355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Стахов » Арабские скакуны » Текст книги (страница 2)
Арабские скакуны
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:58

Текст книги "Арабские скакуны"


Автор книги: Дмитрий Стахов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)

Тут мой мобильный заиграл Сороковую Моцарта. Он наяривал, он пиликал во всю.

– Да! – ответил я.

– Это я, – сказала Маша, сказала таким тоном, будто мы расстались лишь вчера, пару часов назад, только что. – Я тебе звонила домой, у тебя автоответчик. Ну и гнусный же у него голосок! Ты где?

– У Ивана, в мастерской...

– Тем лучше! Ты знаешь?

– Да, на него наезжают какие-то козлы, он не сможет расплатиться с долгами, его покалечат или того хуже, но я думаю он выкрутится, он преодолеет...

– У тебя был сын, – тихо, спокойно, словно повторяя надоевшую, но необходимую речевку произнесла Маша. – А теперь его нет. У него были твои глаза и он так же начинал заикаться, если нервничал. Его убили. Убили...

– А-а... Ты, ты вот что... – я подыскивал слова, но они почему-то ускользали.

– Встреть завтра, рейс... – речевка кончилась, Маша спокойно продиктовала номер. – Из Лондона. Там трое человек. Мальчик и две девочки. Одна девочка – слепая. Помоги им... Какое горе, какое горе!..

Вот так я и стоял с трубкой посредине Ванькиной мастерской, а эти двое смотрели на меня и ждали, что я им что-то скажу. Вот так я и узнал, что это у меня, оказывается, был сын. Что мои подозрения небеспочвенны. Что это моего сына убили в маленьком провинциальном городке. Моего, не сына Иосифа, не сына Ивана, и уж тем более – не Ващинского.

Барайтан

...Рассказывают, что эту породу более других любил Салах ад-Дин, правитель области Хум, гордившийся, что зовут его так же, как и знаменитого Саладдина. Салах ад-Дин обладал многими преимуществами, но два недостатка перевешивали все его достоинства: Салах ад-Дин не боялся ни своего земного царя, ни царя небесного. От этого в нем бродила глухая ярость, которую он пытался утолить дикими скачками, причем мчался по холмам один, на своем барайтане, без устали стегая по вздымающимся лошадиным бокам нагайкой. Но ярость Салах ад-Дина была не то, что пена с лошадиной морды: она никуда не девалась, была всегда с ним, и очень многие от его ярости пострадали. Так, при осаде Масурры Салах ад-Дин послал к осажденным узнать, достаточно ли у них материи. Осажденные спросили – в своем ли он уме, если собирается торговать в такое время. "Это я интересуюсь, хватит ли на всех вас саванов!" – сказал Салах ад-Дин, а когда взял крепость, приказал убивать каждого. Приближенные просили его пощадить хотя бы женщин, девочек и стариков, но Салах ад-Дин только стегнул барайтана и направил скакуна в горы...

Это была чудовищная ночь: бессонница – после определенной дозы во мне отщелкиваются какие-то предохранители, грёзы приходят наяву, любые, самые радикальные средства спасения работают впустую, – изжога, жажда и вместе с нею – постоянное желание помочиться! Всё – одновременно, а ещё – головная боль, как же без неё, как же!..

Иван постелил на антресоли, было жестко, я крутился с боку на бок, подо мной противно скрипел топчан. Когда я спускался вниз, то скрипели ступени лестницы, я стукался головой о притолоку и сквозь зубы ругался, когда – и помочившись и выпив как следует воды, – поднимался, ступени скрипели вновь, я вновь стукался, значительно больнее, чем при спуске, и ругался уже в голос.

Но меня никто не слышал.

