Текст книги "232 (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Шатилов
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Он не жалел о своей карьере, нет – он всегда знал, что добьется лучшего, не в Гурабе, так где угодно, и все-таки всю жизнь чувствовал некую горечь, как если бы наряду с реальным Джамедом существовал другой, подлинный, которым он так и не стал.
Это было давно. Когда девятилетний Джамед срезал свой первый кошелек, на радостях он купил шкалик сладкого вина – якобы для отца, коробку самых вонючих папирос – для него же – и дешевую сказку – для несуществующей сестры, ибо сознаться в чтении сказок ему было стыдно уже в столь юном возрасте. От вина его вырвало, от сигарет заболела голова, а вот сказка – единственное, что он поглотил наедине с собой, не бравируя перед другими собственной взрослостью – сказка запомнились ему настолько, что и по сей день книжка повсюду сопровождала его – крохотная, истрепанная, заложенная на строго определенной странице.
Сказка называлась «Соловей» и рассказывала о птице с чудесным голосом, которую могущественный император сперва полюбил слушать, а затем по навету придворных изгнал из своего королевства, заменив механической копией. Хотя искусственный соловей знал всего одну мелодию, он был сделан из золота и драгоценных камней и потому казался красивее настоящего – ровно до тех пор, пока к императору не пришла Смерть, равнодушная к любым сокровищам. Смерть села ему на грудь, забрала корону и скипетр, но страшнее всего были лица в складках балдахина – неумолчные лица, много злых и мало добрых, и они рассказывали императору обо всех его делах, а он не мог перестать их слушать. Все придворные оставили его – как оставили старый Гураб те, кто составлял его силу и душу – отогнать Смерть было некому, и только соловей, покинутый и забытый ради бездушной поделки, вернулся, чтобы спасти императора от страшного призрака.
Да, в этой сказке было что-то личное, при чтении Джамед переживал ее, как собственную судьбу. Со всеми своими дарованиями, со всей силой и страстью – разве не был он соловьем, которому так и не дали спеть, настоящим, подлинным соловьем, оттесненным и изгнанным интриганами? Ведь не родился же он с ненавистью к старому миру, напротив, все, что в нем было заложено, Гурабу и предназначалось – бескорыстно, от чистого сердца, по долгу служения. О, что это могла быть за миссия! Не разрушить старый мир, но обновить, не свергнуть существующий строй, но восстановить его справедливость, смыть грязь и позор, мерзость и гнусь, все, что мутит жизнь и обращает героя в преступника, оплот мира в его сокрушителя…
Так могло быть – но так не стало. Почему? Просто так, по множеству причин, преимущественно ничтожных. Старый мир не повернулся к Джамеду, ибо он был сыном пьяницы, грязным бродяжкой, вором, а после и убийцей. Вместо того, чтобы вглядеться в будущего Освободителя и отделить в нем зерно от плевел, мир обращал свое внимание на знатных пустышек, возвышал их, наделял властью, правом переделывать себя по своему разумению. Не эти ли механические пташки фальшивыми песенками привели Гураб к гибели? Джамед не знал этого, однако приучил себя так думать, ибо злость и обида всегда помогали ему добиваться большего, давали силу бороться с обстоятельствами, завоевывать свое. Раздувая горечь, Джамед добился того, что она превратилась в ненависть к старому Гурабу, который с определенного момента виделся ему не иначе как средоточием зла, гнойником, откуда исходят смрад и погибель.
Вера эта двигала им до тех пор, пока он не увидел Когорту Энтузиастов. Когда он ее увидел, она оказалась поколеблена. Если эти люди, исполненные достоинства, вышли сражаться за старый мир, значит, он не был гнусным, жалким, уродливым и постылым. Или он был таковым только для Джамеда, а для других – нет? Возможно, что так. Но не значит ли это, что свержение династии – не справедливость, не благо для всех, как он привык считать, а всего лишь нечто личное – каприз мальчишки, заполучившего все на свете, но однажды, давным-давно, единственный раз оставшегося без любимой игрушки?
Мысль эта наполнила сердце Джамеда печалью и ощущением времени. Сколько трудов он предпринял, какой долгий путь прошел для того, чтобы уничтожить старый мир – и все это было лишь для того, чтобы понять: и горечью, и ненавистью, произрастающей из нее, он спаян с ним так же крепко, как и его защитники. Все это просто была его жизнь, как бы он ни силился доказать обратное.
Теперь Джамед принял это. Ненависть ушла, и он мог сказать себе: передо мной стоят двести тридцать три человека, которые утверждают, что их двести тридцать два – и неверны обе эти цифры, ибо на самом деле их – двести тридцать четыре. Двести тридцать четвертый – это я, сидящий здесь, в рубке «Меча Возмездия», я – Джамед Освободитель.
Забавно: я желал служить старому миру, а теперь разрушаю его. Забавно: я – один из его защитников, но вынужден уничтожить своих товарищей, ибо иначе мне не добыть победы. Кто это все придумал? Что за незримая сила несет ответственность за происходящее? Я не претендую на знание, я просто хочу свое место, ибо заслуживаю его сообразно своим достоинствам. Когда я получу его, то не стану задавать вопросов.
А теперь, теперь… Пожалуйста, пусть приказ об уничтожении этих безумцев отдаст кто-нибудь другой!
Все люди опутаны паутиной истории, и часто импульс, зародившийся на одном конце нити, находит отклик на другом даже раньше, чем носитель этого импульса осознает его существование. Так, едва лишь мысль о разгроме Когорты оформилась в мозгу Джамеда, как в тот же миг сыскался некто, желающий нести за это ответственность.
– Думаю, одного снаряда хватит, – сказал стоящий за креслом Освободителя Аргост Глефод – бывший маршал Гураба, предатель, великий человек и отец, помимо Глефода-младшего, еще шести или семи сыновьям. Всех этих детей он прижил вне брака, и каждый годился в наследники рода больше, нежели тот, кто был им по праву рождения.
О, эти пути, чья неверность открывается лишь на полдороге, эти ошибки, изначально заложенные в безупречном плане и словно бы вызванные к жизни его безупречностью! Тихая женщина, мать капитана – отчего он соблазнился этим умертвием, почему не разглядел в ее тусклой безжизненной красоте оттиск той беспощадной печати, что неизбежно будет стоять на всем произведенном ею на свет? Вероятно, то был единственный раз в жизни Аргоста Глефода, когда практичность, расчет, здравый смысл и прочие столь высоко ценимые им вещи посмеялись ему в лицо. Выбирая в жены младшую дочь знатного рода, девицу покорную и робкую, подлинный чистый лист, который уверенной мужской руке сама природа велит заполнить расписанием уборок и стирок, рецептами супов, варений и горячих блюд – мог ли маршал предполагать, что его могучая честолюбивая кровь окажется слабее розовой водицы, текущей в этом тщедушном создании?
Если Аргост Глефод и верил во что-то, то лишь в свой род, его силу и роль в истории – и все это оказалось посрамлено. Что толку было в покорности мужу, в уступленном ему праве воспитывать первенца по своему разумению, коли заветный наследник, надежда и продолжатель отцовского дела вопреки всему на свете оказался целиком скроен из ее материала, а славный род Глефодов не удостоился в этом полотнище и лоскутка? Не было ни задиристого мальчишки, ни упрямого волчонка, ни будущего солдата, которого природные свойства и надлежащее воспитание вознесли бы еще выше маршала Аргоста, к вящей славе семейства, ведущего свой отсчет с зари Гураба, с тех самых времен, когда старый мир, тогда еще не старый, уничтожил другой, совсем уже дряхлый мир.
Был кто-то другой, ненужный и нежеланный. Кто-то, из кого никак не мог получиться великий человек и герой.
В долгой цепи Глефодов свое звено маршал выковал на совесть. Блистательная карьера, безупречная репутация – все это он заслужил упорным трудом. У него было полное право не винить себя за то, что тихая женщина родила ему тихого сына, однако мальчик, столь непохожий, столь чужой, все равно стоял перед его глазами, словно живое воплощение вины. Пусть и невольно, но маршал опозорился перед родом. Как человек, привыкший отвечать за все, в несостоятельности сына он видел несостоятельность отца.
И маршал пытался исправить свою несостоятельность в сыне. Он отослал жену к родителям, и тихая женщина покорно исчезла со сцены, чтобы не появиться на ней уже никогда. Он отдавал себе отчет в том, что материал скверный, что ребенок, по большому счету, не вызывает у него ничего, кроме раздражения, однако из чувства долга попытался убедить себя, что любит его или полюбит когда-нибудь. Однажды он даже взял его голову в свои руки, надеясь, что этот жест разбудит в нем отцовские чувства. Чуда не случилось: из крепко сжатых ладоней на него смотрело всего лишь глуповатое восторженное личико, любовь к которому для Аргоста Глефода означала только слюнтяйство, излишнюю чувствительность.
Чтобы не показаться в собственных глазах слюнтяем, маршал никогда больше не снисходил до подобных нежностей. Твердые принципы – вот на каком фундаменте стоит род Глефодов. Он сделал все, чтобы ребенок усвоил эти принципы – и каково же было его удивление, когда он понял, что то, что ребенок хорошо их усвоил, раздражает его еще сильнее. Воистину, сын оказался для него кривым зеркалом, в котором все заложенное отразилось на дурацкий, карикатурный манер, несовместимый с величием рода.
При всем своем могуществе Аргост Глефод не мог переделать природу. Там, где он был упрям – сын оказался податлив. Там, где он мыслил трезво – сын предавался мечтам. Отцовской жесткости в Глефоде-младшем противопоставилась чувствительность, суровости – нежность, напористости – робость, холодности – теплота. Наконец, Аргост Глефод был человеком дела, а сын упорно предпочитал делу слова. В какой-то момент маршал понял, что презирает своего первенца и ничуть не стыдится этого чувства. Он был бы даже рад, если бы сын презирал его в ответ, но как не бывает подчас взаимной любви, так не всегда случается и взаимное презрение.
Хуже всего для Аргоста Глефода было то, что его любили. О, эта страшная ноша – любовь презренного существа! Придавленный этой тяжестью, маршал не мог отказаться от сына просто так. Вместо того, чтобы оставить его, он упорно продолжал устраивать его судьбу, как если бы все еще верил, что тот способен играть роль наследника рода. Он устроил сына в Двенадцатый пехотный полк, где покрывал его провинности по службе. Он разрешил ему жениться на дочери торговца, пускай и ценой изгнания из семейного дома.
Маршал сделал для него все, что мог, все, что было в его силах, хотя и знал, что сын никогда не послужит делу семьи так же, как он. И, сделав все, что можно, он двинулся дальше. В интересах рода, что для него были неотделимы от личных, маршал оставил старый Гураб и примкнул к Освободительной армии. Внутренне цельный, он не мучился предательством, ибо, полагая Глефодов лучшими людьми своих эпох, он естественным образом стремился двигаться по одной орбите с подобными себе. К этому времени у него уже были другие дети, и хотя они не знали о своем родителе, маршал ни на минуту не упускал их из виду, в своих планах отводя им место наследников и восприемников славного имени.
Он не боялся потерять их. Уходя из старого мира в новый, маршал знал, что подлинные его сыновья по зову крови последуют за ним. О первенце, остающемся за бортом истории, он не печалился, ибо давно считал его не своим, а только лишь ее сыном. Забыто оказалось даже лицо – вот почему, глядя на экран, сияющий перед Джамедом, маршал не узнал Аарвана Глефода в рядах Когорты.
А если бы и узнал, то это не имело никакого значения. Неотвратимый и полный жизни, новый мир наступал, и в ознаменование силы ему нужны были битва, победа и уничтоженный враг. Не закричи этот враг от боли, не захрусти его кости в предсмертной судороге – и сотни тысяч людей, что шли за Джамедом, почувствовали бы, что путь их был напрасен, что они – триумфаторы, не запятнанные кровью – несчастливы. Что толку от разрушения старого мира, если ничто не разрушено? Что толку от войны, если в ней никто не убит?
И наконец – как можно считать себя подлинным победителем, если ты ни с кем не сражался, если все, кто мог дать тебе бой, добровольно предали старый мир и перешли на твою сторону?
Да, чтобы быть действительно новым – не исправленным старым, а новорожденным, в материнской слизи, с обрезанной пуповиной – новый мир нуждался в крови и муках, и маршал понимал это. В сущности, великим человеком его делало то, что пониманию этому он шел навстречу и, осознавая историческую необходимость, не боялся приносить ей жертвы, достойные осуждения. Если механизм событий требовал от Аргоста Глефода крови, без которой не обходятся ни война, ни революция, ни мятеж, маршалу не важно было, чья она – случайного человека или собственного сына. Надежно защищенный знанием своей роли, укрытый за родом Глефодов, как Джамед – за броней «Меча возмездия», он для подобных переживаний был совершенно неуязвим.
Итак, если Глефода-младшего историческая необходимость выдвинула на роль жертвы, Глефода-старшего она облекла ролью жреца. И раз уж гибель Когорты была неизбежна, на первый план выходил вопрос формы, эстетики, имиджа и достойного завершения начатого.
– Думаю, одного снаряда хватит, – сказал Аргост Глефод, человек, что некогда порол Джамеда Освободителя на площади Согласия.
А Джамед Освободитель, человек, некогда переживший порку, ответил ему на это:
– Так вы хотите использовать корабельные орудия? По-моему, это слишком…
– Слишком жестоко?
– Да.
– И что же вы предлагаете? Помните, я лишь советник, последнее слово – за вами.
– Я думал о том, чтобы продолжить наступление.
– И дать этим глупцам бой?
– Да.
– Зачем?
– Мне кажется, они это заслужили.
– Чем? Своим маскарадом? Своей глупостью? Дешевеньким вызовом, на который купится лишь мальчишка?
– Так ведь другого нет.
– Джамед, друг мой! – Маршал вздохнул и, облокотившись сзади на спинку кресла Освободителя, устремил взгляд на экран, где Когорта беззвучно открывала рты в лишь ей необходимой песне. – Позвольте мне изложить свои доводы, а после решайте, внимать им или нет. Если отбросить маски, скрывающие суть явлений, то, прежде всего, перед нами враг, и враг этот вооружен. Даже если соотношение сил – в нашу пользу, двинув в бой солдат, мы неизбежно потеряем хотя бы взвод, а этого мне хотелось бы избежать. Зачем напрасно растрачивать силы там, где можно обойтись без потерь? К жизни тех, за кого отвечаешь, нельзя относиться небрежно, спустя рукава. Как ни ценю я верность, доблесть и мужество, я никогда не повел бы за собой людей в безнадежный бой, никогда бы не подставил их под удар ради одних только этих слов, в которые каждая эпоха вкладывает что-то иное. Даже если бы наши солдаты не боялись погибнуть, даже если бы это было для них делом чести, пока я чувствую, что отвечаю за них, я – всегда на стороне реальности, а реальность говорит, что смерть есть смерть, какими бы словами ее ни прикрывали. Взгляните на своих людей, Джамед, на Освободительную армию, которая верит в вас, живет вашими решениями. Неужели вы хотите, чтобы кто-то из доверившихся вам погиб – просто потому, что их предводителю захотелось «дать бой» кучке безумных проходимцев? Будьте же верны своим людям, друг мой, будьте верны им так же, как они верны вам.
– А вы, выходит, верный человек, – сказал Джамед с едва заметной издевкой, безнаказанно адресовать которую маршалу на всем свете имел право он один. – Верный и заботливый.
– Конечно, – ответил Аргост Глефод. – Разве я хоть раз дал повод в себе усомниться? Я всегда шел за лучшими людьми своего времени и был им безоговорочно верен, пока они оставались этой верности достойны. Спросите хоть Гураба Двенадцатого, которому я служил почти тридцать лет.
– Спрошу, непременно. Значит, не исключено, что в свое время вы оставите и меня? И что же мне сделать, чтобы этого не случилось?
– Оставайтесь лучшим, – сказал маршал, словно бы не заметив угрозу в голосе Джамеда. – Потому что о недостойных и печалиться нечего. Но я не закончил, есть еще один довод в пользу орудий.
– Какой же?
– Всякая победа – это демонстрация силы. Но сила бывает различной, кому это знать, как не нам. Есть мощь людей – и если вы двинете ее против горстки проходимцев, кто-то назовет вас бесчестным, полагающимся лишь на превосходство в числе, а врагу присудит венок мученичества, ореол героев, павших в неравной битве. Но есть и другая сила. Кем вы сочтете человека, вздумавшего сразиться с ураганом? А с бушующим морем? С бездонной пропастью?
– Я понял, к чему вы клоните. Да, такой человек может быть лишь безумцем, ищущим смерти.
– Именно так. Человек против человека – это столкновение сил, где возможны толкования результата, компромиссы и мнения. Человек против огня с небес – это противостояние однозначное, вокруг него толкований просто не может быть. Что лучше продемонстрирует нашу силу и нашу правду, как не сама она, не обнаженный, предельно открытый факт ее существования? Человек убивает человека – и впечатлительный свидетель эпохи жалеет убитого. Человека убивает великая равнодушная мощь – и он не может отделаться от мысли, что его сокрушила…
– Воля Божья? – перебил маршала Джамед.
– Можно сказать и так.
– Думается мне, это уже перебор.
– Это просто политика. Когда вы возглавите новый Гураб, вам придется примешивать Бога ко всем своим делам, ибо без Божьего соизволения некоторые вещи сделать очень трудно. Разумеется, я говорю это, основываясь на собственном опыте. В моей жизни есть главы, которые я так и не закрыл бы, не будучи уверен, что меня простят.
– Как и в моей, – задумчиво ответил Джамед. – Так мне отдать приказ?
– Это ваша армия. Зачем вам мое одобрение?
– Наклонитесь ко мне, – сказал Джамед.
– Пожалуйста, – маршал обошел кресло и наклонился так, чтобы правое ухо оказалось у самых губ Освободителя.
– Потому что, – до шепота понизил голос будущий правитель Гураба, – я не хочу делать этого сам. Вам ясно?
– Понимаю, – так же тихо сказал маршал, и в этом слове Джамеду послышались усмешка пополам с сочувствием. – Все более чем понятно, и более чем объяснимо. Это будет наша маленькая тайна. Пусть будет так. Фростманн! – обратился затем Аргост Глефод к главному наводчику крейсера. – Сколько в нашем распоряжении снарядов РОГ-8?
– Минуточку! – отозвался главный наводчик. – Так, где же они… Двести восемьдесят шесть тысяч девятьсот девяносто пять, господин маршал!
– Еще бы пяток – и круглая цифра, – посетовал Глефод-старший. – Но надо работать с тем, что есть. Подайте один снаряд на носовое орудие, Фростманн, а как будет готово – начинайте отсчет. Цель – эти люди внизу.
– Те, что в костюмах? – уточнил главный наводчик – на всякий случай, ибо маршалу, чьим штабом раньше был «Меч возмездия», случалось отдавать приказы стрелять и по своим – всегда великой цели ради. Он не удивился бы, если бывший командир потребовал открыть огонь по Освободительной армии, и это неожиданный удар оказался бы частью его плана по спасению старого Гураба. Незнание исторической необходимости не мешало Фростманну быть ее покорным орудием. Он делал то, что был должен, к чему его толкали обстоятельства – так же, как и Джамед Освободитель, и Глефоды, отец и сын.
– Как будто против нас вышел кто-то еще, – ответил маршал и добавил обычное. – Действуйте и не задавайте лишних вопросов!
Так началась последняя страница этой истории. С пульта главного наводчика Фростманн отправил запрос на загрузку снаряда, и в теле корабля закипела невидимая, но роковая работа. Началась она в трюме, где трехсоткилограммовый РОГ-8 извлекли из шеренги ему подобных, вынули из противоударного чехла, погрузили на тележку и завезли в специальный лифт, ведущий в носовой орудийный отсек. В отсеке орудийные мастера проверили целостность снаряда, сняли защитную пломбу и с помощью автоматического манипулятора поместили его в ствол, откуда РОГ-8 вскоре предстояло вылететь почти бесшумно, с запоздалым грохотом выстрела, опережающего скорость звука.
Затем настал черед наводчиков. С абсолютной точностью подчиненные Фростманна рассчитали траекторию полета так, чтобы основной удар пришелся прямо в центр Когорты. Здесь им изрядно помог тот факт, что воины Глефода, совсем как в древней легенде, стояли плечом к плечу, поддерживая друг в друге чувство товарищества и пламя отваги. Будь они трусливее, не сплоти их так финальный порыв, они бы встали разрозненно, нестройной толпой, так что снарядов в итоге потребовалось бы больше.
Все было на руку, все шло к единственно возможному концу, и с каждым следующим этапом время будто бы замедлялось, дробясь на отдельные мгновения. Вот загружен снаряд, получены данные, и зеленый огонек на пульте Фростманна, помигав немного, загорается уверенно и сильно.
– Десять… – под молчаливое одобрение маршала, под угрюмую тишину, окутавшую Джамеда, начинает свой отсчет главный наводчик.
Но что же в это время происходило внизу, неужто Когорта, покинутая повествованием, так и осталась стоять со своей песней, точно насекомое под стеклом в музее – вмерзшее в лед истории без права двигаться и дышать? Нет, они все еще были живы, и жизнь, несмотря на вмешательство духа, заявляла на их тела собственные права.
– …девять…
И Лавдак Мур почесал немытую (ах, как ругала за это мама!) шею.
– … восемь…
И Дромандус Дромандус шумно высморкался в ладонь и за неимением платка вытер сопли о кожаные штаны.
– …семь…
И Хосе Варапанг полез лапищей в левый глаз – вынуть соринку, занесенную ветром.
– …шесть…
И Эрменрай Чус, прервав на мгновение последний куплет, нагнулся поправить задники на новеньких башмаках.
– …пять…
И кто-то передернул плечами от холода.
– …четыре…
И кто-то захрустел пальцами.
– …три…
И даже принялся переминаться с ноги на ноги, утомленный стоянием.
– …два…
А еще сунул пальцы в рот и ощупал давно шатающийся зуб.
– …один…
И все это не имело уже никакого значения, потому что…
– Открыть огонь! – скомандовал Аргост Глефод, и Фростманн повторил приказание в микрофон, и в тот же миг рубку «Меча возмездия» сотрясла легкая дрожь – свидетельство того, что снаряд покинул дуло орудия и через ничтожно краткий промежуток времени обрушится на врага. Так и случилось: секунду спустя изображение на экране рубки дернулось, и его целиком заполнили бушующее пламя и жирный черный дым. Из-за того, что это произошло совершенно беззвучно, гибель Когорты показалась Джамеду Освободителю чем-то игрушечным, ненастоящим, таким, что легко будет забыть за мыслями о Наезднице Туамот, согласной быть его женой, о будущем Гураба и гурабцев, обо всем, что ему предстоит сделать, пока он еще полон сил.
Так это выглядело сверху, а снизу, с точки зрения Когорты это выглядело иначе. Когда Глефод, преисполненный величием момента, запел последний куплет, то почувствовал с удивлением, что ему страшно хочется зевнуть. Было ли дело в бессонной ночи или дало о себе знать мягкое небо, приподнятое в ожидании наивысшей ноты – так или иначе, Глефод не смог удержаться, зевнул и так, с широко открытым ртом, прищуренными глазами увидел, как небо над Когортой взрывается белой вспышкой, и раньше, чем услышал гром выстрела, почувствовал невероятный жар, бесцеремонно заползающий внутрь, в самую суть.
Небесный огонь сжег любовь Глефода к отцу, любовь Глефода к жене, сжег все слова, сказанные и несказанные, что роились в его голове, сжег голову, тело, что несло ее, ноги, что поддерживали это тело, и левую руку – ту, что осталась без защиты. Правая, одетая в кибернетический увеличитель силы, сплавилась с ним в одно целое и погрузилась, словно корабль, в море вулканического стекла, которым раньше были песок и земля.
В подтаявший лед истории – последнее пристанище побежденных.
Вместе с Глефодом сгорели в одно мгновение и все, кто был рядом с ним, весь центр Когорты, ее символическое сердце. Те, кто стоял ближе к краям и с самого края, обратились каждый в отдельный, не связанный с остальными островок боли и смерти. Делившие доблесть и дружество, муку позора и душевный подъем, последнее свое страдание они разделить друг с другом уже не могли.
Одних снаряд нашпиговал осколками, других разорвал на части, третьих поджег и подбросил в воздух гореть предсмертным салютом. Ничто из того, что поддерживало Когорту, не прошло проверки жизнью, не устояло перед действительностью. В конечном счете не имело значения, шли они в бой просто так или их вело нечто, действительно заслуживающее внимания. История Когорты закончилась, зачем кому-то вспоминать ее имена, признавать мертвых и проигравших равными себе, копаться в нюансах этой короткой и глупой истории?
Жизнь прошла над Когортой шеренгами Освободительной армии, и больше ничего случиться уже не могло.
И все-таки кое-что случилось.
В тот миг, когда Глефод обратился в пепел, его фотокарточка – та самая, что он отдал жене, та самая, что ожидала его возвращения на полке у кровати – качнулась от внезапного порыва ветра, спланировала на пол и приземлилась лицом вниз. Между этими событиями не существовало никакой связи, то были просто два случайных явления, произошедших в мире, который и сам возник волей случая, вопреки всему.
Но почему-то Томлейе хочется, чтобы эта связь была.
13. Книги Томлейи. Зумм. Бжумбар. Гураб
До того, как приступить к книге о капитане Глефоде, леди Томлейя написала три популярных любовных романа, материал для которых добыла путем мнемопатии. «Зумм, рыцарь Терновой Дамы» родился из прикосновения к прославленным доспехам героя древности, у истоков «Разбойника Бжумбара» стояла его разбойничья берцовая кость, «Альковные тайны Гураба Третьего» возникли, как попытка обобщить все, что писательница узнала, заполучив в свою коллекцию любимые панталоны злополучного монарха.
Поскольку на Глефода мы смотрим глазами леди Томлейи, нам будет невредно хоть как-то изучить и остальное ее творчество, дабы вычленить из него общий принцип организации материала.
Роман Томлейи о Зумме поставил точку в долгой научной дискуссии, предметом которой было, кого рыцарь любил больше – Терновую Даму, своего пажа Конселюма или коня Хрисофиракса, жеребца необычайно белой масти. Проникнув в мысли героя, писательница, к величайшему сожалению прогрессивной общественности, установила, что он был не педерастом и не скотоложцем, а всего лишь человеком, которому не очень везло с женщинами. Иными словами, он влюблялся катастрофически сильно и катастрофически не в тех.
Эпоха Королей Древности, которых сменила гурабская династия, продолжалась почти две тысячи лет, и место Зумма было в нижней четверти первой тысячи. Это был варварский рыцарь, которого последующая мифологизация превратила в сияющего паладина. Тем не менее, у него был кодекс чести, и кодекс этот предписывал быть верным своему Королю и защищать его трон и владения. Кроме того, у Короля был стол, честь коего Зумм тоже обязан был защищать. Этот стол был круглым, чтобы все, кто за ним сидел, были равны, даже сам Король, который по своим благородству, силе, величию и уму, мог бы считать себя наипервейшим.
Но Король не считал себя лучшим из всех, ибо старый волшебник, его учитель, воспитал в нем любовь и уважение к другим людям. Одним из тех, кого Король любил и уважал больше остальных, был рыцарь Зумм, питавший к своему Королю точно такие же чувства. Фактически он боготворил его настолько, что буквально жил его идеями о мире и справедливости в королевстве, которое больше всего на свете нуждалось в мире и справедливости.
Зумм был первым рыцарем своего Короля, самым сильным и умелым. Никто не мог одолеть его ни пешим, ни конным. Но важнее всех его побед было то, что под покровом своих силы и мастерства он оставался открыт для милосердия и любви. Зумм щадил тех, кто сдавался ему, и никогда не поднимал руку на беззащитных. Возможно, в какой-то степени его можно было назвать «человеком» в современном Томлейе понимании этого слова.
Современное понимание слова «человек» включало в себя цивилизованность, терпимость, отзывчивость, понимание и умение принимать и любить. И в конечном счете именно то, что варварский рыцарь Зумм хотя бы отчасти был человеком в современном Томлейе понимании этого слова, его и сгубило.
Дело было в Королеве, жене славного Короля. Если бы Зумм захотел просто переспать с ней (такие мысли рано или поздно мелькали у всех варварских рыцарей) или превратить ее в свое имущество вроде замка, коня, меча и слуг, он не страдал бы так сильно. К несчастью, он полюбил Королеву любовью возвышенной и благородной, а она так же сильно полюбила его, и никто из этих двоих не мог противиться своим чувствам, а никто из тех, кто знал о них, не мог эти чувства осуждать.
Полюбив Королеву, Зумм не перестал боготворить Короля, и то, что он фактически предал его, разбило бедному рыцарю сердце. Кроме того, эта любовная коллизия, в которой страдали все трое, открыла дорогу интриганам, мечтающим расколоть круглый стол и посеять вражду в королевстве. Они оклеветали Зумма перед Королем, и Король, верный закону, им установленному, вынужден был принести свою жену и своего первого рыцаря в жертву правосудию. Роман Томлейи кончался на том, как Зумм во главе своих воинов мчится на выручку Королеве, влекомой на костер, однако история, продолжавшаяся без всякого романа, заканчивается иначе.
Зумм спас Королеву, они удалились в его замок, где их осадил славный Король. Пока он осаждал замок своего лучшего друга, интриганы подняли мятеж в столице и захватили власть. Началась война, и в этой войне все погибли. Таков был конец истории безрассудной любви Зумма и Королевы, чье прозвание «Терновая Дама» – единственная выдумка Томлейи, которой такое сочетание ранящего и благородно-женственного казалось вполне подходящим.
Хотя страсть Зумма не была порочной или низкой, она, тем не менее, явилась одной из причин, по которым распалось его королевство. Томлейе известно, что как минимум однажды рыцарь задумался над этим и пришел к совсем не рыцарскому выводу, что ничего поделать нельзя, и следует смириться с неизбежным. Если Богу угодно изменить облик мира, рассуждал он, нам следует принять себя, как орудия в Его руках, орудия разумные, но не сведущие в своей задаче. Чтобы мы могли делать то, что нам предназначено, Он объединил все наши мысли и чувства, все наши деяния и недеяния в огромную и неразрывную паутину вещей, где все зависит от всякого. Мало того, Он растянул причины и следствия во времени, так, чтобы ничего нельзя было предвидеть, а уж исправить – тем более. Сегодня ты задел единственную нить, а завтра разросшееся колебание сотрясет и уничтожит империю. Возможно, лучший способ – это вовсе не задевать нити, решил в конце концов Зумм, проблема лишь в том, что и жить тогда тоже не стоит.