Текст книги "Ниоткуда с любовью"
Автор книги: Дмитрий Савицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
"Сюда, – отвечал я на твое удивление, – могут добраться только местные нувориши, начальство или иностранцы. Оттого-то обслуга и не стервозна".
"Все-то ты видишь в черном свете, – вдруг сказала ты. – Почему бы тебе просто не думать о людях лучше?"
Я поперхнулся. Я откровенно ненавидел Ялту, заповедник советского истэблишмента, иностранных туристов, гостей Кремля – жирное, гноящееся, продажное место.
"Ненавидеть легче всего", – сказала ты.
Что-то новое было в твоих глазах. Что-то сквозило за твоими словами. Я протянул руку поправить твою челку.
"Оставь!" – сказала ты резко. Ялтинская тишина оборачивалась затишьем.
Еще в первый раз (во второй, когда ты приехала уже ко мне) ты привезла и оставила на столе туго набитую сумку.
"Что это?" – спросил я.
"Детишкам на пряники,– ответила ты. – Чепуха с Блошиного рынка. Продашь, будут деньги меня угощать..."
Я отдал сумку Понту. Там были джинсы, рубашки, духи, зажигалки, еще что-то. Перед самым твоим отъездом ты попросила достать икры – в открытой продаже ее практически не было. Мы обегали несколько веселых буфетов и в итоге купили за двойную цену у официанта в Пеште. За два килограмма мы выкладывали (с помощью Понта) всего лишь потрепанные ливайсы. Ты старалась взять с собой как можно больше: четыре, шесть килограмм – икра окупала все твои поездки. Времена еще были терпимые, таможенники заигрывали с тобой, пока ты пропихивала сумки на выход. Конечно, случалось, что и отбирали. С твоими знакомыми я отправлял в Париж что мог: шелковые русские шали, кубинские сигары, янтарь, бухарское серебро. Рафаэль отослал с одним из своих мальчиков немного старья: складень XVIII века – перегородчатая эмаль, несколько сухих легких, с помощью Никиты надыбанных досок.
"Складень, писала ты, оказался подделкой, иконы – отличным письмом, может быть, даже конца семнадцатого века. Но на их реставрацию нужны были деньги. Дядя мой,– продолжала ты,– предпочитает "Ромео-и-Джульетта" или "Хосе Женевьев". Пришли ему что-нибудь ко дню рождения..."
Это означало, что сигары идут хорошо и что это реальнее эмали и финифти. Конечно, я был дитятей по сравнению с людьми, которые проявились теперь из мутной тьмы, заполненных ожиданием Лидии, будней. Народ скупал драгоценные камни, редкие монеты, марки. Деньги вкладывались с расчетом легчайшего вывоза. Князь Б., встреченный мной в консерватории, конечно же, все знал и, отпустив злую шутку насчет перемены моей профессии, предложил натюрморт... Гитлера. Дьячок из Сокольнического храма, бывший сезонный хипарь, поэт-модернист, а ныне экуменический подвижник, осудил мой частный сыск уцелевших икон.
"Меня это не колышет, – отвечал я на странном, среди фарцы подцепленном, языке, – из досок в этой стране жгли костры, делали табуреты и двери – я сам видел дверь в хлеву, сделанную из цельной иконы. Для меня моральной проблемы здесь не существует. Иконы уцелеют на Западе и, нужно будет, вернутся в Россию. А отток флюидов и эманаций – бред для школьников старших классов..."
Он согласился со мной, белобрысый старикан лет двадцати шести, житель города Кельна в настоящий момент...
* * *
Иногда мне казалось, что уехали все. Свалили. Вообще все. Осталась только шайка герантов за кирпичными стенами да пустая, дохлыми танками заставленная страна...
* * *
Я выучил голоса телефонисток международного пункта связи. "Париж, говорила одна явная стерва, – завтра после четырех, не раньше". Другая специалистка словесных фильтраций была помягче. Я ждал несколько часов, пока где-то проверяли мою фамилию, гадали, какого черта я звоню по телефону выбывшего на Запад потенциального перебежчика и какие последствия для народного хозяйства могут иметь мои мычания и бульканья. Кто-то решал все это. Давали Париж. Твой голос спускался с небес. Было плохо слышно. У тебя были гости. Мы говорили о погоде, о вещах несуществующих. В трубке явно жила кроме нас группа опытных придыхателей. Любой намек попадал в лузу, любое срывание на английский ухудшало слышимость. Ты не могла сказать ни дату возможного приезда, ни положения с визой. "У нас холодно", – говорил я. "Говори громче"."Холодно. Дожди шпарят".– "Я тебя отвратительно слышу".– "Как ты?" – "Чудесно. Не пью. Худею. А ты?"
А я?
Я больше не жил, я существовал внутри плотного угара ожидания. Я не читал ничего серьезнее Кристи. Я старался просыпаться как можно позже. Я метался из угла в угол моей квартирки, я метался из угла в угол города, и, если встречал знакомых, они с трудом узнавали меня. Я пытался играть в теннис, но те, кому я раньше давал уроки, теперь несли меня вскачь; я превратился в гнилой пень, я не успевал ни к сетке, ни к нестрашному посылу в угол. Мать заставила
меня сделать анализ крови. Чушь! Я был всего лишь навсего мертв без тебя. Мои письма, все тем же бумерангом засланные в Париж, были полны стонов и воплей в то время; я корчился в каждом слове, я был болен тобой, твоим отсутствием, невозможностью хоть что-нибудь сделать, хоть как-то дотянуться до тебя.
Тоня пришла меня спасать! Милая, нежная Тоня. С букетом астр, с бутылочкой армянского коньяку, с осторожной, словно я был при смерти, улыбкой. Мы все это оставили на столе, включая пугливую улыбочку, мы разворошили и перевернули постель – она плакала, моя бывшая наложница.
"Что с тобой? – утешал я ее. – Я сделал что-нибудь не так? Я тебе больно сделал? Да не молчи же ты!"
Да нет... Все было не так. Просто она знала, что ярость, с которой я в нее вгрызся, никакого отношения к ней не имела...
* * *
"Ты меня случайно застал, – говорила ты, – звони позже или утром".
Ах, девочка моя, разве я выбирал...
"Ты меня еще помнишь?" – интересовался я искусственным голосом.
Ты ласково хмыкала: "Так, чуть-чуть..."
"Заканчивайте", – как будто это было тюремное свидание, встревала телефонистка.
В трубке шуршало разорванное пространство, я лупил кулаком по ручке кресла – московская моя комната, расплывшаяся было до тусклого фона, возвращалась, подсовывая надоевшие детали.
Никогда в жизни я не был так слезлив, задерган и одинок.
Я встретил в то время пугливое взъерошенное создание: валютную блядь из Националя. В ее потерянности мне виделась собственная. Время от времени я оставался у нес. Маленькая, бледная, смолившая одну за другой, ругавшаяся как сапожник, она устраивала меня: она жаловалась и злилась, ни на что не претендуя.
Истории ее были одинаковы: я сижу он подходит можно говорит вас на танец заказал шампанского пошли к нему в номер дал двадцатник зеленью из Канады а Валерка опер говорит посмотри у него нет ли там фотопленок в атташе-кейсе а жена у него на фото как игрушка а кончить он ну никак не может...
Она плохо спала, а когда засыпала, вздрагивала во сне, даже не вздрагивала, а подпрыгивала. Я лежал с открытыми глазами, слушал дождь, проваливался лишь под утро. Она меня не будила; на аккуратной ее кухоньке был сервирован завтрак на одного, лежала какая-нибудь смешная записочка, опечатанная жирным карминным поцелуем...
* * *
В сентябре (группа французских кардиологов, гостиница Россия, конференция Академии наук, поездка в Самарканд и Бухару) я повез тебя за город. Стояло бабье лето. Прозрачные до этого дни словно запотели. Ты была в моем любимом лиловом платье. От станции мы шли узкой тропинкой, заросшей подорожником и дикой ромашкой. Дачный поселок был пуст, лишь мелькал меж сосен и исчезал картуз лесничего да смуглый хулиган жевал яблоко и длинно сплевывал, стоя в распахнутой калитке. Хозяйка, моя добрая приятельница, сидела на горе подушек, рыжая в зеленом боа, курила, не затягиваясь, сигарету в янтарном мундштуке. Белки кувыркались в густой зелени елей, пахло грибами, закипал самовар.
"Сразу после революции, – рассказывала хозяйка, – мы перебрались с мужем из Питера в Москву. Питер был мертв, словно ушел под воду, утонул. Трамвайные пути зарастали травою, одуванчики цвели меж торцов знаменитых площадей, дворцы стояли с выбитыми окнами... Москва же наоборот: бурлила, закипала от энтузиазма, неслась вскачь, как говорил мой муж, торговала будущим оптом и в розницу... Я была худа как палка, острижена под ноль, и дети во дворе, завидев меня, кричали: "Шкелетина идет!.."
Я глядел на тебя сбоку и, как это иногда бывает, видел твое лицо таким, каким оно будет лет через пятнадцать-двадцать. Мне было грустно, словно я прощался с тобою.. Мы поругались вчера, на самом исходе ночи. Ты кое-как одевалась, собирала вещи.
"А-а, – рычала ты, – как мне надоели твои умирания! Ты болен? Ты больше не сочиняешь свои стишки? Ты без меня не живешь? Вот спасибо! Обрадовал... Я-то думала, я тебе в радость. Bordel de merde! Отстань! Я тебя лечить не собираюсь; меня такой банальный уровень отношений не устраивает. Слезы-мимозы, сопли-вопли..."
"Но, – пытался встрять я, – пойми же, я не могу ничего сделать, я лишь могу сидеть и ждать, ждать, ждать! И ничего больше! Я каждый раз трясусь, что тебя не пустят!"
"Не трясись, ты нашла одну перчатку, не могла найти вторую, швырнула в угол и первую, – не трясись – живи! Я же здесь! Я же приехала? Не провожай меня..."
Я все же вышел с тобою на улицу. Я пытался улыбаться, пытался взять себя в руки, ничего не выходило: меня трясло. Значит, все кончено, думал я, так глупо, так по-идиотски? Какого дьявола я действительно разнылся?
"Лидия... – ты садилась в такси, – послушай..."
"Иди к черту, – сказала ты. – Тu m'emmerdes!.."
В девять утра я был в гостинице. Я прошел мимо швейцара как торпеда. Ты была внизу, на завтраке. Я сел рядом, взял чашку, кофе еще был горячий. Ты улыбалась. Глазами, ямочками на щеках, губами.
"Ты пойми, – сказала ты чуть позже в номере шестьсот каком-то, – если я с тобою ругаюсь, это потому, что я тебя ищу. Когда я тебя к черту посылаю, мое отношение к тебе не меняется; я хочу понять, какой ты там внутри себя..., что у тебя там, кроме колючек и греческих трагедий... Ты мне весь нужен, а не только твои... достопримечательности..."
Зазвонил громкий дачный телефон, хозяйка, астматично дыша, опираясь на палку, вышла.
"Оставайся в Москве, – сказала ты вдруг. – В Бухаре будет слишком много работы..."
"Ты не хочешь, чтобы я летел с тобой?" – утренний страх возвращался.
"Нет,– сказала ты,– сиди дома. Сиди и не переживай, а то отправлю тебя в госпиталь... Я приеду в конце октября на всю зиму. Я, кажется, взяла здесь работу, на одной хитрой фирме..."
"Правда? – взлетел я.– Правда, о..."
"А потом мы уехали в Китай,– продолжала от дверей хозяйка. – Шанхай в то время был большим и веселым сумасшедшим домом. Везде были русские: молодые, безденежные, но веселые..."
"Мой дед, – начал я автоматически, весь уже погруженный в нашу с Лидией совместную жизнь,– был с секретной миссией в Китае. Там он, по словам бабки моей, пристрастился к опиуму. В детстве у меня были плоские, обшитые зеленым и красным шелком, фигурки мандаринов..."
* * *
Я ожил. Я носился по городу, восстанавливая нужные и ненужные связи, штопая дыры полугодового отсутствия. На радио опять обещали кой-какую работенку. Гаврильчик, пойманный у Милы, советовал подрядиться писать для ЖЗЛ.
"От Понтия Пилата до наших дней: история казней и предательств..", вставила Мила.
Ося на все смотрел скептически, но все же позвонил какому-то кретину на Мосфильме, и тот согласился просмотреть мою заявку на...
"На что?" – спросил Ося.
"Сценарий детского фильма. Кощей Бессмертный, раскаиваясь, вступает в партию. Змей Горыныч служит на границе. Василиса Премудрая кончает блядовать и торгует первым в мире нетающим мороженым. И так далее. Багдадский вор поступает в уголовный розыск. Граф Монте-Кристо отдает замок пенсионерам. Американские космонавты стыкуются с советскими, и те, перейдя на звездно-полосатую территорию, просят политубежища..."
За неделю до приезда Лидии из военкомата завалился хмурый тип в чине лейтенанта. Его интересовал хозяин замоскворецкой квартиры, исчезнувший поклонник фрау Икс. Визит означал, что пора было сматываться; это было своего рода предупреждение. Я заметался по городу в поисках жилья. Бедная бульварная газетенка, принимающая объявления, обещала тиснуть мой призыв к гражданам Москвы сдать угол счастливой парочке не раньше чем через четыре месяца... Никто никуда не уезжал, меня охватила паника, но заявился шутник Саня с виолончелисткой, розовощекой до неприличия кисонькой, сообщил, что вопреки Марксу "небытие определяет сознание", и я неожиданно опять получил ключи от дачи академика и заверения, что мамашиной ноги там не будет. Заверения были даны как-то кисло, но Саня на кухне пояснил мне, что мамаша распорядилась своей жизнью, наглотавшись персефонных таблеток, и выбыла из рядов строителей будущего.
Мне казалось, что тебе понравится жизнь в этой избушке на курьих ножках. Я выскреб полы, вычистил сад, перевез вещи. Вечером за день до твоего приезда я жег в саду сухие листья. Ветра не было, и дым ровно поднимался к розовому небу. Я был счастлив, так по крайней мере мне казалось, хотя я и не употребляю обычно это слово. Мы будем зимовать вместе. Ты и я. И снег, вороны, и старые яблони под окном. И все проблемы исчезнут, все страхи сойдут на нет...
Любитель идиллий! Создатель иллюзий... Со временем я понял, что вместе с адреналином, желудочным соком, холестерином, мочевиной, тестостерноном и прочим я вырабатываю иллюзии. Я – машина иллюзий. Когда набирается несколько тонн, я обрушиваю их на тщательно выбранную жертву и она корчится под обвалом, в конечном счете предпочитая проклятую грубую мерзкую реальность моим, красиво раскрашенным и обставленным, мифам.
* * *
Она приехала на поезде. Сияющая, веселая, с корзиночками, сумками, чемоданами. Я выстроил на перроне всю свою гвардию. Оркестр играл марш военно-воздушных сил. Ося был торжественно-бледен. Никита, перехватывая чемодан, гаркнул: "Твою мать! Вот это баба!.." Тоня утирала поплывший глаз. "Детант в действии", – комментировал Саня.
Нагрузив Осин роллс скарбом, я посадил Лидию в такси – жить у меня она никакого права не имела. Фирма давала ей однокомнатную квартиру на Ленинском проспекте, но там не имел никакого права жить я. Все это нужно было быстро обыграть, отметиться в посольстве, а уж потом катиться на дачу.
Я сварганил грандиозный обед в тот раз: заяц, утопившийся в чешском пиве. Никита притаранил два ящика мозельвейна. От цветов было душно – слава Богу, стояли последние сухие дни, – я распахнул окна в сад. Лидия привезла свое стерео и кучу кассет: поселок залихорадило от Стива Уондера. Мы просидели до последней электрички. Все расспрашивали её про Париж. Было тепло, уютно, радостно. Я впервые видел Осю пьяным. Он ронял голову на стол, хмыкал и советовал нам купить корову.
"Купите корову и сделайте ей французские документы. Тогда ее в колхоз не возьмут. А чуть чего – обострение международной напряженности, – вы ее быстренько задворками отбуксируйте в посольство. Еще лучше ее покрасить под французский флаг..."
Они набились все в Осин роллс-ройс; Никита вел машину. Мы остались одни. Обнимая ее, "знаешь",– начал я, но она перебила: "Молчи, молчи. Идем баюшки... Споешь мне колыбельную?"
Глаза ее смеялись.
* * *
"Дело в том, что в равновесии стратегических сил наступил перелом. По улицам столицы в сторону Кремля неслись с танковым скрежетом черные лимузины. Паники не было, было всеобщее обалдение, янки, коротко стриженные длинноногие янки наловчились промышленным способом производить свободу. Самое обидное, что лаборатория в Ярославле давным-давно вывела формулу производства синтетической свободы, за что начальник лаборатории, профессор Китайчук, был немедленно расстрелян. Формулу обрили, закоптили, перевязали бечевками и засекретили. Теперь же все пошло коту под хвост. В Чикаго уже шуровала на полную мощность фабрика, выпускающая в день около трехсот тонн высококачественной демагого-устойчивой свободы. Конечно, прежде чем наша разведка сообщила точные сведения, информация просочилась в левую французскую Либерасьон. Серж Люли писал в передовице:
"Нам не нужна свобода по-американски, свобода, которую будут навязывать человечеству насильно – столько-то капель в день..."
Слухи, что американцы собираются распылять свободу над всей Евразией, с каждым днем множились. По радио передавали, что передозировка приводит к ужасающим результатам: выкидыши у беременных женщин, депрессия, помутнение классового сознания, выпадение прямой кишки, рвота, перемежающаяся пением гимнов...
Я начал работать. Увы, вместо того чтобы серьезно подумать, как сварганить для детишек цензурно-съедобный фильм, я катал очередной, на самиздат обреченный, безумный рассказ.
На работу уходили утренние тихие часы, после того, как я провожал Лидию на станцию. Пятнадцать минут электричкой до Москвы давались ей не легко. Она могла бы без проблем взять напрокат машину, но у иностранцев были белые планшетки номеров, мы тут же бы засветились. Закончив с утренней дозой бреда, я убирал дом, готовил обед, стирал. К шести в резиновых сапогах и армейском дождевике по разбитой дороге я отправлялся на станцию. Товарняки грохотали мимо, блестели мокрые рельсы, подходила моя электричка. Мы встречались где-нибудь у метро, ты совсем по-советски тащила какую-нибудь сумку: немного экзотики из Березки, мясо, которое теперь оставляла по знакомству буфетчица Клава.
Мы шли в гости к Сане на Сивцев Вражек, к Тоне или вынырнувшему из дальневосточной командировки Суматохину. Несколько раз мы обедали у Роджера, но Лидия не совсем ладила с Полой, или, вернее, она так глубоко погрузилась в советскую жизнь, что контрастные встречи выводили ее из себя. Работа на фирме была для нее мучением, настоящим кошмаром, в конце концов она была певицей, артисткой, хиппи по натуре своей, но это был ее единственная легальная зацепка в Союзе. Раза три-четыре мы были с нею в кино, на этом ее энтузиазм к советским фильмам кончился, она несколько раз протаскивала меня в киноклуб при посольстве. Я читал ей вечерами по-русски, совсем как в прадедушкины времена, или мы отправлялись на длинные прогулки по черному набухшему сосняку, и я рассказывал ей мимоходом выдуманные истории из жизни профсоюзных принцев и партийных гадалок. Она молчала. Лидия, оглушенная неожиданно дремучей жизнью, она вообще теперь молчала, и я прозевал момент, когда ее мягкая теплая терпимость перелилась в затаенное , силу набирающее, раздражение.
"Прививки против, как его теперь называли, американского дождя были обязательны. Но все же, изловчившись, можно было сунуть в карман белого халата трешник и получить вместо отравы пять кубиков глюкозы. В то же время по улицам Чикаго прошла мощная, около ста двадцати тысяч участников, демонстрация молодежи. "Мы против загрязнения естественной свободы синтетическим дерьмом" было написано на голубых плакатах. На черном рынке уже можно было купить флакончик американской свободы, но цены были бешеные. Евгений, однако, решился, и вместе с Анастасией одним преступно голубоглазым вечером они, неизвестно для чего раздевшись, приняли по дозе и, усевшись друг напротив друга, стали ждать..."
* * *
Она не объяснила мне ничего. Я не могу считать объяснением черного цвета взрыв мощностью в несколько мегатонн. Шла первая неделя декабря, от снега и солнца болели глаза. Я глядел в окно, Лидия за моей спиной паковала чемоданы. Чудовищный смысл ею произносимых фраз в моей голове никак не укладывался. Оказывается, я ее использовал, оказывается, она вкалывает на меня, в то время как я кайфую, пестую свои литературные претензии, Омар Хайямом, Хайям Омаром сибаритствую меж перекрахмаленных сугробов и мятых простынь. Я увязался за нею только потому, что она француженка. Я никогда не хотел хоть что-нибудь сделать для нас обоих, для нее, в конце концов, а лишь ныл, что в этой стране действовать невозможно.
Самая интересная часть была по-французски. Без синхронного перевода. Я перестал вникать – она просто спятила! Она выпила литр антифриза или пригоршню, под подкладкой сумки затыренных, ЛСД... Мои друзья меня не знают. Она не видела никого, кто умел бы так хорошо устраиваться.
"Лидия, – повернулся я, – дуреха! Кончай свой бред, я же тебя..."
"Пошел ты знаешь куда со своей любовью! Любовь! Что ты в этом понимаешь?"
Я попытался загородить дверь.
"Уйди, – сказала она тихо. – Все кончено, ты что, не видишь? У меня больше для тебя ничего нет".
Грязного цвета такси стояло у калитки. Она вернулась за вторым чемоданом. Я начал соображать, что она действительно уезжает, и уехать может очень далеко. В страшный для меня аэропорт.
"Слушай, – я назвал ее ночным ее именем, в этой ситуации идиотским,погоди..." Мне было жутко.
"Пошел на хуй, – сказала она с чудесным парижским акцентом.– Рожу твою видеть не могу... Сиди в своей могиле. Ковыряй свои болячки. Я не махозистка..."
Самое смешное было в том, что такси не могло стронуться с места, буксовало, расшвыривая перемешанный с песком снег, и не кто иной, как я, упершись ногами в фонарный столб, раскачивал и выталкивал машину.
"Все устроится, – бубнил я, старательно игнорируя вздымающуюся внутри хиросиму. – Все это чушь. Все обойдется. Ведь мы только начали жить..."
Такси выскочило и, напоследок забросав меня грязью, юзом пошло вниз по улочке.
* * *
Она улетела на следующее утро. Я этого не знал и еще с неделю ломился в посольство, дважды побывав в приемной ГБ, где со мною обошлись вполне гуманно, но посоветовали больше не пытаться проскочить на территорию лягушатников. Я побывал на ее фирме – вентили, трубы, газовая техника – и милейший толстяк мне объяснил, что мадам уволилась и теперь – впрочем, он не уверен – пьет шеверни на веранде Липпа или напротив У Двух Мартышек.
Я плохо помню детали, я был заправлен водкой по самых уши. Я боялся хоть на секунду протрезветь. Тоня наткнулась на меня в винном магазине. Я покупал литровую бутылку пшеничной. Она влепила мне пощечину, а потом заплакала. Алкаши вокруг ржали. Это от нее я позвонил в Париж. Дали, словно издеваясь, мгновенно. Лидия взяла трубку. Было слышно телевизор.
"Не звони сюда больше", – сказала она.
"Я... Я тебе напишу?" – голос у меня был как у Сатчмо.
"И письма твои читать я не буду... Я понятно говорю? Найди себе другую дуру".
* * *
Сиделкой надо мной просидевший ничем не обозначенную вечность, Ося уверял меня:
"Ваша ошибка, дружище, что вы ее держали за метерлинковскую героиню. А она баба из Воронежа. Понимаете? Она просто баба! Вам Париж все мозги запудрил! Нужно было с нею обращаться как с бабой, а вы ей мантры читали! Хлебникова!.."
Никита был лаконичнее:
"Есть такие бабы, – сказал он, – что хоть не вынимай".
Он заставил меня одеться, мы долго тащились куда-то через метель.
"Я тебе пришлю одну дырочку, – втолковывал он – только ты с нею не валандайся. Подъемный кран. Мертвых из гроба поднимать может. Тебе сейчас нельзя без бабы. Сворачивай".
Мы свернули на тропинку между сугробами, снег все сыпал и сыпал, и Никита постучал в окошко кассы.
"Два билета, – сказал он. – Со скидкой на малолетство".
Это были оранжереи Ботанического сада. Миновав японский сад камней, скрюченный подагрой лес столетних карликовых сосен, целую рощу цветущих лимонов, мы забрались в самый дальний угол. Не было видно ни души. Волны тропического тепла и мелкая водяная пыль из распылителя окатывали нас. Мы устроились, сняв шубы, на мешках с удобрениями. Никита вытащил четвертинку.
"Тебе вообще-то пора подумать о парашюте, – он сорвал пробку, завязывать, может быть, и не стоит, но притормозить пора... Мы с тобой в баньку пойдем, в Сандуны, выпарим твою бредятину и на пиве спланируем к будням нашей родины. В каждом деле должна быть своя техника. И в том числе и в деле протрезвления. Не бэ. Уделал тебя капиталистический рай?"
И он нырнул в густолистые заросли, где наверняка водились змеюги, мартышки, студентки-лаборантки и заспанные смотрители, и появился оттуда с полной шапкой душистых мандаринов.
"Африка, – гоготал он, – и никаких транспортных издержек..."
* * *
В Сандуны мы не пошли, мы поехали за город. По той единственно приличной дороге, что разматывается на юго-запад. На даче нас уже ждали. Охранник с кобурой на боку открыл ворота. Хозяин, известный мне лишь по газетным снимкам – "Да нет же! – поправил меня Никита. – Это его сын", – вышел встречать нас на крыльцо. Стол, заставленный закусками, запотевшие графинчики, неизвестно где припрятанный оркестрик, играющий Вивальди, и девицы: чистенькие, ухоженные, обожравшиеся бляди.
Я был весел и остроумен. Я смешил всех, даже каменнолицую прислугу. Приставленная ко мне мокрогубая красотка и вправду замечательный экземпляр зверски обтянутая свитером калибра корабельных пушек грудь, изумительные, совершенно пустые ореховые глазищи, маленький зад, удлиненные нижние конечности – при каждом приступе хохота энергично наваливалась на меня своей надводной частью.
"Майя, – пояснял через стол Никита, – из нашего золотого фонда. Прошу без протокола".
Майя скромно лязгнула ресницами. Я был в том эйфорическом состоянии, когда случайное телодвижение вдруг расплескивает болотце фальшивого веселья и тогда обнажается смрадная пропасть. Хозяин тихим, бесцветным голосом рассказывал об африканском племени, где в танце любви женщина выбирает мужчину, счастливец сидит, опустив голову, положив ему ногу на плечо.
"Они танцуют в чем мать родила и практически, заводя ногу избранному на шею, показывают свой товар..."
Хозяин оглядел нас исподлобья: седой бобрик волос, мешки под глазами, седые усы, безразличный взгляд. Одного движения пальца его престарелого двойника было достаточно, чтобы поменять Кавказ и Урал местами. Меня он начал злить. Залепить ему семгой морду? У него была хорошая интуиция, на ней они и держатся как на подводных лыжах, он кому-то кивнул, и нас уже вели бесшумной ковровой экскурсией, показывая дом: чередой стерильных, дорого обставленных комнат, кинозал, спальни второго этажа и чудесный кожаный кабинет, о котором только можно было мечтать, с книжными шкафами от пола до потолка, с тяжелыми портьерами, в просвете которых сиял серебряной чеканкой синий вечерний сад.
Майя удержала меня за руку, когда все выходили, она и вправду была хороша, и, скорее всего, ее глупость была лишь расчетливой игрой, гаремной мудростью, умением не раздражать честолюбие заносчивых шейхов. К моему удивлению, она и вправду умудрилась восстановить мое заржавелое оружие, но, когда, раскрасневшаяся, со спущенным на одну ногу исподним, она наделась на меня, easy rider, и мы тронулись с места среди кожаных волн чудовищно огромного кресла, я тут же обмяк и капитулировал.
"Ты меня не хочешь?" – мотая головой, сказала она.
"Я-то, может быть, и хочу, но он – автономное государство..."
Она все еще сидела на мне – лифчик на шее, чуть-чуть терлась об меня. Мы кое-как разлепились. Застегивая джинсы, я подошел к стенным шкафам – вот от чего можно было кончить! – здесь было все, чем я когда-то так жадно интересовался. Клеветники режима, высланные из страны философы, мемуары участников славных кровавых дел. И все издано пронумерованным внутренним тиражом...
Она еще не раз в ту ночь пыталась меня осчастливить, Майя. Per aspera ad astra, сквозь тернии к звездам, но лишь сама сверзлась в небольшой всхлип и затихла. Как и следовало ожидать, она была из профессорской семьи, занималась когда-то семантикой в Тарту, но (ее фраза) "грудь перевесила".
"Ты не пропадай, – сказала она, – я тебя вылечу".
"Я не тем болен", – отвечал я, но было это уже утром, в Москве. А пока я сидел один в эвкалиптом пропахшей сауне, и все у меня текло:
ручьи пота меж лопаток и по груди и, порядочно, из глаз. Я трясся и даже, думаю, подвывал. Хорошая парилка была у слуги народа. Но меня уже звали за стол – в предбаннике стопкой лежали чистые полотенца, на скамью был брошен мохнатый тулуп. Возвращаясь в дом, я набрал полные пригоршни снега и, как мы это делали в армии, умылся им.
* * *
Это был отличный, queen-size, двуспальный багажник. Рафаэль взял кадиллак посла: старикан отправился в Лозанну подзалатать прохудившееся здоровье и Рафаэль остался поверенным в делах. Везуха! У меня был термос с кофе, фляжка скотча, печенье. Ледяной воздух бил откуда-то сбоку, но мне было наплевать. Машина шла мягко, и лишь на поворотах ныл затылок. Никто, кроме матери, ничего не знал. Она постарела за эти три дня.
"Я все равно уеду, – объяснял я ей. – Не сейчас, так позже. Не через Финляндию, так через Израиль".
"Делай как знаешь", – поджав губы, отвечала она.
Фотография – Лидия, обнимая меня за шею, заглядывает в объектив – давно исчезла с комода.
"Если я останусь, я рано или поздно сяду".
"В этом я не сомневаюсь..." – чуть слышно отвечала она.
За окном неподвижно стоял январь. Многое случилось за последний месяц. Харьковские отъезжанты подослали ко мне смешного убийцу: кепочка, улыбочка, кривой зуб да нож, который он мне показывал, словно предлагал купить... Не все вещи дошли до Вены. Знаю ли я, чем это пахнет. Жареным. Кто-то мухлевал в этой игре. Я был уверен в Рафаэле. Не потому, что он с утра до ночи занимался мною, а потому, что я знал его теперь гораздо лучше. Мудрил, я в этом был уверен, получатель в Вене.
Я прожил у Рафаэля две недели безвылазно. Пил с утра, проснувшись. Около постели всегда стояла бутылка скотча. Рафаэль забивал холодильник выпивкой. Днем я держался на пиве, а к вечеру нагружался ячменной. Он не перечил мне, разговаривал со мною так, словно мы не стояли на разных берегах скотчевого моря. Он
готовил еду, прятал снотворное, вышвыривал повадившихся вдруг вставлять лампочки электриков. Я спал, только набравшись до зеленых чертей. Два часа, не больше. Просыпался от ощущения дыры на месте сердца. Пульс сто двадцать. Экстрасистолия. Если зациклиться, начиналась паника.
Я лежал и думал об одном: почему? Потому, что кончился карнавал? Три дня здесь, два там, весело, навылет, в лихорадке любви. До тех пор пока у одного из нас не начинались легкие неприятности с эпидермой. Вечно под наркозом чередою идущих оргазмов. Так часто, что страхи и сомнения взорваны и распылены. И вдруг – дыра, дожди, проселочная дорога с подслеповатым фонарем, потеря ритма, контора, беготня за продуктами, передовые будни. Некуда в общем-то пойти. Все двусмысленно. Мы уже не набрасывались друг на друга, как в наши урывочные свидания. Она порывалась мне что-то сигнализировать, я понимал это теперь. Но что? Я кропал свой акростих, я распустил в том месяце счастливые сопли, я перестал за нею охотиться. Я думал, что теперь она рядом. А она почувствовала себя нигде.