Иосиф дико храпел – из-за храпа ни одна женщина не могла прожить с ним больше недели, и он обычно выступал методом "прима", устраивая свидания скоротечно, в дневное время, даже – по утрам. В Иосифе Акбаровиче было много огня и выдумки, он оставлял своих партнерш заинтригованными, но в Ванькиной мастерской от его храпа тряслись стеклянные банки с красками, резонировал сетчатый абажур под потолком, надувались холсты на подрамниках, и сам Иван, человек сравнительно более простой, вторил, подхрапывал Акбаровичу, но – тоненько, с присвистом, временами сбиваясь то ли в кашель, то ли в нервный смешок. А в храпе проявляется вся суть, всё нутро. Кто не храпит, тот жизни не знает, не чувствует. Храп – всему голова.

Светящиеся стрелки моих часов показывали, что я уже в пространстве новой жизни, что пора привыкать к новым, еще необговоренным, но уже действующим законам. Они были зыбкими, расплывчатыми, но исходили от работодателей и получалось, что я никак не могу отправиться завтра вместе с Ващинским в тот самый городок, где убили моего сына. Мне надо было сначала выполнить обещанное, встретить канадца, нельзя было кидать моих нанимателей вот так, сразу, с ходу обманывать их в лучших ожиданиях. Уже мои первые встречи с ними показали: такие могут враз обидеться, в обиженном состоянии могут натворить глупостей, а потом расхлебывай, разгребай.

Жаль было Ващинского, но завтра, то есть – сегодня, конечно, – не раньше двенадцати, мне предстояло отказаться. Твердо. Без околичностей. Да вот отказывать Ващинскому было трудно, мне – в особенности.

Мы познакомились в троллейбусе Симферополь – Ялта. Я-то экономил деньги, но почему троллейбусом ехал Ващинский? Оригинальничал? Нет, его всегда встречали или на вокзале или в аэропорту, слюнявили поцелуями, трепали по щекам, хлопали по плечам, а тут – свобода, первые студенческие летние каникулы. Он хотел растянуть удовольствие, тем более, что и на Южном берегу Крыма на его свободу никто не должен был посягать. Вот и сидел, картинно развалившись, за заднем сиденье троллейбуса, а троллейбус ныл, скрипел и тащился неторопливо.

Да, первый претендент на отцовство, Ващинский, истеричка и позер, всегда пребывал в фаворе – деньги, связи, родня, – хотя Ващинский и сам по себе обладал внутренним стержнем, моторчиком, силой, в нем жило стремление разрывать ленточку, побеждать. Так в Ващинском преобразовались отцовские гены: его отец, скульптор, удачливый борец за заказы, владелец дома в Гурзуфе – собственный маленький пляж, причал с катером, сад, огромный балкон с видом на залив, большой дачи в ближнем Подмосковье, двух квартир в Москве и шикарной мастерской, кроме всего прочего когда-то считался первейшим столичным ходоком. Неутомимым, умелым, чутким. Куда до Ващинского-старшего главному редактору популярной газеты, эпизодическому любовнику моей прежней подруги!

Бывало Ващинский-старший, встретив какую-нибудь случайную курочку-рябу, всё равно распушал хвост, охмурял и укатывал с курочкой в тот же Крым, с дороги телеграфируя в каком-то старомодном стиле: "Нуждаясь отдыхе зпт пробуду три дня тчк", там, в Крыму, топтался и кокотал, но всё-таки вся его неутомимость, все его умения, чуткость и знание – за какую дергать струну – использовались для дела, карьеры, семьи, детей. Курочки были для него подарком судьбы, отдушиной.

Основным полем работы Ващинского-старшего были ответственные работники серьезных организаций, главные специалисты, главные редакторы, заведующие кафедрами. Женщины положительные, замужние, матери семейств. От них, от этой части номенкулатуры, от ее, номенкулатуры, приводных ремней и ведущих механизмов, зависело всё и вся. И Ващинский-старший орошал своим семенем это пространство не зря, эти женщины нашептывали мужьям что надо делать, а не наоборот, так всегда было, так будет всегда, заказы поступали бесперебойно, квартиры менялись и ремонтировались, дачи строились, на дом привозились сосиски в натуральной оболочке. При всей внешней простоте все Ващинские обыкновенных сосисок есть не могли, а за всех отдувался Ващинский-старший. Отдувался так, что и через много лет у орошенных когда-то при воспоминании о нем туманился взгляд и они, на скамейке в парке, роняли книгу, подзывали внучкб-внэчку, шествовали домой, звонили таким же, с таким же багажом воспоминаний, потом собирались вместе за чаем, и былое всплывало во всей его лжи, а эти женщины ссорились, расходились с уверенностью, что больше никогда, никогда, ни за что, но через неделю, через месяц вновь гуляли с внучками, вновь вспоминали и вновь созванивались.

Мы с Ващинским разговорились, он узнал, что двигаюсь я наугад, в неизвестность, где выйду, там и проведу свои две недели, и предложил вместе ехать до Гурзуфа. Он меня не клеил, хотя до его спрыга в однополые страсти и любови оставалось совсем ничего. Он, кстати, и не говорил, что приглашает в дом своего отца.

Свою силу и мощь Ващинский-старший поддерживал рюмкой коньяку, парой зубчиков чеснока, одним желтком, щепоткой перца. Или – зеленой редькой с медом и орехами. Пил пантокрин. Но главным все-таки оставалось отдохновение на пляже. Тут и курочки были под боком, если привезенная не соответствовала ожиданиям, то прогонялась, а на ее место выбиралась какая-нибудь с набережной. В конце концов, совершать постельные эволюции было необязательным, курочку можно было просто посадить на подиум и проводить время в рисовании обнаженной или полуобнаженной натуры. Ващинский-старший был прекрасный рисовальщик, неплохой колорист – несколько его натюрмортов и сейчас радуют мой глаз, подарки мастера, а рисунок "Обнаженная со скрещенными ногами" вообще шедевр, но вот содержание семьи и собственные амбиции привели к тому, что его усилия оказались направленными на создание уродов, уродов из гранита, бронзы, мрамора и бетона, рассованных по городам и весям, по площадям и улицам. Страшнее и циничнеее его монументального искусства трудно что-то себе представить. Да, что это может быть? Разве что – сама жизнь, в которой к страху и цинизму добавляется непонятно откуда берущаяся, бьющая через край ярость.

За Ващинским-старшим заезжала машина с шофером и развозила по делам, а еще была и собственная "Волга", и "жигуленок" для семьи. Семья состояла из самого скульптора и лауреата, шуршащей ожерельями, позванивающей браслетами, очкастой супруги, двух дочерей и сына, младшего в семье, собственно – Ващинского.

В сестер Ващинского было принято влюбляться. Одна была худая и длинная, искусствоведша, другая – плотная, с ярким румянцем, прыгунья в воду, решившая продолжить спортивную карьеру в синхронном плавании и начавшая выигрывать одну медаль за другой, в паре, в индивидуальных соревнованиях, в командных, на внутренних чемпионатах, на европейских, мировых, на Олимпийских играх.

Синхронистка возвращалась из дальних стран в потрясающих кроссовках и спортивном костюме, с красивой сумкой через плечо, с подарками, с чемоданами шмоток, а дома сидела худая сестра, играла в подкидного с очередными ухажерами и мыла кости знакомым художникам. Тут же жарилась картошка на сале, из холодильника доставалась заветная, на чесноке и хрене, настойка по рецепту Ващинского-старшего, очень, наряду с прочими средствами, полезная в минуты временных ослаблений и потерь. Синхронистка, впрочем, блюла режим.

Но внережимники синхронистку расспрашивали – что она выиграла на этот раз? Она же, потягиваясь налитым телом и с аппетитом подъедая картофельные шкварки, рассказывала, как против нее строили козни судьи, а она все равно утерла всем нос и – вот-вот! – она доставала из-за пазухи медаль и опускала ее на грудь и всем теперь предстояло наклониться и медаль рассмотреть.

Процесс рассматривания был приятен. Наклоняешься. Запах дезодоранта. Тела. Синхронистка всегда пахла удивительно сладко. Дотрагиваешься до медали, пытаешься ее подцепить, дабы увидеть оборотную сторону, грудь синхронистки мягко колышется, она дышит над тобой, сверху, две упругие струи воздуха щекочут затылок, худая сестра отпускает шуточки.

Худая была девушка без тормозов. Ей были нужны две вещи – сигареты и мужчина, – но если без сигарет она могла просуществовать хотя бы недолго, минут тридцать-сорок, то мужчина требовался постоянно. Дочь своего отца.

Я никогда не видел худую в одиночестве. С одним она говорила, другой гладил ее бедро. Если ей поручалось съездить на рынок на семейных "жигулях", она искала попутчика, не находила из знакомых, подхватывала кого-то на улице. Она заруливала в глухую подворотню – по части знания укромных местечек ей не было равных, – там споласкивала нужное из припасенной заранее пластиковой бутылки и давала представление феллацио на таком уровне, что попавшие по первому разу впадали в экстаз, опытные, даже те, кого она уже обмывала и обсасывала, чувствовали: впереди неизведанные просторы, впереди огромные перспективы, есть куда расти, к чему стремиться, жизнь чудесна, пустота преходяща.

Неоприходованное существо мужского пола было вызовом. Вполне возможно, что и родной брат, и родной отец в той или иной мере испытали ее пресс. А Ващинский не стал бы тем Ващинским, которого мы все знали, если бы она, настырно залезая к нему в кровать, рассказывая о своих поисках и метаниях, не пробудила бы в нем глухую ненависть к женщинам. Маскируемую под галантность. Под романтизм.

Но если худая могла трахнуть понравившегося в стенном шкафу, то синхронистка желала размеренности, подчинялась традициям и выбирать сама не хотела. Она смотрела на вздыхателей спокойно и прозрачно. Ее слегка покатые плечи охватывала шаль. Худая без умолку болтала, синхронистка была молчалива и углублена в себя. Водная среда, даже втиснутая в бассейн, даже хлорированная, оказывает на человека очень глубокое и серьезное воздействие. И, по большому счету, сестры Ващинского были Сциллой и Харибдой: прийдя в гости к Ващинским, улизнув от одной, ты с неотвратимостью попадал к другой. Или – или.

Ващинский в этом насыщенном пространстве был вроде бы при деле. Отец тянул его за собой, знакомил с дамами из ЦК, из министерства, исполкомов, дамы целовали Ващинского и утирали с его щек губную помаду. Отец учил сына сам, потом поступил его сначала на подготовительное, потом и на очное. Ващинский, кстати, не был лишен дарований. У него была хорошая рука, он чувствовал форму, его рисунки отличались точным видением, а когда отец, который, прививая сыну мужественность и чувство товарищеской взаимовыручки, подключил того к работе над каким-то очередным своим монстром, привлек в качестве подручного каменщика, выяснилось, что Ващинский не боится физических нагрузок и понимает – монументальное искусство суть пыль и пот.

В награду, что сын не обманул надежд, отец отдал Ващинскому собаку, да не простую, а амхарскую гончую, которую Ващинскому-старшему подарил сам Менгисту Хайле Мариам, глава свободной Эфиопии, один из ниспровергателей Льва Сиона, негуса Хайле Селассие, живого бога растаманов. Менгисту, свергнув императора, стал владельцем негусовой псарни, существовавшей еще со времен царицы Савской. Царица же, по свидетельству древних папирусов, любила на досуге выйти со сворой в саванну, затравить царя зверей да вспомнить визит к Соломону. А Менгисту расстрелял псарей и начал раздаривать уникальных собак белолицым дружбанам, чем пытался отсрочить платеж за танки Т-55 и харчи. И за монумент, что Ващинский-старший забабанил на одной из аддис-абебских площадей. Так амхарец оказался в Москве.

Но Советам – что амхарская гончая, что выбракованный питбуль, что дворняга с печальными еврейскими глазами. И Ващинскому-старшему – тоже. Советам, в сущности, и деньги за танки были не нужны. Требовалось только уважение и обещания вместе следовать по пути в коммунистическое далеко. Требовался утвердительный ответ на сакраментальный вопрос "Ты меня уважаешь?" Ващинскому-старшему, правда, от денег никогда не отказывался, и так проявлялась диалектика общего и частного при развитом социализме. Подобной диалектикой этот социализм и подавился. Ващинский-старший ушел ещё раньше, паралич приковал его тело к койке, всё порушилось, поломалось, если бы видел, как рвутся его любимые приводные ремни, он бы всё равно не выдержал, не смог бы смириться, а поверить в то, что вместо одних ремней обязательно накидывают другие, что вместо женщин в костюмчиках-джерси придут другие, в чем-то испанском, было бы выше его сил. Художник, а с воображением не густо.

Амхарец же в Москве страдал. Но не из-за разницы широт. Он спокойно переносил холод, а снежинки с удовольствием ловил огромной пастью, щелкая чудовищной величины зубами. Амхарец мучился без драк, без травли крупных хищников. Если ему удавалось подраться, то соперника амхарца можно было списывать: тогда еще по улицам не расхаживали толстомордые бляди со стаффордширскими терьерами без намордников, бультерьеров еще путали с худыми поросятами и обычные совковые собаки, всякие там овчарки да пинчеры хрустели на амхарских зубах в легкую. Каждый день, в ожидании редких драк, амхарец съедал приправленный пачкой сливочного масла таз макаронов по-флотски, потом гремел опустошенным тазом по всей квартире Ващинских. Даже взгляд в его сторону означал, что взглянувший почти подписал себе смертный приговор. Отнять таз, дать амхарцу пинка, посадить на поводок, запереть в комнате мог только Ващинский. Его амхарец слушался беспрекословно. Ващинскому амхарец даже позволял отнимать кость, которую любил грызть в свободное от макарон время. Собачья жизнь так насыщенна.

Они выходили на прогулку, и прочие собачники, собиравшиеся в сквере, те, кто поначалу интересовался породой и, демонстрируя умение и знание собачьей натуры, лез к амхарцу, поскорее подзывали своих питомцев и оставляли пространство за Ващинским и его собакой. Быть может, все странности Ващинского, заложенные в нем то ли с рождения, то ли наследственно, то ли с младенческих ногтей, то ли с детства (нужное подчеркнуть, недостающее – вписать...), усилились и проявились после появления этого эфиопского пса, львиной гончей, собаки императоров пустыни. Собаки, которая могла одним движением чудовищных челюстей оторвать голову, перекусить ногу, разгрызть руку.

Во всяком случае, пока худая сестра оформляла очередного зазевавшегося, пока синхронистка млела и сочилась в ожидании принца, пока Ващинский-старший прыгал по кроватям влиятельных дам, которые в восторгах реготали и ахали, пока мать Ващинского, шурша ожерельями и позванивая браслетами, стучала на пишущей машинке марки "Континенталь", ибо писала романы и повести, статьи и эссе и была влиятельной фигурой в области изящной словесности, пока амхарец чах и сникал без достойного соперника, Ващинский приобретал свои, оказавшиеся фатальными, черты.

С ним, с Ващинским, что-то произошло. Из того лихого, свойского парня, с которым мы спустились от остановки троллейбуса к морю, выпили по стакану очень кислого вина и съели по чебуреку с подтухшим мясом, начал вытанцовываться манерный человечек. Такие чебуреки он уже есть не мог, такое вино выливал в раковину, выплескивал на землю. В нем развился вкус к содержанию, важный для всех, но у Ващинского приобретший немужские черты. Твердый взгляд стал перебиваться порханием ресниц. Слова растягивались. Он поправлял волосы так, словно они были длинными, будто он хотел заправить их за уши, а волосы, такие противные, выбивались. Потом он и в самом деле их отрастил, начал носить какой-то кожаный ремешок с орнаментом и очень любил отвечать на вопросы – что это за орнамент, кто подарил и чем полезно ношение ремешка. Ремешок был настоящим ремешком племени сиу, орнамент означал посвящение в высокие мудрости, подарил один хороший человек, а ношение кожи позволяло наладить более четкое взаимодействие с небесными силами. Удовлетворены?

Даже чисто мужские занятия Ващинского, вольная борьба и раллийное вождение расцветились иными красками. Обладая огромной физической силой, Ващинский начал избегать болевых приемов, резких захватов. Его тактика стала утонченной, путь к победе – длиннее. Он примеривался к сопернику, глядя тому в глаза, сбрасывал его руки с запястьев своих, потом проводил молниеносный прием, и соперник вроде бы уже не мог продолжать сопротивление. Но Ващинский соперника вдруг освобождал и даже якобы подставлялся под ответный прием, давал себя обхватить, сжать, начать скручивать. Соперник окрылялся, думал, что вот она, победа, вот она, а нарывался на новый прием Ващинского. Ващинский ускользал, и тут уже пощады от него не было: он швырял чужое тело на ковер с остервенением, с силой. Чистый выигрыш!

Что касается управления автомашиной, то здесь Ващинский достиг настоящей виртуозности. Его ноги плясали по педалям, рычаг переключения передач был словно приклеен к его правой руке, а будучи возвращенной на рулевое колесо, эта рука вместе с левой так крутила баранку, что соперники Ващинского всегда оставались позади. Неважно – было ли это на заснеженной круговой трассе, на летней, протяженной и извилистой. А если он вел машину по городу, в особенности – отцовскую "Волгу", то несчастные гаишники устраивали за ним форменные погони, а догнав, разочаровывались – Ващинский называл нужные фамилии, имена-отчества, телефоны, и его приходилось отпускать.

И борьба – на юношеском европейском чемпионате он дошел до финала, но из-за травмы – поскользнулся на банановой корке в коридоре отеля – не смог участвовать, и ралли – на первенстве Союза он смог обойти эстонцев и латышей, извечных лидеров, и занять первое место, которого его лишили якобы шипы на его резине были неустановленной длины, – все вместе притягивало к нему прихлебателей: он был интересен, моден, с ним все казалось достижимым, девушки просто млели, а те из них, кто просчитывал реальный вес Ващинского, его папу-маму-родню и прочее, приклеивались и таскались за ним. В надежде, что обломится.

Девушки были как на подбор: длинненькие, с льющимися волосами, высокими лбами, любили Планта, читали нужные книги, смотрели хорошее кино. Даже не с одной, а с двумя такими Ващинский-старший, оказывается, пребывал в Гурзуфе, приехал за каких-то часа два-три до нас, на черной "Волге" областного начальства, нашему появлению совсем не обрадовался, но виду не подал, послал меня к знакомому мяснику за бараниной, сына – за вином, жалко было Ващинскому-старшему для нас открывать свой винный погреб, но девушки постепенно потеряли к нему интерес, им было приятней прыгать с нами с причала и кататься на водных лыжах. Жилистое тело Ващинского-старшего обещало хорошую школу, не больше, а время было, повторюсь, каникулярное.

Эти две были из последних, кто мог ещё претендовать на Ващинского. По возвращении в Москву оказалось, что Ващинский уже влюблен в одного парня, из соседнего дома, целыми днями крутившего гайки в старом гараже, перемазанного маслом, с въевшейся под ногти грязью, угреватого, угловатого, в кепочке набекрень.

Парень сидел в яме, там у него горела переноска, а Ващинский или подавал инструменты, или просто сидел на корточках возле, и для него не было большего счастья, чем передать парню прикуренную сигарету. Парень курил "Приму", бумага приклеивалась к губе Ващинского, когда он особенно торопился, и тогда, уже после того, как сигарета передавалась парню, Ващинский чувствовал легкий привкус крови во рту.

Его искали сестры, мать, отец. Преподаватели ждали его в институте, где он сам, а не по папиной протекции, числился среди действительно лучших, тренер – в борцовском зале, другой – на полигоне, девушки ждали звонков, некоторые – свидания и ходили по квартире, переставляли с места на место вазу с цветами и у зеркала поправляли прически, и слушали, слушали Планта, а Ващинский все сидел в этом маленьком гараже и смотрел, как самый обыкновенный парень крутит гайки. Любовь – серьезная штука.

Вот на машине того парня из ямы Ващинский и попал в тяжелейшую аварию. Говорили, что оба они сильно выпили, выехали из гаража, а за рулем был Ващинский. Это был первый выезд на старой машине парня, после длительного ремонта. Они поехали сначала по маленьким улицам, потом вывернули на Ленинградский проспект, набрали скорость, поехали к Соколу и ударились об ограждение туннеля, да так, что машина взлетела и потом рухнула вниз, в туннель. Парень погиб на месте, Ващинский остался жив.

Помню, как я приехал к Ващинскому в больницу. Возле его койки посетители сменялись словно в почетном карауле. Какие-то девчонки с цветами. Ребята из группы. Замдекана. Мать поправляла подушку, отец вел разговоры с заведующим отделением, обе сестры, худая и синхронистка, попеременно кормили Ващинского рыбными паровыми котлетками и салатом из авокадо.

Грудную клетку Ващинского, чтобы кое-что поправить у него внутри, рассекли косым разрезом, из верхнего и из нижнего краев разреза торчали трубочки, в одну втекало что-то прозрачное, из другой вытекала бурая, дурно пахнущая жидкость. Левая нога была на растяжке, правая лежала в толстенной лангете, голова была так перебинтована, что, помимо рта, остался лишь один глаз. Из глаза время от времени вытекала большая слеза, и сестры, попеременно, промакивали ее платочками.

Как раз в больничной палате я впервые увидел Ивана. Этакий былинный герой, непокорные русые кудри, сила и доброта. Его привела Маша, причем вид у них был словно они только что переспали и вот теперь, купив цветочки, наносят визит. Тетушке, имеющей большой вес в семье. А тетушка их благословит и пообещает замолвить слово. Иван не знал, куда девать руки, Машу, казавшуюся еще тоньше, еще стройнее, распирал смех. Словно ей было очень весело. Она подплыла к койке Ващинского, наклонилась и поцеловала его в марлевый лоб. Она совсем недавно перевелась в институт Ващинского из Питера, где ее отчислили за прогулы из "мухи". Но я уже видел ее, я понимал, что она – существо особенное, удивительное, что тот, кто будет с нею, будет и счастлив и несчастен одновременно. Только несчастье свое он не будет осознавать.

Так вот – она поцеловала его в лоб. Глаз Ващинского наполнился слезой, Ващинский что-то промычал сквозь рыбно-авокадную смесь, что-то жалобное и протяжное. Сестры промокнули слезу марлевой салфеткой.

Здоровенной компанией – девчонки, ребята из группы Ващинского и все прочие – мы вывалились из больницы и поехали в мастерскую Машиного отчима, на Таганке. Там был длинный коридор, раковина с почти черной от наслоившихся красок эмалью, две комнаты: одна просторная, со стеклянным потолком, собственно мастерская, другая – маленькая, заставленная шкафами и продавленными диванами. Катька, тогда еще сохранявшая видимость разумности, разделась и, усевшись верхом на стул, предложила себя в качестве натуры. Ее здоровенные груди лежали на спинке стула, жесткие с вкраплением меди волосы она распустила и в проникающем сверху тусклом свете волосы казались почти фиолетовыми.

Нашлись и такие, кто пришпилил лист бумаги, самый дикий даже взял одну из палитр, самую заскорузлую, Машиного отчима, набил руку кистями и начал требовать подрамник с чистым холстом. Напились все, конечно. Хотя, скорее, кочевряжились – денег было мало, хватило на три бутылки водки, пару сухого, на плавленые сырки, треску в масле, пачку печенья. Еще у Маши была плитка шоколада. Правда, я потом сходил и купил еще вина, но сделал это только после Машиных просьб: кто-то все-таки напоролся в одном из шкафов на винный запас отчима и требовалось восстановить хотя бы количество бутылок, в этом отчим был схож с Ващинским-старшим, только в наличии винного запаса.

Да, Катька была хороша. Так бывают красивы те, кто несет в себе трагедию, крушение, распад, но и то, и другое, и третье – несправедливое, что упадет на них случайно, в тот самый момент, когда все вроде бы хорошо, все спокойно и не внушает тревоги. Я просто наслаждался, глядя на нее. Какая кожа! Белая, с мелкой сеткой жилок и оттого отдающая в синеву. Красные пятки, длинные пальцы. Таких красивых больше не рожают. Это вымирающий тип. Обреченный. Вот Катька и сошла с ума.

Но тогда она царила. А Маша довольствовалась второй – в лучшем случае, – ролью. Если ей вообще была нужна какая-то роль. Она играла с Иваном как хотела. Он таскался за ней словно на веревочке. Пришаркивая, она ходила по мастерской, а он, как пришпиленный, – за ней. Она со всеми кокетничала, шутила, улыбалась всем, а Иван страдал и поэтому тоже шутил и всем улыбался. Выходило у него неуклюже. Как неуклюже у него получалось все на свете, за исключением живописи. Искусство которой он свел к портретированию газоналивных братков, их ублюдков и жен. Ему надо было больше прислушиваться в словам Машиного отчима, следовать его дорогой: этот ухитрялся никогда не продаваться за кусок, он продавался сразу и по-крупному, навсегда – большие музеи, частные коллекции настоящих, потомственных миллиардеров. Рукопожатие августейших особ. Прием у президента.

Машин отчим был маленький курносый человек, с широченной грудью, силач и обжора. Он прошел всю войну, в пехоте. Собственно, призвали его в 39-м, незадолго до нападения на Польшу, с последнего курса Строгановки. Он любил рассказывать о войне, о том, как выкинул противогаз из чехла и набил чехол конфетами, взятыми в разбомбленном сельпо – это было уже в 41-м, – как его за это хотели расстрелять, но тут прилетели "мессершмиты", сбросили несколько бомб, постреляли из пулеметов, и будущий Машин отчим обнаружил себя стоящим совершенно невредимым, а вокруг валялись красноармейцы, политруки и командиры. Все – мертвые. И тогда он взял из чехла от противогаза конфету – чехол как лежал, так и продолжал лежать на вытащенной из разбитой школы парте, за партой только что сидел командир, собиравшийся приказать своим солдатам отчима за утерю противогаза расстрелять, чехол лежал как уже никому не нужное вещественное доказательство, – и отчим медленно развернул обертку и конфету съел.

Отчиму очень везло, его ни разу не зацепило, он ходил в штыковые атаки, переплывал широкие реки, он бежал навстречу шквальному огню из бетонных дотов и потом обнаруживал себя в совершеннейшем одиночестве, прямо под амбразурой дота, а за его спиной лежали мертвые солдаты, и те, которые бежали в атаку вместе с ним, и те, которые бежали до него, он смотрел назад и вспоминал, что бежать было мягко, что он бежал по телам убитых, а потом доставал большую гранату, выдергивал чеку и спокойно так, не суетясь, клал гранату в амбразуру. Ба-ах! Внутри дота грохотало, и там начинали орать оставшиеся в живых, а он брал вторую гранату и отправлял вслед за первой. Ба-ах!.. И за этот его героизм ему на грудь повесили орден, повесил лично будущий маршал Баграмян, тогда – жестокий и кровавый генерал, посылавший солдат на смерть тысячами и десятками тысяч, но всегда выполнявший поставленную перед ним задачу, к празднику, к торжественной дате. И, по возвращении, после войны, во времена всех кампаний и разоблачений, всегда и при всех правителях, Машиному отчиму везло, он писал что хотел и с ним ничего не случалось, пока, постепенно, он не стал надоедать, но, скорее, не картинами и машинами послов у мастерской, а неброским постоянством, упертостью. Его начали выживать, начали предлагать ему перебраться к августейшим особам и президентам поближе, не тратиться на авиапутешествия. И выжили, выжили, всё начатое всегда доходит до финала, всегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю