и говорила с кем-то по телефону. Положив трубку, она посмотрела на меня с усмешкой и сказала, что мне надо чуточку поправиться, – выпирающие скулы и кадык напоминают ей хронических больных. Из ее больницы. Эта психиатрическая, соседствующая с хроническим истощением тема начала мне надоедать. Я хотел было ввернуть, что мы с ней не долго будем друг с другом соседствовать, но решил промолчать: у нее всё-таки были на меня планы, на меня, у которого не было планов собственных. Я спустился вниз, через окошко подъезда между вторым и первым этажами оценил обстановку. Это оказалось нелишним: прямо напротив подъезда располагался телеоператор с камерой на треноге, возле него околачивалась с микрофоном Дарья, чуть поодаль мерил шагами автостоянку спецкореспондент, а фотографов стало аж трое – к фотографу в афганском берете присоединилась кривенькая девушка и бритый наголо парень. Все они, увешанные камерами, были наготове. Слава, у подъезда меня ждала слава!

Я выждал момент, когда телеоператор полез в карман за зажигалкой, а фотографы объединились в кружок и начали что-то обсуждать, и бросился через один лестничный пролет к дверям подъезда. Далее мне предстояло дотрусить до мусорных баков, от них мимо гаражей, через неухоженные скверы и школьные дворы к универмагу, возле которого последние челноки торговали джинсами и прочим барахлом, но мои карты спутал армейский "уазик", со скрипом затормозивший, громыхающе влезший на тротуар и застывший так, что открытая даже наполовину входная дверь почти задевала его мятую, плохо покрашенную боковину.

– Здравия желаю! – гаркнул прямо мне в лицо водитель "уазика", младший сержант в лихо заломленном голубом берете, в расстегнутой почти до пупа гимнастерке. – Вы от Катерины Андревны? Я от подполковника Тарасова. Приказано обеспечить содействие. Куда едем?

– Туда! – указал я направление, с трудом впихнувшись в "уазик".

Младший сержант врубил скорость, и "уазик" тут же заглох, чем воспользовались и фотографы, и Дарья с микрофоном: первые начали бить в нас вспышками, от которых я закрылся пакетом с Катькиным шмотьем, вторая подбежала вплотную, начала совать в приоткрытое окно микрофон.

– Что вы можете сказать о гонениях на последователей вашего сына? Как вы расцениваете молчание официальных кругов? Вы уже давали показания в прокуратуре? – тараторила она: откуда берутся такие девушки, откуда?

– Отвали! – младший сержант оттолкнул руку Дарьи, завел мотор, чуть было не сшиб одного из фотографов, выехал на внутриквартальный проезд.

– Ты откуда знаешь, что я тот, кто тебе нужен? – спросил я младшего сержанта.

– Отсюда! – он хватанул здоровенной ладонью по расположенной между сиденьями рации. – Катерина Андревна вас подполковнику Тарасову описала. А у меня приказ! Я в лепешку расшибусь, но приказ выполню, понятно?

– Так точно! – ответил я. – Приказ это закон, без приказа никуда, приказ вышестоящего начальника отменяется только начальником еще более высокостоящим...

– Для меня выше Тарасова никого нет! – веско, со значением сказал младший сержант. Во как! А говорят – в армии ни авторитетов, ни дисциплины. Рядом со мной в "уазике" сидел настоящий солдат, я даже испытал гордость, глаза мои стали даже увлажняться, но мы притормозили у баков, там я выбросил пакет, потом доехали до универмага, и на улице я купил Катьке джинсы, майку, куртку, кроссовки, носки, потом зашел внутрь и купил ей белье. Ефрейтор сопровождал меня словно телохранитель, не отступал ни на шаг, потом мы, тем же макаром, лихо, чуть не отдавливая ноги фотографам и Дарье с микрофоном, вернулись к подъезду.

– Жду! – сказал младший сержант. – На сборы сорок секунд! – и я под вопль корреспондентки: "Сколько еще военнослужащих являются последователями вашего сына?" бросился в дом.

Сорок не сорок, но время отдышаться у меня было. Итак, я летел в Кокшайск, чтобы получить тело своего сына, а потом стать обладателем или, если угодно, распорядителем целого состояния, превышающего годовой бюджет нормальной, развитой, цивилизованной страны. Внизу, у подъезда, меня и Катьку ждал мятый, посланный таинственным подполковником Тарасовым "уазик" с черными армейскими номерами, с проблесковыми фонарями на крыше, младший сержант десантных войск располагался за рулем, пускал табачный дым в физиономию телевизионной девушки, лезшей к младшему сержанту с вопросами, на которые он отвечал сжиманием готовых растянуться в улыбке пухлых губ, оператор жал на кнопочки, шла съемка, фотографы пощелкивали, все делали свою работу, в том числе и сидевшие в черной "Волге" люди с одинаковыми выражениями лиц и с одинаковыми галстуками, пальчастые, петровичи, как и обладавшие другой одинаковостью пассажиры огромного джипа с затемненными стеклами, и те и другие ждали нашего с Катькой появления, да она поспешила с одеванием купленных в универсаме трусов, на ней уже были джинсы и кроссовки, когда она вспомнила, что не оторвала от трусов бирку, ей пришлось всё с себя снимать, я положил в карман куртки бумажник, документы, Катька подхватила рюкзачок, мы вышли на лестничную клетку, я запер дверь, вспомнил про мобильный телефон, дверь отпер, нашел телефон, нашел зарядное устройство, мы наконец спустились вниз, а внизу, оказывается, была уже толпа, зеваки, какие-то странные персонажи с плакатами, на которых было жирно написано одно слово "Вон!", какие-то противники персонажей с плакатами, милицейский, для поддержания порядка, наряд, мы вышли из подъезда, я взялся за ручку дверцы "уазика", но Дарья Судоркина сунула мне в лицо микрофон и начала задавать вопросы:

– Вы являетесь прихожанином церкви вашего сына? – она была упорной, из таких хорошо делать гвозди-шурупы-крепеж, ротик у нее был маленький, губки красненькие, зубки белые, ровные, мелкие – рыбка, а не девушка. – Вы знаете, в чем суть обрядов его церкви?

Я оглянулся: чуть поодаль стоял спецкореспондент, тонко улыбался, кособоко протирал стекла очков.

– Если средства церкви вашего сына попадут к вам, на что вы их потратите? – продолжала теледевушка. – Кто, помимо вас, может претендовать на отцовство? Вы знаете этих людей? Вы с ними знакомы?

Я был в центре внимания, вроде бы я должен был собой гордиться. Они насыпались на меня из-за отсутствия других претендентов. Мои друзья умело ушли от микрофонов, объективов, блокнотов. Они подсунули меня, подставили нате, пользуйтесь, его не жалко, ему всё равно. Мои друзья были дрянью, мне об этом надо было сказать, и я приостановился, полузамер в полусогнутом состоянии и повернулся к микрофону. Наступила тишина, даже персонажи с плакатами перестали бухтеть, затихли милицейские рации.

– Вы в курсе, что по учению вашего сына человек – это сосуд добра, что в церкви вашего сына отрицают понятие греха?

Мне следовало сказать, что и сам я всегда отрицал понятие греха, и раньше, когда и слыхом не слыхивал о существовании сына, футболиста и проповедника, и тем более теперь, раз мои предварительные прикидки совпадали с его учением. Мне следовало сказать, что грех такая скользкая штука, его придумали, лишь чтобы потом замаливать, а в прощении есть что-то неправильное, что мне ближе двойная бухгалтерия, по которой где сидит учетчик и всё записывает, а потом подбивает бабки, я даже открыл рот, но Катька протянула с переднего сиденья "уазика" руку, схватила меня за шиворот и втащила вовнутрь, проорав в микрофон:

– Без комментариев!

Младший сержант завел свою колымагу, воткнул передачу, нас с Катькой отбросило назад, у Катьки изо рта вылетела недокуренная сигарета и упала на асфальт, "уазик" скрипя и лязгая, словно танк, лихо выпрыгнул на проезжую часть, чуть было не подмял часть манифестантов, начал набирать скорость. Полуобернувшись назад, я увидел, что теледевушка поднимает Катькину сигарету, тушит, кладет в подставленный человеком-осветителем пластиковый пакетик. Пройдут века и где-нибудь, под лучами ослепительных ламп, будет явлен миру этот окурок, свидетельство прошлого.

Но я увидел еще и то, что и "Волга", и джип двинулись за нами следом.

– Сержант!

– Я! – откликнулся он.

– Как тебя зовут, сержант? – спросил я.

– Лешка... Виноват – Алексеем!

– Ну, Лёха, жми вовсю!

Младший сержант вжал голову в плечи. Его хрящеватые уши покраснели.

– Если чё, – со значением сказал он, – вы моей девушке письмо отправьте.

– Лёха! Какое письмо! Мы тебе с ней встречу устроим! Тарасов тебе отпуск даст! Обещаю!

Я поднимался к гребню славы. Она, в туманном образе странной фигуры с широкими бедрами, тонкими ручками и большой продолговатой головой, пока стояла ко мне вполоборота. За нею, в холодном, разреженном воздухе, за полосками надорванных голубоватых облаков, розовело солнце. Там пахло озоном, словно после удара молнии, но сама гроза проходила стороной, потрескавшаяся земля была под ногами, пыльные колючки цеплялись за штанины. Младший сержант поднял рычажок тумблера на передней панели, над нашими головами что-то очень громко зашипело, завыло, заверещало. Въезжавшая в квартал машина шарахнулась в сторону.

– Ну, держитесь! – зло и внятно сказал младший сержант, и мы помчались по улицам города, а сержант тыкал пальцем в кнопки прикрепленной возле его сиденья рации, из динамика слышался голос какого-то "седьмого", этот "седьмой" настойчиво звал на склад ГСМ старшего прапорщика Потебенько, сержант крутил ручку настройки, и в "уазик" врывались переговоры сначала ментов, выехавших на рынок собирать дань с торговцев, потом каких-то Болека и Лёлека, едуших навстречу друг к другу и пытающихся договориться – в каком именно кабаке эта встреча произойдет, потом нам, вроде бы на финском, сообщили о последних известиях, потом старший прапорщик Потебенько послал к херам "седьмого", а потом выяснилось, что одна машина выехавших на промысел ментов сломалась, что ее чинят как раз друзья и родственники подлежащих обложению данью кавказцев и в благодарность за это менты переносят свой набег на более позднее время.

Мы мчались по пространству города, инспектора отдавали честь, крутя жезлами, предлагали ехать еще быстрее, передавали нас от одного поста к другому, а наших преследователей, джип и "Волгу", пытавшихся пристроиться за нами, безжалостно отсекли: джип почти сразу, "Волгу" чуть позже, вылезших из "Волги" одинаковых, пытавшихся размахивать удостоверениями, быстренько уложили лицами в асфальт, да приперли их спины автоматными стволами.

– Куда мы всё-таки едем? – расслабившись, поинтересовался я у Катьки: мимо уже мелькали однотипные дома, пронесся указатель, что до окружной восемьсот метров, мы нырнули под путепровод, выскочили на загородное шоссе.

– На один маленький, секретный военный аэродром. Там нас ждет самолёт, оттуда мы и полетим в Кокшайск, – бросила Катька через плечо и толкнула младшего сержанта:

– Вот, здесь! Давай сворачивай, Лёха, срежем по проселку!

Младший сержант Лёха маханул через кювет на жуткую проселочную дорогу, "уазик", грозя развалиться, помчался, разбрызгивая грязь. Руль вырывало из рук сержанта, а он все время крутил тощей шеей и цокал языком:

– Вот так дела! Вы в Кокшайск? Да я сам кокшайский! У нас, в Кокшайске, я был по машинам самым лучшим, поэтому меня и взяли сюда служить...

Кокшайск! Кокшайск! Меня просто перевернуло, я вдруг словно поднялся над происходящим, воспарил. Мне стало тесно в своем теле. И хотя мы, подпрыгивая на ухабах, проваливаясь в колдобины, выскакивая и опускаясь вновь в колею, мчались по бескрайнему подмосковному полю, я почувствовал себя всадником на белой лошади, изящно изогнутая шея которой плавно ходила передо мной, бросившим стремена, отпустившим поводья. Мне в лицо бил горячий воздух пустыни, ее песок скрипел на зубах, хвост белого тюрбана телепался позади, там, где за мной поспевали спутники, мои сопровождающие, такие же как я, всадники на белых арабских скакунах.

– Э-э! Ты что, заснул? – Катька толкнула меня в грудь маленьким, очень твердым кулачком. – Ты слышал? Лёха-то – наш, кокшайский!

– Ваш я, конечно, ваш! – восторженно кричал младший сержант. – То-то я смотрю – у вас лицо знакомое, Катерина Петровна, очень знакомое лицо! Вы на углу Восьмогомарта и Космодемьянской жили, в трехэтажном, кирпичном? Верно?

Катька посмотрела на него с таким сожалением, с такой болью, что даже мне стало жалко сержанта, кокшайского хлопца, лучшего специалиста по машинам. Но сержант этой жалости не уловил, он продолжал нести околесицу, заглядывал Катьке в глаза, оборачивался ко мне, говорил, что я, как ему кажется, тоже кокшайский, да, точно кокшайский, с карьера, с той части города, что выходит на открытые разработки разных народополезных и высокостоимостных руд, что я, кажется, инженер, инженер-плановик с пятого, нет, с третьего разреза.

Я хотел было сказать ему, что хватит, сержант, пороть чушь, что давай, сержант, жми-ка лучше на газ, но тут мне на шею посыпались стеклянные бусинки от разбитого заднего стекла, а в ветровом стекле образовалась аккуратная дырка в туманном розово-красном обрамлении, и, оглянувшись, я увидел, что метрах в сорока от нас, стояла та самая черная "Волга", с одинаковыми людьми, которых совсем недавно клали мордами в асфальт, "Волга" прочно сидела на днище, но седоки, эти одинаковые люди, зря времени не теряли: они стояли возле колеи удобно расставив ноги и стреляли, стреляли по нашей машине из разных видов огнестрельного оружия.

– Атас! – крикнул я. – Спасайся! – но крик мой не был услышан: Катька уже успела отбежать от "уазика" метров пятнадцать и с каждым шагом наращивала темп, наращивала и наращивала, работала локтями словно профессиональный стайер, нигерийка, эфиопка – бег амхарской гончей по следу, а что касается младшего сержанта, то было ясно – этот уже никогда никуда не побежит, никогда не встретит своих кокшайских девчонок, не сходит на дискотеку, не выпьет с ребятами пивка, да и сам Кокшайск ему никогда не увидеть больше, потому что кто-то из одинаковых первым же выстрелом попал младшему сержанту точно в затылок, высадил ему лобную кость, раскурочил такое юное и приятное лицо, и вся передняя панель теперь была забрызгана мозговым веществом младшего сержанта, таким нежным и таким розовым, что хотелось заплакать, хотелось отомстить, поубивать одинаковых одного за другим, предварительно подвергнув их тяжелым мучениям, и я, благо что моя дверца была по другую от одинаковых сторону, прихватив с собой Катькин рюкзачок, выбрался из заглохшего "уазика", скатился в канаву, прополз по ней ужом несколько метров, выглянул и увидел, что одинаковые, перезаряжая свое огнестрельное оружие, идут к "уазику", и тогда я вскочил и бросился вслед за Катькой, которая уже приближалась к стоявшему на самом конце поля загадочному синеватому лесу, таинственному, сказочному, не иначе как месту жительства эльфов, гобблинов, гномов.

Бежал я плохо, падал, поднимался, возвращался за оброненным рюкзачком, вновь падал, начинал зачем-то петлять, падал вновь. Одинаковые точно бы меня подстрелили, но тут взорвался "уазик" с мертвым Лёхой, героическим младшим сержантом, да так, что одинаковым пришлось залечь. В подлеске мелькнуло яркое пятно банданы, потом Катька скрылась в лесу, скрылась, словно ее и не было в поле, исчезла, всосалась в лес; хлоп – и ваших нет. Мне ничего не оставалось, как все-таки бежать туда, где Катька поглотилась лесом, бежать за нею, но одинаковые поднялись с земли и уже не торопясь потрусили за мной.

Это был почти конец, последние секунды перед смертью, а только смертью мне грозили петровичи, эти одинаковые, тут двух мнений быть не могло. И тогда я выронил из рук тяжеленный рюкзачок, тогда я просто встал и стоял, ожидая как они меня настигнут, настигнут и убьют.

Я подумал о своей жизни, о своей бестолковой, бесполезной, бессмысленной жизни. О той жизни, в которой я был совершенно один, если только не считать друзей и подруг, из которых первые так подло бросили меня, уехав в Кокшайск, а вторые и о Кокшайске никаком не знали, а все равно бы бросили, если бы им представилась такая возможность, бросили бы ради одной любви к искусству бросания. "И кто обо мне заплачет?" – подумал я и почувствовал, что по щекам, по моим уже довольно дряблым и морщинистым щекам побежали слезы. Что, моя прежняя подруга, обозревательша, завсегдатай тусовок и халявных раздач? Что, жена океанолога? Эти и думать обо мне перестали, забыли, словно меня не было в их жизни. Что, Маша, мать объявленного богом футболиста, неудачливая художница, нервная, несчастная женщина? Её мать, нимфоманка? Сестры Ващинского? Девочки из последней редакции? Катька, в конце концов? Никто, никто не прольет обо мне ни слезинки, разве что пожмут плечами – мол, кто, кто таков? умер? погиб, говорите? ужас, ужас, с преступностью надо что-то делать, и, пожалуйста, не затевайте вновь разговор про смертную казнь, в нашей стране отменять её ещё рано, мы ещё не созрели, мы не Швеция, не Италия, расстреливать. Да не просто расстреливать, а расстреливать публично, да.

И так получалось, что мне оставалось плакать о себе самому. Мне не было страшно умирать, я не боялся боли, но меня ужасало, что через несколько минут я буду мертв, а эти люди, мои будущие убийцы, продолжат жить, отрапортуют, закончат день, поедут куда-нибудь ужинать или просто пить пиво, будут хватать ароматных, кудахтающих девок за груди и ляжки, а девки будут ломаться и вскрикивать. Они будут целовать их взасос, будут на них наваливаться. Или же они поедут по домам, где их жены, вечно недовольные ненормированным рабочим днем мужей, будут скандалить и попрекать низкой зарплатой, по ним будут ползать бледные дети и просить почитать сказку, и эти одинаковые, покашливая от долгого никотино-дымного воздержания, будут читать заунывными голосами, потом детей уложат спать, одинаковые будут раздеваться, снимать пропотевшую одежду, а их жены, в предвкушении ласк, будут взбивать подушки на супружеском ложе.

Предчувствие смерти было горько-сладким, отзывающимся внизу живота. Мои кишки крутились, живот пучило. Наполняющимся соком, несчастным и тоскующим я стоял в ожидании смерти, когда сзади послышалось низкое, тяжелое жужжание, когда за моей спиной появился большой и ленивый шмель, который перебирался с одного клеверного цветка на другой и по пути решил облететь вокруг моей головы.

– Не мешай! – небрежно отмахнулся я от него, но шмель нарастил свой напор и вдруг превратился в вертолет, в настоящий боевой вертолет с навешенным на нем ракетным оружием, с огромным бортовым номером, с летчиками-вертолетчиками за туманными фонарями кабины, и этот вертолет саданул по застрявшей "Волге" сразу с двух сторон, ракетами, слева и справа, и "Волга" в момент оказалась в воздухе, потом грохнулась оземь, из неё вывалилось что-то, что-то такое округлое, что покатилось по земле и почти докатилось до меня, до дрожащего в ожидании смерти, и оказалось верхней частью тела молодого, тренированного человека, только без головы и рук, с торчащими из широкой части беззащитно-розовыми, в прожилочках, слизи, перекрученными кишочками.

Видом этого обрубка я был настолько потрясен, что окончательно замер, застыл, окаменел. Я стоял над частью того, кто несколько минут назад был еще жив, цел, исполнен энергией и желанием убить другого человека, то есть – меня. Я стоял и думал о преходящем характере жизни, об ее изменчивости, о том, что только что ты жив, а через мгновение лежишь телом, и только прежнее тепло, уходящее навсегда, можно считать свидетельством недавнего существования, что ничего ты не сделал, никакой памяти по себе не оставил, кроме зла и обид, а потом тебя зароют, над тобой вырастет трава, и уж тогда и вовсе всё уйдет-растворится.

Я так был задумчив и углублен, что не обратил внимания на то, как вертолет сделал дугу над полем, снизился над остатками "Волги", над распластанными телами одинаковых, как в вертолете отодвинулась дверца, как из неё вылезло автоматное дуло и автоматчик добил оставшихся в живых петровичей, на каждого по две очереди, по три выстрела в каждой, экономно, профессионально, первая – в поясницу, вторая – в шею и в голову, а потом крутым виражом ушел мне за спину, чтобы вернуться и повиснуть прямо надо мной.

Я поднял голову. Протяни руку и достань! Из чрева вертолета выглянула Катька, Катька в бандане, но теперь – в наушниках, с микрофоном, торчащим перед ее властно сжатым ртом.

– Ну, кому спим? – еле разжимая губы спросила Катька, но голос ее, усиленный и наполненный дополнительными тембрами, разнесся вокруг, заскакал по земле, закрутился по полю. – Давай, давай на борт!

Ее голова спряталась, появился летчик в шлеме, который швырнул вниз развернувшуюся в полете из рулона веревочную лестницу с короткими деревянными ступенями, и я, ухватившись за конец лестницы, начал подниматься по ней. Вертолет тут же сперва медленно, потом быстрее пошел кверху. Но я вспомнил про рюкзачок, отпустил лестницу и полетел вниз. Мне казалось, что я был поднят еще совсем на небольшую высоту, но ошибся: падение было очень болезненным, и как я не переломал ноги и позвоночник неизвестно. Слегка оглушенный я встал на четвереньки и снова услышал Катькин голос:

– Ну, делать нечего? Хочешь здесь навсегда остаться? Давай, давай, хватайся за лестницу! Я-то смогла, и ты сможешь, сможешь, ну, давай!

Внутри у меня все гудело, ныло, болело, но я нашел в себе силы закинуть рюкзачок за плечи, лестницу поймать, вцепиться в нее и начать подъем снова. Пилот вновь пошел вверх, меня, вместе с лестницей, начало мотать из стороны в сторону, я с трудом удерживался от того, чтобы не вцепиться в лестницу зубами, а внизу, подо мной, мелькали лесные просеки, их сменили огороды, за огородами началось озеро – я даже подумал: а не нырнуть ли мне? – за озером какой-то городок, люди шли и смотрели на меня, указывали пальцем, мне казалось, что я даже вижу выражение их лиц недоброе, скажу прямо, выражение, недоброе и замешанное на любопытстве, на самой гнусной и подлой человеческой черте, – там внизу сновали автомобили, а Катька, уже не высовываясь наружу, оглашала окрестности призывами проявить смелость, прекратить болтаться словно сопля, стать, наконец, мужчиной. Пока звучали эти напрасные призывы, вертолет вошел в вираж, нырнул вниз и я увидел, что прямо подо мной развертываются аэродромные строения, бетонные взлетные полосы, толстые серебристые транспортные самолеты, вертолетная площадка, казармы, вышка для командного состава.

Вертолет пошел на снижение. Внизу была круглая бетонная площадка, на которой стоял задравший голову человек в черных очках. Он помахал мне рукой, и я, ответив ему, чуть было не отпустил лестницу, не свалился человеку в черных очках на голову. Но надо отдать должное мастерству вертолетчика – он прямо-таки поставил меня на бетон, рядом с человеком в черных очках, тот сунул мне для рукопожатия крепкую ладонь, проорал:

– Николай! – и потащил в сторону, за границы площадки.

Экипаж вертолета, словно облегченно вздохнув, заставил машину повисеть над землей еще несколько мгновений, а потом просто-таки обрушил ее вниз, завалил на бок, поломал ей винты, обломал консоли с ракетными установками, погнул антенну радара, стволы скорострельной пушки, выколупнул из вертолета иллюминаторы. Сработали системы пожаротушения. Из земли полезли шланги, на их концах открылись краны, из кранов потекла пенистая жидкость, пискнула и замолчала сирена, из покореженного вертолета появилась Катька, следом за ней – двое пилотов, они прошли сквозь поднявшуюся выше остатков вертолета пену как сквозь огромный сугроб, и оказались возле нас, возле меня и Николая.

– Летчик первого класса, майор Путнов, командир экипажа, – откозырял мне первый и снял клок пены с кончика носа.

– Летчик первого класса, капитан Широков, второй пилот, – откозырял мне второй, полностью покрытый пеной.

А Катька, отплевываясь, укоризненно покачала головой и сказала, что ей за меня стыдно.

Но Николай вдруг, совершенно неожиданно, за меня обиделся, зашелся в каком-то кашле-крике и начал наскакивать на Катьку, словно довольно ободранный, обдрипанный петушок.

– Это все вы, все вы, мама, ваши штучки, вы небось скомандовали на посадку, а экипаж к посадке был не готов...

– Как это не готов?! – взвился Путнов, стряхивая пену с пальцев. – Наш экипаж всегда к посадке готов, всегда!

– Ты это, Николай, ври, да не завирайся! – вступил в разговор Широков. – Наш экипаж лучший в полку!

– Лучший! – актерствуя, Николай захохотал, начал приседать, хлопать себя по ляжкам, показывать пальцем то на Путнова, то на Широкова. – Вторую машину за три дня угробили! Лучший!

– Так это же те, что мы туркменам должны отдать! Мы за них уже деньги получили! – Широков, казалось, был само спокойствие. – А туркменам все равно!

– Не туркменам, а киргизам! – поправил Широкова Путнов.

– Ну да, машины все равно на бумаге передаются, у них летчиков нет, а деньги надо списывать...

– То есть не киргизам, а монголам! – Путнов никак не мог определиться с конечным получателем военной техники.

– Какая разница, товарищ майор! Николай же просто на нас катит, ему нас очернить, опорочить надо...

– Когда я воевал и получал свои раны в Афгане, Абхазии, Приднестровье, Чечне, когда на меня смотрели в оптические прицелы белоколготные прибалтийские снайперши, эти подлые бляди... – со значением начал Николай и я, приглядевшись к нему, увидел, что он весь в шрамах, что у него не хватает нескольких пальцев, что одна нога короче другой, и, видимо, ко мне он расположился в первую очередь из-за шрамов моих, почувствовал родственную душу, подумал, что и я проходил через горячие точки, воевал, защищал, вставал грудью.

– ...То все они видели, какой же ты, Коля, дурачок! – снизила градус Катька, сказанула так, как всегда умела, с уничтожающей интонацией. Неудачник и болтун!

Путнов и Широков неловко засмеялись. Николай насупился и посмотрел на Катьку с обидой.

– Все вы гадости говорите, мама! – он махнул рукой. – А человека понять... – повернулся и пошел к покосившемуся ребрастому ангару с прохудившейся крышей.

Широков и Путнов посмотрели ему вслед с жалостью, взглянули на Катьку, вытянулись передо мной по стойке смирно, козырнули и отправились следом за Николаем.

– Жене пошел жаловаться, – сказала Катька, – будет плакать и руками махать, истерику устраивать. А эти будут его успокаивать. Этих жены уже бросили, не каждая в таком ангаре проживет и летом и зимой, не каждая...

– Зря ты его так, – сказал я. – За что? Что он такого сказал? Ты вообще злая, Катя, временами от тебя идет такая волна, такая жестокая волна...

– А какую волну ты от меня ждешь? А я с ним доброй должна быть?! Так Николай и есть тот самый пес, что сначала со мной путался, а потом на мою дочь переключился, это тот самый, из-за кого я за тяжкие телесные в спецбольницу пошла! У него после всех его горячих точек только один шрам, на жопе, он через забор под Сухуми перелезал, на блядки к поварихам в военный санаторий, и на ограждении повис, все остальные – моя работа, а он врет в моем присутствии про каких-то снайперш! Да если бы моя дочь не была на сносях, если бы... – Катькино лицо сморщилось, она была готова заплакать.

Я всегда плохо переносил чужие слезы. Сам люблю поплакать, постенать, но вот когда это делают другие, мне становится неловко, мне всегда кажется, что не так уж им и плохо, что плачут они для меня, чтобы что-то от меня получить, вытребовать, заиметь. Я был готов, лишь бы Катька не плакала, на что угодно. Например – догнать Николая и застрелить его из табельного оружия, отнятого у майора Путнова или капитана Широкова, а потом убрать и свидетелей. Я был готов на любое преступление.

Я вспомнил, как плакала Машка, как она рыдала, узнав, что забеременела: ей было страшно, она не хотела рожать, не хотела увеличивать скорбь этого мира, не хотела быть к ней причастной. Или как плакал я, в больнице, после операции, когда начал отходить наркоз. Собственно, все вокруг было заполнено слезами. Все вокруг имело солоноватый привкус. Слёзы – вот цемент этого мира. Бессмысленный, бесконечный, от которого ничего не зависит.

Но тут Катька разом перестала плакать, вместо слёз на её щеках появился боевой, яркий румянец. Она развернулась ко мне, схватила меня за грудки, привстала на носках.

– Ну, ты чего разнюнился? Давай, двигайся! Нас ждут в самолете, без нас не взлетают!

Она кивнула, указывая подбородком мне за спину, я обернулся и увидел, что из-за высоченных ангаров медленно выползает громадный транспортный самолет. Все заполнилось ревом его двигателей. Самолет появился целиком, развернулся и его задница начала приоткрываться.

– Это для нас, – сказала Катька. – Ну что, летим?

Я кивнул, подхватил рюкзачок, Катька взяла меня за руку, и мы подошли к самолету, уже полностью опустившему аппарель. Его нутро было забито каким-то хламом в огромных сетчатых мешках. Далее, в глубине самолетного чрева, стояли грузовики. Вдоль бортов были прикреплены железные скамьи. Мы поднялись по аппарели, и нас встретил пухлый, невысокого роста подполковник в мятом комбинизоне, лихо поднесший короткопалую руку к линялой синей пилотке. Голова подполковника была шишковатая, непропорционально большая.

– Смирно! – кривя рот, через плечо гаркнул подполковник в полумрак самолетного чрева. -Разрешите доложить?

– Докладывайте! – разрешил я.

– Самолет к вылету готов, экипаж проинструктирован. Командир подполковник Тарасов, пилот-инструктор батальона войск специального назначения!

– Вольно! – сказал я и протянул Тарасову руку.

– Вольно! – вновь гаркнул Тарасов через плечо.

Вот, значит, какой был командир у погибшего кокшайского Лёхи. Вполне домашний подполковник, отец солдатам. Подполковник опустил свою руку и несмело взялся за мою: рука спецназовца дрожала. Потом Тарасов неожиданно опустился на одно колено, сорвал с головы пилотку и прижался к моей руке мягкими горячими губами.

Я посмотрел на Катьку: шизофреничка-то шизофреничка, но в глазах её горел огонь зависти. Не люблю я этого огня, он меня раздражает, не люблю я завистливых, я сам завистлив сверх меры.

Но, как оказалось, и все другие, пока оставшиеся в живых подчиненные подполковника Тарасова решили подойти к моей руке. Они появились из самолетной глубины, в затылок друг другу, с головными уборами на согнутых в локте под прямым углом руках, фуражка, пилотка, пилотка, шлемофон, берет, берет, берет, шлемофон, построились по старшинству. От меня требовалось только подставлять руку. Подполковник Тарасов стоял от меня слева и представлял своих подчиненных:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю