Текст книги "232 (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Шатилов
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Первый: разница в силе была настолько велика, что не заметить ее мог только слепой или сумасшедший.
Второй: разница в силе была настолько велика, что, фактически, не имела никакого значения. Абсурдная, неправдоподобно огромная, она оказалась словно бы вынесена за скобки, и это странным образом делало замысел Глефода если не менее безумным, то более понятным психологически. Чем надлежало быть грядущему бою во имя отцовской любви, так это испытанием, столкновением доблести с доблестью, отваги – с отвагой.
В конце концов, друг с другом сражаются люди, а не цифры.
Думал ли об этом Глефод?
Едва ли.
Понимал ли он это?
Да.
Когда подошел его черед облечься в выдумку, оказалось, что запасники опустели, а витрины разобраны, и цельного костюма, отражающего то или иное время, собрать нельзя. Предводителю Когорты, Глефоду достались разрозненные остатки: юбка легионера, которую пришлось надеть поверх брюк, фракийская маска с выпученными глазами, самурайский панцирь (краем глаза Глефод увидел заводской ярлычок с датой выпуска, но предпочел немедленно выбросить его из памяти) и, наконец, диковинное устройство, которое верные его воины отыскали в самой дальней кладовке.
Устройство походило на полую железную руку, то был кибернетический увеличитель силы из тугоплавкой стали, прототип, разработанный для гурабской армии человеком, верившим, что войны будущего будет решать кулак, а не ружье.
Все десять военных историков, у которых Томлейя нашла упоминание этого устройства, единодушно назвали его «орудием самоубийства».
Кое-какие сомнения возникли и у Глефода.
– Он выглядит совершенно по-идиотски, – сказал капитан, глядя на кибернетический увеличитель силы. – Из какого мультфильма они украли дизайн?
– Если верить инструкции, он и работает по-идиотски, – пожал плечами Эрменрай Чус. – Для того, чтобы увеличитель силы сработал, необходимо ударить с такой же силой, как если бы ты уже бил с увеличителем силы, понимаешь? Тогда и только тогда увеличитель силы увеличит твою силу. Таково самое современное оружие, что мы отыскали в Музее воинской истории и допотопной техники. И все же это лучшее, что здесь есть, и это лучшее – для тебя.
– Это плохо, – сказал Глефод. – Я предпочел бы вовсе никого не бить.
– Да, – согласился Чус. – Когда людей бьют, им больно.
– Тогда я не буду этого делать, – Глефод взял устройство и осторожно засунул в него правую руку. Увеличитель силы оказался тяжелым и неудобным, в нем было жарко, тесно, и что-то упиралось в подушечку указательного пальца. – Я надену его для того, чтобы им не ударил кто-нибудь другой.
– Я тоже постараюсь никого не убить, – сказал Чус. – И если мы хотим, чтобы все было так, как в твоей легенде, придется нашим врагам погибать не от моей руки, а от чего-нибудь другого.
– Не волнуйся, – капитан похлопал Чуса по плечу. – Я прочел все книги по воинской истории, что были в полковой библиотеке, и скажу так: война есть война, и человек, что в ней участвует, всегда найдет, от чего погибнуть.
И капитан был прав. Вот он стоит перед умственным взором Томлейи – хрупкий человек, одетый в мешанину из всех эпох. Удивительно: хотя ни одна часть этого нелепого костюма не стыкуется с другой, он очень идет Глефоду, как если бы вместо того, чтобы затемнить и упрятать в себе, доспех, напротив, подчеркнул и высветил его природу.
В чем же она состоит?
Ответить на этот вопрос непросто.
Для себя Томлейя решает его следующим образом.
Прежде всего, эклектика эта, подобранная – как будто нарочно! – так, чтобы быть бесполезной в бою, демонстрирует, что Глефод не был воином настолько, насколько это вообще возможно. Со всем своим воображением Томлейя не в силах представить, как в подобной экипировке человек может вести бой, уклоняться и наносить удары. Для этого она не предназначена вовсе. Вместе с тем форма эта выглядит подчеркнуто воински, как если бы волей случая в нее вошли наиболее характерные для воинов черты.
Итак, для писательницы Глефод в своем нелепом наряде и максимально близок к образу воина и максимально далек от него. В этом нет никакого противоречия: в Глефоде идея солдата символически очищается от своей кровавой и темной составляющей, сохраняя при себе все достойное, что свойственно этому призванию.
В конечном счете, капитан оказался истинным воином, неспособным на какое-либо убийство.
Совпадало ли это с мнением самого Глефода?
Разумеется, нет.
Несмотря на очевидный символизм, для него переодевание значило куда больше, нежели для остальных – и значило нечто более глубокое. Впервые он надел форму по собственной воле, впервые двинулся в настоящий бой, как это делал отец в бытность свою офицером Гураба. Не об этом ли дне мечтал маршал Аргост Глефод? Не для того ли говорил он большие и красивые слова, чтобы много лет спустя капитан все-таки превратился из никчемного мальчишки в закаленного смертоносного бойца?
Стоя у пыльного музейного зеркала, где и сам он, и его люди – все обращалось в тени, Глефод вновь вспомнил единственный миг из своей жизни, когда отец предстал перед ним не маршалом гурабской династии, не главой рода, а просто отцом – человеком, у которого есть сын.
Это случилось в один из бесчисленных парадов, любимых Гурабом Двенадцатым. Мужчина и мальчик десяти лет, они стояли на балконе маршальского дома и смотрели, как внизу, под окнами, величественно колышется море знамен, посеребренных копий, синих фуражек и остроконечных шлемов. На другом берегу канала, за шпилями дворцовых башен, гремел салют, и в вечернем небе извивались золотые змеи, пылали огненные цветы, а из крохотных сияющих ракет раскрывались и медленно гасли гигантские купола, зеленые и красные.
Да, то была мощь старого мира – пышная, бессмысленная в своей расточительности, однако же производящая известное впечатление на неокрепший ум. Будет ли маленький Аарван достоин шагать в этих рядах, когда вырастет? Найдет ли в нем род Глефодов замену маршалу Аргосту, чьи волосы уже посеребрило время? Должно быть, именно эти вопросы заботили Глефода-старшего, когда, склонившись к сыну, он взял его голову в свои могучие ладони и заглянул в глаза, надеясь проникнуть в самую душу.
И Аарван оцепенел, жизнь в нем будто остановилась, дабы не расплескать драгоценное мгновение. Забыты были грозные окрики, вечные запреты, тоскливая муштра и страх наказания. Остались лишь огромное лицо, заслонившее небо, всепроникающий взгляд и прикосновение богоравного существа – тяжелое, но не тяжкое, отечески любящее, с едва ли ощутимым для ребенка, но явным для взрослого привкусом бессмертия. Всегда холодный и брезгливо-требовательный, всегда опутанный сетью правил и предписаний, маршал наконец позволил любить себя, и это преображение сделало его желанным и вечным. В тот миг перед мальчиком встал отец, который не предаст, не оставит, всегда будет рядом, в тот миг Аарван узнал, каково это – напрягая все силы, стремиться к превосходящему тебя существу, пребывать краткое время в лучах его света, а после вновь отправиться в изгнание, на этот раз уже навсегда.
Ибо правда, простейшая и в простоте своей неразрешимая, заключалась в том, что Глефод любил отца, а отец его не любил. Что мальчику явилось откровением, прорывом в некий истинный мир, где отношения между отцом и сыном такие, какими им и полагается быть, для маршала было лишь мимолетным интересом к собственной плоти и крови – интересом, продиктованным не столько родительскими чувствами, сколько соображениями политики, репутации, престижа. Повзрослев, Аарван понял это, и все же подлинная реальность, открытая ему однажды, не потускнела ни на миг, и именно к ней капитан обращался всякий раз, когда действительность показывала клыки. Фактически всю жизнь в нем существовал некий идеальный образ отца – героя, защитника, воина – и во имя этой иллюзии Глефод шел против собственной природы, против сути человека слова, не имея за собой ни особых талантов, ни какой-либо склонности к воинскому ремеслу.
Он понимал, что никогда не станет таким, каким хотел его видеть отец, что все попытки заслужить его расположение – и служба в ненавистном полку, и спасение брошенного знамени, и нынешняя самоубийственная эскапада – все это бессмысленно и безнадежно, как если бы природа, обстоятельства, рок вовлекли капитана в неведомую игру, в которой он, несмотря на все старания, с самого начала был обречен на поражение.
И все же он старался.
О, как ты старался, Глефод!
9. Победители и побежденные: Джамед Освободитель и Аарван Глефод
Сравнивая противника старого мира с его защитником, героя – с человеком, которого героем назвать никак нельзя, Томлейя не перестает удивляться, насколько точно эти двое созданы для своих ролей и друг для друга. Сама жизнь сформировала Джамеда победителем, а Глефода проигравшим, именно здесь причина того, почему Томлейя взялась за свою книгу. Хотя все книги о войне сосредотачиваются исключительно на Джамеде, в мозгу писательницы два этих персонажа стоят рядом, и один немыслим без другого.
В отличие от Глефода, происходящего из знатного рода, Джамед Освободитель, вождь Освободительной армии, враг гурабской династии, любовник, а впоследствии и муж Наездницы Туамот, едва ли мог гордиться своим происхождением. Сын вечно пьяного торговца-ветошника, с девяти лет он зарабатывал на жизнь сам, выполняя мелкие поручения, разнося газеты, а то и воруя все, что плохо лежит. Если благополучному капитану ненавидеть династию было не за что, Джамед мог предъявить ей все свое детство. И если Глефод намеревался сражаться из личных интересов, Джамед бился за будущее всего Гураба, за то, чтобы ни одному ребенку никогда не пришлось пережить того же, что пережил некогда он.
В сущности, думает Томлейя, Джамед Освободитель вполне заслуживает звания героя. Свергнув старую династию, он исполнил почти все из того, что обещал, а что не сумел, то и сделать было никак не возможно. Человек дела, Джамед дал народу Гураба правительство, которое тот мог избирать, армию, которая не разбегалась при виде врага, и социальные гарантии, которые не служили прикрытием для обирал.
Победи каким-то образом Глефод, человек слова – и он не сумел бы ничего сделать, ибо не видел никакого счастливого будущего, да в нем и не нуждался.
Человека слова и человека дела в этих двоих определяли личные качества, сформированные обстоятельствами и средой. Воспитанный улицей, Джамед Освободитель отличался решительностью, хладнокровием, независимостью, ответственностью, обаянием и недюжинным умом. Глефода, взращенного в одном из лучших домов Гураба, напротив, характеризуют малодушие, легкомыслие, подверженность чужому влиянию и рассеянность, парализующая разум и сердце.
Помимо влияния среды, различия в характерах порождены и несходством физиологий. В то время, как Джамед – мужчина атлетического телосложения, с хорошо развитой мускулатурой, гладкой кожей и густыми каштановыми волосами, Глефод – веснушчатый и белобрысый астеник, чьи впалая грудь и немощные бицепсы едва ли когда-нибудь вдохновят скульпторов и резцов по камню.
Рукопожатие Джамеда вошло в историю, как символ прочности режима Освободительной армии, рукопожатие Глефода незнакомо даже ближайшим его товарищам, ибо он, стыдясь потеющих рук, приветствовал и прощался кивками.
Всю свою жизнь капитан косолапил, Джамед же стоял на ногах твердо и шел уверенно, не переваливаясь с ноги на ногу.
Удивительно неловкий, Глефод постоянно ронял и разбивал вещи. В свои лучшие годы Джамед Освободитель отличался блестящей координацией движений и прекрасно владел любым холодным оружием, начиная с кинжала и заканчивая глефой.
Природный лидер, Джамед обладал глубоким и бархатным голосом с диапазоном от ре большой октавы до фа первой. Любые выступления на публике его мягкий баритональный бас превращал в декларации мужественности и достоинства. Голос Глефода – ребяческий тенор, в минуты смятения срывающийся на фальцет. Тех сдержанности, мягкости и деликатности, которыми Джамед обладал по природе, капитану удавалось достичь лишь предельным напряжением сил.
Сопоставляет Томлейя своих персонажей и в самой деликатной сфере человеческой жизни – в сексе и отношениях с прекрасным полом. Хотя Джамед никогда не афишировал свои любовные победы, четыре его прижизненные биографии сообщают о дюжине детей, прижитых вне брака, и более чем пятидесяти романах с женщинами всех сословий, от герцогинь старого Гураба до работниц кондитерских, белошвеек и полевых медсестер. Обладая живым воображением, Томлейя легко может представить себе любовный акт в исполнении Джамеда, и зрелище это отнюдь не кажется ей непристойным. Заниматься любовью для Джамеда столь же естественно, как вести в бой отряд или держать речь с трибуны, это еще одно приложение его могучей жизненной силы, ищущей выхода. Даже если его ложе окружали бы камеры, транслирующие действо на весь мир, он и тогда не подумал бы остановиться.
Глефода, распаленного страстью, срывающего с жены одежду, Томлейе вообразить не под силу. В самом существе капитана заключено нечто непроницаемое, требующее уединения, интимности, тайны. Не страдающий импотенцией и вполне способный исполнять супружеские обязанности, Глефод как будто обладает неотъемлемым правом на частную жизнь, что редкость для людей, вершащих историю. Застыв на пороге капитановой спальни, Томлейя не решается идти дальше, осознавая неожиданно для себя, что происходящее там – не ее дело.
С точки зрения литературы, два этих человека удобны как воплощения своих миров, столкнувшиеся в конфликте. Нет ничего проще, чем представить Джамеда новой и свежей силой, приходящей на смену ветхому Глефоду, делом, сменяющим на пьедестале слово, цветущим миром, прорастающим из мертвого и больного.
Томлейя, однако, избегает подобных суждений. Прежде всего, из этих двоих Джамед представляет старшее поколение, а Глефод – младшее, в момент столкновения Освободителю было пятьдесят два, а капитану – тридцать четыре, и новый мир по логике должен был представлять именно он. Также, хотя Джамед наступал, а Глефод оборонялся, боя в их противостоянии искал более слабый, в то время как сильному не нужна была лишняя кровь. В сущности, агрессором в их скоротечной битве был капитан, Джамед же лишь ответил на провокацию.
Все путается в голове у Томлейи: чем больше нитей она пытается увязать в паутину событий, тем больше находится обстоятельств, затрудняющих итоговую оценку. Глефод был слаб и недостоин будущего, однако вышел биться за старый мир потому, что так велело ему сердце. Джамед был силен, и будущее ждало его – однако легко быть сильным, имея за собой 800 000 солдат и поддержку воротил Гураба. Кто более велик – побежденный или победитель, тот, кто ценою жизни свершил бессмысленный подвиг, или тот, кто без всяких подвигов, достойно и честно вывел Гураб из тупика?
Сперва Томлейя отдает первенство Джамеду, человеку дела, триумфатору, который проживет еще долго, в то время как Глефод давно уже покоится в земле. Этот выбор оправдан с точки зрения жизни, ибо победитель продолжает род и, владея будущим, меняет его по своему разумению. Затем писательница думает о капитане и уже не так уверена в своем выборе.
Все, что совершил Джамед, рассуждает она, не выходит за пределы его личности, и все его деяния, большие и малые, мы вправе ожидать от существа, которое природа одарила столь щедро. Глефод же по совокупности личных качеств предстает неизмеримо меньше своего поступка, и пусть этот подвиг лишен практического смысла, предсказать его было никак нельзя.
Затрудняет сравнение и то, что в мозгу Томлейи два этих совершенно разных человека, никогда не знавших друг друга лично, обретают совершенно неожиданную возможность дружбы. Достоинства одного и недостатки другого, сливаясь, образуют гармонию, в которой слово поддерживает дело, а дело воплощает все, что слово помыслило. Пытаясь выделить одного достойного, Томлейя обнаруживает, что по-своему достойны были оба.
В чем же тогда причина, что один достойный человек уничтожил другого?
Если отбросить различия, делающие одного человека защитником, а другого – противником свободы и счастья, то за Джамедом Освободителем, предводительствующим восемьюстами тысячами мятежников, и капитаном Глефодом с его двумястами тридцатью двумя бойцами стояла одна и та же сила, имя которой – историческая необходимость.
В обоих случаях давила она примерно одинаково – настолько, чтобы Джамед Освободитель решился бросить вызов многомиллионной армии гурабской династии, а капитан Глефод со своим отрядиком решился пойти против восьмисот тысяч солдат Джамеда Освободителя.
Простому человеку не под силу осознать эту историческую необходимость, ибо первым в жертву ей приносят именно этого простого человека, который является наиболее дешевым и расходным элементом в сложной и непонятной игре, ведущейся между лидерами и героями.
Для простого человека проникнуться исторической необходимостью значит целиком отдаться на волю равнодушной, а то и враждебной силы, стремящейся построить неизвестно что неизвестно зачем. Если простой человек – что бывает с ним редко – осознает себя игрушкой этой силы, он может утешиться тем, что даже герои и лидеры – тоже всего лишь игрушки, снабженные природой более яркими ценниками и собирающие у витрин больше восторженных ребятишек.
В часы бессонницы, когда история наваливается на Джамеда Освободителя всей массой своих беспощадных фактов, президент освобожденного Гураба утешается мыслью, что он – игрушка не из последних.
Будь жив Аарван Глефод, никогда не претендовавший ни на высокий ценник, ни на внимание ребятишек, он бы, наверное, верил в свою роль простой игрушки, но бессознательно жил и поступал так, словно суть его превышает всякую цену и зависит не от прихоти исторической необходимости, а от того, что думает о ней сам капитан Глефод – человек, поставивший благородную иллюзию выше суровой жизненной правды.
Этим, по-видимому, и объясняется то, почему люди вроде Джамеда преуспевают в любой эпохе и при любом строе, а люди вроде Глефода – чужие везде и всегда.
10. Линованная тетрадь. Маскарад. Капитуляция
– Освободительная армия находится в двенадцати километрах от города, – доложил, вернувшись с рекогносцировки, юный и круглолицый Най Ференга. – К двум часам здесь будет первый разведывательный батальон, которым командует лейтенант Гирландайо.
– Откуда ты узнал? – удивился Глефод.
– Я просто дошел до их позиций и спросил, что да как, – ответил Най. – Они довольно дружелюбные ребята, особенно если не болтать, что ты их враг. Я не сболтнул, и меня угостили кашей. Я и тебе принес, вдруг захочешь. У меня немного осталось в пакетике.
– Нет, спасибо, – сказал Глефод.
– Но она вкусная!
– СПАСИБО, НАЙ, Я НЕ ХОЧУ, – повторил капитан в громкоговоритель, позаимствованный в Музее, после чего убрал устройство от губ и продолжил обычным голосом. – Чем предлагать мне вражескую кашу, расскажи лучше, что ты увидел. Какая она – Освободительная армия? Так ли она велика, как писали в газетах?
– Даже больше, – сказал Най. – Вся равнина перед столицей заполнена людьми, она как целое море муравьев с отдельными жучиными островками.
– Жучиными островками? Най, что это значит, во имя всего святого?
– Я имею в виду машины, Аарван. Танки, грузовики, орудийные платформы. Это просто метафора. Я разведчик, но я еще и поэт. Все как в книгах, сам понимаешь. В одной руке меч, в другой – перо. А еще я художник, если тебе интересно.
– Ты зарисовал вражеские позиции? И тебе позволили это сделать?
– Конечно! – с гордостью ответил Най. – Я даже показал им то, что получилось, хотел услышать их мнение. Сперва они сочли меня шпионом и уже поставили к стенке (я читал такое в одном романе, обычная ситуация на войне), но тут кто-то посмотрел мой рисунок и начал смеяться. Потом он показал его остальным, и они засмеялись тоже. Командир сказал, что я действительно дурак, а дураками пусть занимается Бог, это уж его заботы. Я не обиделся, талантливых людей часто считают глупыми, хотя это не так. Потом он потребовал от меня сказать, что Освободительная армия несет народу Гураба процветание и величие, а Джамед Освободитель – прирожденный лидер, достойный вести за собой могучую нацию. Я повторил за ним, потому что это чистая правда. Еще командир спросил, нет ли у меня каких-либо причин ненавидеть Освободительную армию и препятствовать будущему, которое она намеревается создать. Я сказал, что нет, я далек от политики и экономики, а личной ненависти у меня ни к кому нет. В этот момент мне было немного страшно, я боялся, что он спросит о моей настоящей причине сражаться, и тут уж придется сказать ему правду.
– А он не спросил, почему ты одет, как рыцарь?
– Нет, я оставил доспехи в кустах неподалеку от лагеря.
На этом месте Глефод задумался и сопоставил факты. Свою обычную, испорченную одежду Най бросил в Музее, стало быть...
– Ты хочешь сказать... – начал он, и Най кивнул.
– Я прикрылся лопухом. Из вещей у меня остались лишь карандаш за ухом, том рассказов и в нем – лист бумаги. Еще у меня была решимость, но она за вещь не считается. Гляди, что я нарисовал.
С этими словами Най снял латную перчатку, залез пальцами за железный ворот и выудил оттуда сложенный вчетверо альбомный лист.
– Ты изобразил солдат в виде быков, – задумчиво проговорил Глефод, вглядевшись в рисунок. – И оба глаза у них на левой стороне лица. И перспектива какая-то странная. А это еще что за квадрат?
– В небе? Это солнце.
– Нет, рядом с ним.
– Это... – замялся Най. – Аарван, вот здесь мог бы догадаться и сам. Это линейный крейсер «Меч возмездия». Тот самый, что...
– Я знаю, Най, – перебил Глефод. – Тот самый, что отдал Освободительной армии мой отец. И что ты слышал про этот крейсер? Что о нем говорят?
– Ничего, кроме того, что и так известно, – сказал Най. – Что, если бы Джамед хотел пустить его в ход, династия давно бы уже пала. Я видел, как люди смотрели в небо так, словно оно на их стороне.
– А что думаешь ты?
Я думаю, нам нечего бояться. Все идет согласно твоей легенде – и есть еще Щит Дромандуса, который защитит нас, если что.
– Дромандус – славный малый, – сказал Глефод. – Но ты упомянул батальон, который будет тут совсем скоро. Не хочу оспаривать творческое видение, однако из твоего рисунка не очень-то ясно, сколько их и чем они вооружены.
– Я и не думал, что это важно, – почесал затылок Най. – Рисунком я прежде всего хотел выразить суть. Такова задача искусства. Ну не сердись, Аарван. Я вовсе не нарочно.
– Как я могу не сердиться? – возразил капитан, действительно раздосадованный таким поворотом дел. – Уж если мы собрались совершить глупость, то делать это надо по всем правилам. Даже если я всего лишь притворяюсь достойным командиром, это не значит, что мне наплевать на тактику и стратегию. Может, я и не смогу ничего предпринять, но, по крайней мере, должен все обдумать.
– Ладно, – сказал Най, – будь по-твоему. Я не хотел говорить, но, если тебя это утешит, их минимум втрое больше, чем нас.
– Это плохо.
– Но, если смотреть глобально, в сравнении со всей Освободительной армией этот батальон совершенно ничтожен.
– А это уже хорошо. Всегда проще иметь дело с чем-то малым. Пойдем, Най. Именно это я и скажу остальным.
Глефод и Най Ференга, две несуразных фигуры в обносках мертвых эпох – они сошли с невысокого пригорка и двинулись в сторону приземистых серых пятиэтажек, среди которых Когорта затаилась в ожидании врага. То была покинутая окраина столицы, пустые дома, откуда люди ушли еще месяц назад. Теперь, когда Освободительная армия подошла ближе некуда, свою власть династия сохраняла лишь в центре Гураб-сити, где назначать и раздавать пайки ей было еще под силу.
Когда Томлейя думает о последних днях свергнутой династии, она представляется ей стариком, кормящим голубей в парке. Зерна кончаются, кулек пустеет, и ореол кормежки съеживается до жалкого кружка перед скамьей, и старик смотрит в пустоту перед собой в ожидании другого, кто придет и заберет последних птиц.
Старик уже не мог защищаться, но те, кто шел на него войной, не знали об этом. Прощупать мускулы старого мира, пересчитать трещины в его броне был послан лейтенант Гирландайо, а с ним – Первый разведывательный батальон: четыреста пятьдесят лучевых ружей и одно противотанковое орудие, выстрелить которому оказалось не суждено.
Неудивительно, что именно на это орудие лейтенант возлагал особенные надежды.
Кроме того, помимо людей и оружия, с собой Гирландайо имел подробные инструкции на случай, если придется говорить, а не воевать.
Его записная книжка вмещала десятки и сотни увещеваний для врагов всех политических убеждений, конфессий и сексуальных ориентаций.
Это были страстные и сдержанные, краткие и развернутые речовки и спичи, способные убедить хоть живого, хоть мертвого, лишь бы этот человек руководствовался доводами разума.
Гирландайо не верил в эти слова – и да, они не сработали. Тактические соображения лейтенанта представляли собой сложную смесь ошибок и верных предположений, из которых не следовало ничего, кроме самого факта их существования. Ошибок могло быть больше, а верных предположений – меньше, значение имела сама их совокупность, благодаря которой Гирландайо мог играть роль, отпущенную ему исторической необходимостью.
Как и прочие командиры Освободительной армии, включая самого Джамеда, лейтенант и помыслить не мог, что старый мир уже никому не нужен, и никто из гурабских солдат не поднимется его защищать. Если к столице мятежники подошли без единого боя, здравый смысл подсказывал им, что лучшие силы династия приберегла для защиты своего логова.
Неудивительно, что нервы Гирландайо были напряжены до предела. В конечном счете, это был вопрос самолюбия: если разведку поручили ему, закаленному профессионалу, значит, миссия предельно опасна, и всякая минутная слабость грозит бедой.
В воображении Гирландайо противник был настолько силен, что профессионализм лейтенанта требовал ослабить его любой ценой – например, уничтожением как можно большего количества солдат. Вот почему, едва завидев Когорту, он приказал открыть огонь раньше, чем вспомнил, что сперва хотел поговорить.
Щелкнули курки, и мир вокруг Когорты, расчерченный лазерными лучами, превратился в линованную тетрадь. Сравнение это приходит Томлейе на ум неслучайно. Чем был этот бой для воинов Глефода, как не ученической тетрадью, не прописью, которую им предстояло заполнить робкими кружками и палочками героев-приготовишек?
То была проба пера, первые шаги неустоявшегося почерка. Какими бы словами ни была исписана их предыдущая жизнь, ныне все начиналось с чистой страницы.
И слово «храбрость» на ней написали не все.
В сумятице внезапной атаки луч чиркнул по икре Тобиаса Флака, он повалился на землю, и рядом оказались двое, кто мог бы вынести его из-под огня. Одним был Эрменрай Чус, книжный мальчик, другим – Огест Голт, человек, чью жизнь до Когорты целиком заполняли мечты о воинской славе, а также редька, турнепс и редис, что он выращивал в огороде у дяди. Для Голта это был шанс стать кем-то другим, впервые в жизни в него поверили, увидели в нем кого-то, кроме бесполезного болтуна.
Спасти товарища, перебороть себя, одолеть, наконец, разрыв между словом и делом, между действительностью и мечтой – Голт желал этого всей силой души, оставалось лишь найти в себе храбрость, проползти под шквальным огнем к раненому и утянуть его в укрытие. Закрыв глаза, он представлял себе это так же ясно, как наяву, но стоило ему вновь выглянуть из-за угла, как тело слабело, а сердце выпрыгивало из груди.
В те несколько минут, что длились целую вечность, Голт заглянул в себя так глубоко, как человеку заглядывать в себя совершенно не надо. В нем не было храбрости, мужества, чести – лишь то, что необходимо для возни с овощами. Он заслуживал ровно того места в жизни, что уже занимал, и понимать это было и больно, и страшно, и обидно.
Он предпочел бы не знать этого – и предпочел бы не видеть, как Флака спасает другой. Это сделал Эрменрай Чус, в котором ожило нечто давно забытое и крохотное, нечто вроде зверька, что был воплощением его духа. Когда отряд Гирландайо прервал огонь, Когорта собралась в пустом доме, и тот, кто сумел спасти, чувствовал себя героем, а кто не сумел – считал, что опозорен навек.
О, это мучительное чувство стыда, груз невыполненных обязательств! В недоумении Когорта смотрела, как Голт плачет и рвет на себе музейную одежду, словно она, эта раззолоченная парадная броня нигремского гвардейца, жгла его незаслуженной красотой. Он трус, ничтожество, от него отрекутся, он не достоин быть одним из двухсот тридцати двух! Никаких оправданий – все пережили то же, что и он, все испытали страх смерти, но ни один, даже раненый Флак, не стоял сейчас с трясущимися поджилками, на подкашивающихся ногах, ни один не хныкал, как девчонка, и не размазывал по лицу грязные слезы.
Голт плакал, и плач подтачивал мужество Когорты. Он желал, чтобы его презирали, и желание это уже начало исполняться, но тут Глефод, сам опаленный и испуганный, взял себя в руки. Разве я не такой же, сказал себе капитан, разве я не трус, не слабак, не боюсь умереть? Бедный мальчик: природа не сотворила его солдатом, и все же он должен сражаться, хотя и не знает как. Никто не хочет сражаться, и никто не хочет убивать, но таковы законы этого мира, и даже тот, кто идет против них, тот, кто просит лишь любви, должен взять в руки оружие и завоевать свое право.
Я все понимаю, я знал это всегда. Моя жизнь и мое решение – подтверждение этих азбучных истин. И все же, все же... Отчаяние и нелюбовь двинули меня в бой, но сражаюсь я не за них и хочу утвердить не это. Что же тогда? Как мне повести себя? Что я чувствую? Он жалок, этот Голт, жалок, как я; это говорят во мне прописи моей прошлой жизни, их чернила, что просачиваются сквозь новый линованный лист. Какая странная вещь – прошлое, оно требует, чтобы я учился на своих ошибках, но в то же время закрепило их во мне настолько, что часто я могу лишь их повторять. Так же и теперь. Я могу обвести эти слова, точно по трафарету, и выйдет: я презираю тебя, ты недостоин, ты слабый и бесполезный, ты мне никто. Так я отрекусь от него, отрежу от Когорты то, что считаю отжившим и мертвым. Они поддержат мое решение, никто не осудит меня.
И все же он не мертвый, этот друг моего друга, этот Огест Голт, которого я не знаю и, скорее всего, не успею узнать. Он живой, он испуган и плачет, он оступился, но до этого шел ровно, шел вместе с нами, нашей тропой. Я понимаю его позор и стыд за собственную слабость. Он – это я, таким я был когда-то. Ныне я вырос: вызов, брошенный непобедимому врагу, сделал меня другим.