412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Садовников » Певец Волги Д. В. Садовников » Текст книги (страница 7)
Певец Волги Д. В. Садовников
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:13

Текст книги "Певец Волги Д. В. Садовников"


Автор книги: Дмитрий Садовников


Соавторы: Абрам Новопольцев,В. Крупянская
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

23–25. Про клады
23

Портной один на краю города, у реки Камы жил; вода под самые стены подходила. Были у него работники. Вот раз идет он по базару и попадается ему чувашенин.

– Слушай, – говорит, – у тебя, портной, в доме клад есть.

Тот смеется.

– Где это?

– Да в хлеве, как войдешь так направо, в углу, к реке.

– Врешь ты, – говорит, – все, старый хрыч! Какой у меня клад?

– Нет, не вру. Отрой его – богат будешь!

– Ну, – говорит, – тебя! Вот выдумал! – и пошел домой.

– Ну, коли не хочешь, как хочешь. После каяться будешь, станешь меня искать. – И пропал из виду.

Дома портной и раздумался:

– А что не попытать? Дай, норою.

Пошел искать этого чувашенина; нашел. Тот согласился.

– Только с условием, – говорит, – с рабочими поделись; не поделишься – не дастся, и если в мысль тебе придет не делиться, клад уйдет, когда копать будешь.

– Хорошо.

– Достань икону, три свечки и заступ, а работника одного рыть заставь.

Вот пришел портной домой, одного работника оставил на ночь дома. Праздник был, все гулять ушли, он ему и говорит:

– Останься, ты мне понадобишься; не ходи нынче гулять. Будем клад рыть.

– Ладно.

Пришел ночью чувашенин, пошли в хлев, икону поставили, свечи зажгли. Работник с хозяином роют яму в углу, а чувашенин молитвы читает заговорные, чтобы клад остановить. Только портной роет и думает:

– Что это я, неужто своим добром с работником буду делиться? Чай на моем дворе-то, а не на его?

Как подумал про это, поднялся шум, икону за́ дверь выкинуло, свечки потухли, и загудел клад, в землю пошел. Стало темно, и давай этого портного по земле возить; возит да возит (нечистая сила). Чувашенин говорит работнику:

– Кинься на него! Упади!

Тот упал на хозяина: их двоих стало из угла в угол таскать. Насилу знахарь остановил заговорною молитвой. Клад ушел, а чувашенин после и говорит портному:

– Вот не хотел поделиться, он и не дался тебе; а теперь в этом доме тебе не житье: нечистая сила тебе в нем не даст – все растащит.

Портной видит, что плохо дело, взял да от реки и переселился выше, в другое место и опять, как был бедный, таким же и остался. Не умел взять.

24

Недалеко от Тагая (Симбирская губ.) мужик раз лошадь искал. Шел, шел, доходит до крутой горы. Видит: в ней дверь; он вошел. В первой комнате все лодки с золотом; пошел дальше (а комнат много), в последней комнате стол накрыт, а за ним сидит немая девица. На столе – вино и закуска. Вот он подошел, взял золотую чарку, налил вина и выпил; кубок – за пазуху и во все места золота из лодок насыпал. Выходит, а над дверями серебряные наборные уздечки висят. Он взял одну; как только вышел, напал на него конный народ, в роде казаков, избили его и отняли деньги. Уцелел один кубок да несколько золотых. Принес он кубок к таганскому попу и рассказал все. На кубке был вензель Петров и на деньгах тоже. После все это у судейских пропало.

25

Две хлебницы рыли по на́слуху, недалеко от Конной слободы, на валу́. Когда эти хлебницы уже вырыли кинжал и пистолет, вдруг услыхали, что по горе, от храма Иоанна Предтечи пошел сильный гул. Было это около полудня, летом. Взглянули они по направлению гула и увидали тройку лихих коней, которая скакала во весь дух с горы и быстро, с треском и шумом выехала из Конной слободы на большую московскую дорогу. Тройкой правил красивый кучер средних лет, одетый в черную бархатную безрукавку, в бархатных штанах, в поярковой шляпе с красными лентами. С ним рядом на козлах сидел красавец-казачек, а в само́й коляске – важный барин. Выехала тройка на дорогу, остановилась; барин слез с коляски, казачек спрыгнул с козел и пошел вдоль дороги в присядку плясать; барин заложил руки назад, склонил голову и пошел впереди лошадей, а кучер шагом поехал за ним. Казачек так лихо, так чудно плясал, что хлебницы на него засмотрелись, да еще думали в это время и о том, как бы о себе не дать барину подозрения к тому, что они роют деньги, и чтоб он из любопытства их не спросил. Лишь тройка поровнялась с ними, они увидали, что из реки Свияги вылез страшного роста солдат, подошел к казачку, схватил его на руки и понес в омут, под водяную мельницу. Барин сел на лошадей; кучер ударил по всем по трем возжами, гаркнул на них и с по́свистом молодецким тройка полетела вдоль дороги столбовой, только пыль взвилась за нею столбом!

Солдат дошел с казачком до омута, бросился туда и пропал. Это видение так испугало кладоискательниц, что они перестали рыть клад и почувствовали, что сердца у них замирают, руки и ноги дрожат; они отправились домой, однако яму завалили снова и рассудили так, что это им клад давался, да не сумели они его взять, подойти к нему с молитвой и дотронуться.

После этого нашли они одного начётчика-чернокнижника, который по черной книге им прочитал, чтоб они отправились этот клад рыть на Пасху, между заутреней и обедней, и взяли с собой по яичку, и кто бы с ними на валу не встретился, тотчас же похристосовались. Они испекли себе по три яичка, окрасили их и положили в подоткнутые передники, чтоб им скорее можно было похристосоваться. Пришли на вал, начали рыть клад, и спустя короткое время, заступом стали задевать за чугунную доску.

И пошел от Баратаевки гул, зык, рев такой, что земля под ним задрожала!.. Услыхали они страшный крик, и видят – по валу идет к ним медведь не медведь, человек не человек, а сами не могут понять что за чудовище. По одежде будто солдат! Глазищи – как плошки; так и прядают, как свечи; рот до ушей, нос кривой, как чекушка, ручищи – что твои грабли; рыло все на сторону скошено… Идет это чудовище, кривляется на разные манеры и ревет так, что земля стонет и гудит. Вот они встали рядом, оперлись на заступы, припасли яички и думают:

– Только подойдет этот клад, мы ту же секунду с ним и похристосуемся.

Чудовище медленно подошло, да как топнет, да рявкнет:

– Вот я вас, шкуры барабанные! Так тут-то вы ребятишек зарывате!

Поднял над ними престрашный кулачище; они испугались, бросились от него бежать что есть духу, а чудовище все топало да кричало:

– Вот я вас, шкуры эдакие!

Бежали они до паперти храма Иоанна Предтечи; тут без памяти и упали. Их добрые люди отпрыскали водой и привели в чувство, думая, что с усердными христианами случился обморок в храме. Когда те опомнились, пришли домой, чернокнижник сказал им, что они уж больше не найдут этого клада, что он ушел в землю, и что узнал он об этом по гулу, который раздавался по большой дороге.

26. Про Лешего и Водяного

В одном лесу глухое озеро было. В озере Водяной жил, а в лесу Леший, и жили они дружно, с уговором друг друга не трогать. Леший выходил к озеру с Водяным разговоры разговаривать; вдруг лиха беда попутала: раз вышел из лесу медведь и давай из озера воду пить. Сом увидал, да в рыло ему и вцепился. Медведь вытащил сома на берег, загрыз его и сам помер.

С той поры Леший раздружился с Водяным и перевел лес выше в гору, а озеро в степи осталось.

27. Про Лешего

Нашински мужики не однова́ в лесу Лешего видали, как в ночное ездили. Он месячные ночи больно любит: сидит, старик старый, на пеньке, лапти поковыриват, да на месяц поглядыват. Как месяц за тучку забежит, темно ему, знашь, – он поднимет голову-то, да глухо таково: «Свети, светило», говорит.

28. Мельник-знахарь

В селе Новиковке мельник жил. Петром Васильичем звали. Такой дока был, страсть! Был он отдан господами в ученье к одному барину, а барин в Жегулевских горах жил, на Волге. Не русские у него все там были мастера; у них Петр все дела и перенял. После, как пять лет проучился, стал он у своего барина дела делать: четыре водяные мельницы держал, подрядную рожь на них молол; когда подряда нет, мирщину молол. Барин любил мельника и напрасно не обижал, и на прикащиков-идолов не менял. И Петр Васильич их не любил: бывало, если не в духе, так на мельницу к нему прикащик и не ходи.

Раз железным ломом чуть одного не убил, да увернулся. Лет с десяток он мельницами заведывал, потом и помер. Мало таких мастеров было. Лучше его муки во всей округе не было. А почему так? У него было четыре моргулю́гки, да в Жегулях спрыг-траву достал. Достал он себе в работники моргулюток потому, что без них ни одну мельницу не удержишь, да и времена были барские, страшные, а мельниц-то четыре.

Раз один прикащик взял да и нажаловался барину, что он мошенничает, муку продает; а барин-то сам приехать не мог и приказал прикащику распорядиться на счет мельника. Он, плутский сын, приехал в село, взял дворовых, вошел к Петру-то Васильичу в дом и заковал его в железы.

– Это за что? – спрашивает мельник. – Разве я душегуб?

– Барин, – говорит, – приказал в солдаты тебя везти, а железы для того, чтобы ты не убежал.

– Так не́што ты думаешь они меня удержат, коли я не захочу? Они у тебя, говорит, пересохли!

Как махнет ногами-то, они и улетели вверх.

– Вот тебе, – говорит, – и железы! Для тебя они железы, а для меня тлен. А хочешь, если по-дружески, так не куй меня и вези. Я не сбегу. Прямо некованого вези, а то ты меня и не увидишь, коли закуешь!

Прикащик-то и смяк. Мужики пришли к Петру Васильичу прощаться. Сидит Петруха веселый.

– Слышали мы, – говорят мужики, – про твое несчастье.

– Нет, – говорит, – братцы, у меня несчастья.

– В город, слышно, тебя в солдаты везут?

– Нет, – говорит, – не в солдаты, а городского калача поесть да водки городской попить; потом я опять здесь буду у барина мельницы делать и вам работёшки дам.

Мужики молчат, да на него глядят. Полна изба народу.

– Идол-то вот, – говорит, – не велел меня из избы выпущать; боится, что сбегу, да я своих меньших братьев пошлю! Ступайте, – говорит, – эй, вы! Столкните ле́жень со свай-то! Там не сладят: он крепко положен на шипы-то…

Мужики смотрят, диву даются с кем это он. А Петруха опять:

– Ну! ребята, идите, пособите идолу-то спустить нижние-то мельницы! Верхнюю-то перекувыркнуло, да как ловко! Пущай трудно было: земля-то больно мёрзла, а другую-то завтра; третью, когда я на половине дороги буду, а четвертую, как в город приеду.

Мужики постояли, потом простились и по домам пошли.

– Не прощайтесь: свидимся скоро! – говорит.

Идут; а прикащик навстречу верхом едет.

– Братцы, – говорит, – помогите! У меня верхнюю мельницу прорвало… Опустим вершники у низовых-то! Поскорей!

Подошли к мельнице – ее совсем переворотило. На заре, как мельника увезли, другую прорвало, к обеду – третью, а на третий день – четвертую. Прикащик хлеба лишился.

– Погиб, – говорит.

Как две-то сломало, к барину послал. Барин когда приехал, ни одной мельницы уж не было. Горячий был барин.

– Где Петряй?

– Его, – ему докладывают, – в солдаты увезли.

Он как ногами затопает…

– Кто распорядился?

Да на прикащика-то с кулаками, а не ударил, потому тот тоже из благородных. Так он кулаки-то все об стол оббил.

– Живо тройку!

И поехал в город за Петром, мельником. Приходит на его фатеру.

– Что ты, – говорит, – Петряй, меня покинуть хочешь?

– Нет, барин, это видно вы хотите, а я нет. Уж видно божья воля на то! Уж видно царю надо послужить; вам довольно послужил.

– Нет, Петряй, поедем со мной.

– Нет уж, барин, я по вашему желанью видно здесь останусь. Трудно в лодчёнке, барин, отчаливать от берегу: страшна середина, а когда переедешь реку, то все равно: земля-то что там, что здесь, и трава-то так же растет.

– Будет ломаться, Петряй, поедем!

– Нет, барин, оттолкнулся в лодке, без весел, так водой унесет, не догонишь. Иду охотой служить! Простимся!

Барин и так и сяк; не едет. На хитрости барин пустился: подговорил молодцев с ним гулять, денег на это дал. Они его напоили да и опохмеляли все время, покуда приемка-то шла, а как кончилась, барин и говорит:

– Будет, по́пил городского-то вина! Поедем работать!

– Нет, барин, я в солдаты иду!

– А коли, – говорит, – гордыбачить будешь, так я тебя в полиции выпороть велю!

Ну, он розог-то испугался и поехал. В один месяц Петр Васильич ему три мельницы справил, а одна до весны осталась. Спрыг-трава ему да моргулютки помогали.

Достал он спрыг-траву в Жегулевских горах, на самой на вершинке. Там озера есть, и в этих озерах нет ни одного червячка, и от ветра озера никогда не колышатся. Вода в них словно стекло, и скрозь нее все видно, что есть на дне. Только такое озеро не скоро найдешь; иные его ищут по месяцу, да не находят. Спрыг-трава там и растет. Цветет спрыг-трава на Ивана Купала, в полно́чь. В эту ночь все дно озера видно: жемчуг, словно жар горит, индо в небе от него зарево стоит. Серебро, золото и каралы на дне – все есть. Каралы и черные и красные, и все вы́чужены. Итти за спрыг-травой, надо молитву особую знать, а то в клочки разорвут; и итти надо не оглядываясь, а то от черных не сдобровать. Доставать спрыг-траву больно мудрено, и при этом страх большой. Рассказывал Петр Васильич про себя, как доставал, так:

– Накануне Купалина дня вымылся я, говорит, в бане, как можно чище, надел чистую рубаху и штаны, и ничего не ел, а молился богу. Заснули все в деревне, я и пошел к тому месту, где озеро. Пришел туда раньше полуночи, встал и стою, дожидаюсь, слушаю что будет. Вот слышу шум по лесу страшный, какие-то звери дерутся; в другом месте стук, чего-то делают, потом словно земля вся начинает кончаться. Стою я дрожкой дрожу, а сам все молитву творю. Волосы дыбом у меня, и я ни жив, ни мертв. Вот слышу страшный шум и треск по́ лесу; потом вдруг набежал ви́хорь страшный и все осветилось. Пришла полночь, папоротник расцвел. Я схватил несколько цветов с правой стороны, завернул их в беленький платочек, повернулся на правую сторону и пошел. Откуда ни возьмись два жандарма, на меня саблями так и машут.

– Брось, – кричат, – а то голову долой!

И за руки хотят схватить, а не хватают. А траву-то я завернул, да – под правую мышку. Долго они приставали, приказывали бросить и пропали. Потом начальники явились, с светлыми шапками, с саблями тоже, и начали опять приставать:

– Брось, – говорят, – а то голову долой сейчас снесем!

Долго стращали, после тоже бросили. А я все иду. Вижу вдруг около меня война началась; такая пошла, что резня беда! Из пушек так и палят, раненые валятся и кричат мне:

– Из-за тебя проливаем кровь! Брось!

Потом и это пропало. Вижу – зажгли нашу деревню. Горит она передо мной, и вот вижу свой дом, как он горит, и семья моя горит там, а черные-то все кричат:

– Не пускай! Не пускай его-то родню! Пускай горят там! Он не бросат!

И вот запылала передо мной вся деревня. Ветер так и воет, бревна подкидывает кверху и уносит далеко, а я иду среди самого пожара. Все мне кричат и умоляют бросить эту траву.

– Мы, – говорит, – через нее погибаем!

Вдруг около меня проваливается земля, а я остаюсь на одной кочке, а то все водой заливает. Как шагнешь, так и в воде, а остановиться нельзя, не то как раз разорвут. Буря на воде страшная: волны эти так и хлещут выше избы, а потом снег пошел с бурей, кочка качается… Вдруг пропало все, и появилась высокая каменная стена, и в ней воткнуты копья, прямо перед глазами, того гляди выколют. Потом и это пропало; показалось, будто солнце падает на землю, и земля горит страшным пламенем, народ тоже горит и стонет, кричит и просит бросить спрыг-траву.

– А то, – говорит, – измаялись наши душеньки.

Наконец все сгорело, ничего не видать, только одно пламя, да я на кочке стою и все иду. Огонь этот всего дольше продолжался; потом явилась целая толпа монахов, встала передо мной, и просит кинуть цветок папоротника; так вот и увещают не губить свою душу в таком грехе. Как только я дошел до своих ворот и взялся за скобу, все пропало, а как вошел во двор, так опять ко мне пристали.

– Не отстанем, – говорят, – если не бросишь!

Представили мне ад, где мучаются грешники, и где я себе место приготовил. Ужась как там маются, а мне всех хуже. Они и говорят:

– Если бросишь, то вот тебе место в раю и такая хорошая жизнь, что сказать нельзя.

Смотрю я: лес зеленый, пташки на разные голоса поют, заслушаешься. Я было уж бросить хотел, да петухи спели, они и провалились. Очутился я в избе весь вымоченный: роса в ту ночь была сильная, а я за кусты задевал, шел.

С разрыв-травой больно хорошо ходить: в ночь и в полночь ничего не случится, везде ходи. Идет, бывало, Петр Васильич на мельницу, а ключи у прикащиков; подойдет с этой травой: и замок сам отпирается. Моргулюток-то этих спрыг-трава служить заставляет хорошо. Если что́ сломать на мельнице надо, они сейчас сломают. Мельник этот и лекарем был: бесов выгонял, и брал за это мало. Верст за триста привозили к нему. Когда к нему бесноватого, бывало, везли, так бес-то за пятнадцать верст чуял Петра Васильича и кричал:

– Зачем вы меня везете к этому подлецу?

Ругательски его ругал; а как, бывало, выйдет Петр Васильич, он и присмиреет, и Петр-то Васильич нахмурится, да такой сердитый сделается – беда. Возьмет его за руку и скажет:

– Смирно! Тихо! Пойдем ко мне в гости: у меня есть твои товарищи.

Введет бесноватого к себе в избу, положит на конник, и лежит бесноватый у него несколько суток, глядя по болезни. Петр Васильич в это время не пил и не ел, все сердитый ходил. Начнет беса из больного выгонять, а тот кричит:

– Куды я пойду?

А он сказыват куды итти, где поселиться и что́ сделать. Места, куда он черного посылает, больному не известны: в другую совсем сторону.

В это время Петр Васильич всех из избы выгонял. Когда бес выходил, больной потел, а Петр Васильич его еще теплее одевал, пока бес из него не выйдет. После того больной долго спал. Когда просыпался, Петр Васильич ему чаю пить давал, потом есть. После этого больному становилось легче; он некоторое время оставался у Петра Васильича, а потом уезжал домой. Брал Петр Васильич всегда половину того, что ему давали, а много никогда не брал. При прощаньи наказывал беречи себя, не ходить раздевши и без молитвы не выходить за ворота, быть осторожным в пище, не показанного не есть.

– А ежели ты не убережешься и опять захвораешь, так опять приезжай, только не той дорогой, как в первый раз, а другой.

Домой тоже должен больной ехать другой дорогой, а не той, которой приехал, не то бес может воротиться и опять вселиться в него. Как больного, бывало, проводит, после того дни четыре пьянствует.

Век свой Петр Васильич не спокойно прожил: с моргулютками тяжело ладить. Они знали свое дело и сильно его донимали, особливо пьяного, да когда с бабенками захороводится. Они ему и спать не давали. Давай да давай им работы! В самую полночь всего сильнее донимали, будили его и приставали всячески. Посылал он их песок считать, пеньки в лесах (самое трудное для беса: иной пенек ведь с молитвой рублен; дойдет до него бес и со счету собьется, опять начнет считать), воду в море перемеривать или ветряную мельницу строить (у ней ведь крылья накрест). Станут у мельницы вершину класть – у них все и разлетится.

– Хорошо, – говаривал Петр Васильич, – с моргулютками жить, только надо быть хитрым и шустрым, а то как раз головы не снесешь.

Долго бы он еще прожил, кабы не ведьма Матрёшка: сгубила его беднягу ни за́ што, без соли съела, плутская дочь, да и самой бог переду-то не дал: в Сибирь пошла. Солдатка она была и такая красавица, что страсть, а Петр Васильич и приволокнись за ней. Она поддалась, да у пьяного-то и унесла спрыг-траву. Тут его моргулютки и доняли. Через четыре года Петр Васильич весь высох, как лучина стал. Так и помер бедняга: больно уж они ему по ночам спать не давали.

29. Марина-Русалка

Лет со сто тому назад, в Симбирске, жил под горой, у Спаса, Иван Курчавый, с отцом и с матерью. Церковь Спаса старинная была и вся расписана по стенам разными житиями. На одном образе написана была царица-красавица: румяная да такая полная, и едет она на лебедях: одной рукой правит, а в другой держит ключи. Иван Курчавый часто говаривал в хороводе:

– Мне невесту нужно эдаку, как писана царица на лебедях.

А он был красавец, пи́саный глазо́к! Голова вся была курчава, а эти волосы, как кольца золотые вились. Белый, румяный, полный, кровь с молоком: одно слово молодец! А уж бандурист был какой – заслушаешься! Плясовую заиграет – не удержишься! Весь, бывало, хоровод распотешит. А бывало девушки да молодые вдовушки сберутся весной в хоровод в белых кисейных рукавах да в станду́плевых или штофных сарафанах, как лазорев и маков цвет, любо посмотреть!

Недалеко от Курчавого жила молодая вдова Марина. Год, почитай, она жила с мужем и, поговаривали, извела его. Суровая была, а красивая: сдобная, чернобровая, черноглазая; лицо, что твой фарфор, а румянец во всю щеку так и играл, и играл; взгляд был пронзительный. Она в хоровод не ходила, а редко, в праздник, после обеда; выдет за ворота, сядет на заваленку, да издали на хоровод и любуется, да все и смотрит, и смотрит на Ивана Курчавого, и теперича если заметит, что котора девушка ему приглянется, так вся и покраснеет, до ушей разгорится, а глазами так на него взмахнет – кажись готова съесть. Такой-то у ней был взгляд: насквозь человека пронзит.

Иван Курчавый, бывало, даже побледнеет. Диковинное дело, какие глаза бывают! От иного глазу захворать даже можно. У меня баушка хорошо от глазу лечила: почерпнет с молитвой ковшичек чистой воды, положит туда из горнушки холодных углей, прочита́т раза три «Богородицу», да нечаянно и спрыснет водой, чтобы у тебя от испугу мурашки по телу-то забегали – ну, и легче от этого. И глаз глазу рознь бывает: от сильного глаза холодные угли, как горячие, шипят.

У нас была золовка Овдотья, так та теленка сглазила: на другой же день околел. И глазища у ней были серы, ехидны эдакие. Ну, вот видишь ли ты, должно быть, Марина этого Ивана Курчавого любила и ревновала ко всякой девке и бабе, а говорят, лютущий был Курчавый до баб, и поговаривали, что он к ней, Марине, по ночам похаживает и с ней любится.

Это отцу с матерью стало известно, и задумали они сына женить, и нашли они ему невесту хорошего роду и племени, и богатых родителев, девицу красивую, степенную. Только что узнала Марина и начала колдовать, и чего только не делала, по рассказам, так индо у́шеньки вянут. Вынимала она у невесты и след, и на кладбище его хоронила, и на соль-то наговаривала с причитанием: «Боли у раба божия Ивана сердце обо мне так жарко от печали, как соль эта будет гореть в печи». Раскалит печку до́ красна, да туда нао́тмашь и бросит горсть соли; то, слышь, снимет с себя ношну́ рубашку, обмакнет в пиво или вино, выжмет, да помоями-то этими и напоит его. Это все не действовало. Она взяла да из восковой свечи вынула светильню, отрезала ленту коленкору и написала на коленкоре: «Гори сердце у раба божия Ивана обо мне, как эта свечка горит перед тобою, пресвятая богородица!» Да эту свечку-то у Спаса запрестольной божьей матери и поставила. Так эдаким родом она Ивана Курчавого к себе приворожила, что стал он Марину во сне видеть и только ей грезить. Ну, родителям не хотелось ее в невестки себе взять; боялись Марины, али хотели взять за него девицу. Верно что девицу, потому ее всякий муж по свому́ карахтеру может переделать, а вдову не перевернешь, все равно, что упряму лошадь; а у Марины знали, что у ней карахтер крутой был, и она старше была летами Ивана Курчавого и что что красавица – все-таки вдова, а не девка. Поди ты, что эта Марина с Иваном Курчавым наделала! Беды!

На другой день рукобитья приехал он домой от невесты, отпрёг лошадь, поставил в конюшню и вошел к себе в избу. Отец с матерью посмотрели на своего Ивана и с ди́ву дались: бледный, помучнел весь, а глазами так страшно ворочает, словно что потерял да ищет. Спросили его:

– Что с тобою, Ванюшка?

А он как бросится с хохотом из избы в сени за дверь и давай руками-то все шарить. Уж шарил, шарил, побежал в конюшню тоже за дверь, и там давай шарить. Отец с матерью перепугались: видят – дело худо, их Иван сбесился; а он с конюшни бросился на сеновал. Они там его и заперли, вскричали соседей, чтоб им помогли его связать, кабы он чего с собой и с ними не поделал. Тут пришли человек пять соседних извощиков и ломовых, и выездных, кое-как его стащили с сеновала за руки и за ноги, а он бьется, брыкается, удержать не могут и пять человек. Вот так силища была! Не смотря, что извощики парни дюжи – молодец к молодцу, кажись в плечах по сажени будет, а он их так на себе и носит. Кое-как связали возжами руки назад, повалили на спину; один стал держать за голову, другой рукой придавил ему брюхо, а трое стали ноги вязать; как он плечами-то понатужится да ахнет – возжи-то, как нитки, хрустнули!

Не знают, что с ним делать. Случился тут у Курчавых чувашенин (с хлебом к ним приехал), подошел к извощикам да и говорит:

– Надевай, ребя, на него хомут вон с моей-то потной лошади.

Те рты разинули; молчат.

– Надевай знай, надевай! Небось не тронет! Хозяин-отец! Ищи бабу брюхату, вели ей Ваньку держать за хомут! Смирней будет, все пройдет! Над ним гораздо баба шутила; ишь шайтана в него садила!

И случись тут моя матушка, царство ей небесное, из-за калитки смотрела, как Иван Курчавый бесился (а она, слышь, мной была беременна), давай ее упрашивать, чтоб она подержала; ну, баушка и соседки уговорили ее, чтобы она помогла спасти душу христианскую. Обрядили Ивана Курчавого в хомут с шлеей, как лошадь, мать стала держать – не пошелохнулся даже; появилася у рту пена, отерли; стал засыпать и захрапел, а чувашенин все что-то бормотал, и заклинал шайтана. Оставили Ивана в хомуте до утра, и спал он до полудня. Проснулся как угорелый и спрашивает:

– Где я?

Сняли с него хомут, вошел в избу, перекрестился, сел за стол, попросил квасу, напился. Его стали расспрашивать, что с ним случилось; он все и рассказал.

– Еду, – говорит, – от невесты; меня на Завьяловой горе и встретила Марина, и говорит: «Ванюшка, домой что ли едешь?» «Домой», – говорю. «Довези меня, голубчик!» «Садись, довезу». Кое о чем с ней поговорили насчет себя, и я ее привез к себе домой, да за дверь в конюшню и спрятал, чтобы не видал никто, а потом стал Марину искать; и так и сяк – нет, не могу найти… Дальше что со мной было, и не помню.

Ивану Курчавому полегчало, зато Марина заболела. Ударит ее, говорили, чортова немочь, и лежит Марина без языка, вся бледная и простоволосая, а груди на себе руками так и теребит, рубашку в лоскутки изорвет… Билась, билась, да в день свадьбы Ивана Курчавого в Волгу и бросилась. Как сумасшедшая выбежала на берег нагишом, косы распущены – и поплыла на середину, да там на дно и опустилась. Искали и неводом и снастями – не могли найти. После пошли слухи, что Марина оборотилась русалкой, да по вечерам и выходит на берег. Сядет на огру́док, или на конец плота́ и все моет голову, да расчесывает свои косы, а сама смотрит на́ избу, где живет Иван Курчавый с молодой женой; потом вдруг застонет да заохает жалобно, прежалобно и бросится в воду со всего маху. Многие ее видели, даже слышали, как она горько плачет и поет заунывно, тихо – индо за́ сердце берет:

 
Ах ты, Ванюшка,
Ты мой батюшка!
Ты меня разлюбил!
Ты меня погубил!
Ненаглядный ты мой!
Дорогой ты мой!
 

Стали про Марину-Русалку поговаривать в городе. И Иван Курчавый слышал, что Марина от любви к нему утопилась в Волге, стала русалкой и живет в страшном омуте, где и в бурю и в тиху погоду вода как в котле кипит, белый вал ходит. Ну, будто бы Марина-Русалка с каким-то седым стариком в этом валу и появляются и лодки опрокидывают. Рыбаки поговаривали, что видели иногда Марину-Русалку на песках, против Симбирска. Плывет кажется лебедь, тихо; выйдет на песок, взмахнет, да ударит крыльями и превратится в красавицу бабу и развалится на песке, как мертвая. Вечерком многих пугала.

А Ивану Курчавому что-то не жилось с молодой женой, хоть и красавица была; да видно душе не мила: начал все тосковать и повадился, в полночь, один-одинешенек на буда́рке ездить к омуту, с гуслями, да играть разны песенки. Сам то заплачет, то засвищет, то как леший захохочет, то затянет заунывную песню, да таким зычным голосом, что она по всей Волге так и разольется:

 
Иссушила меня молодца
Зла тоска жестокая!
Сокрушила меня молодца
Моя милая, серде́шная,
Моя милая, что задушевная!
Ты возьми, возьми, моя милая,
Меня в Волгу-матушку глубокую,
Обойми меня рукой белою,
Прижми к груди ты близёхонько,
Поцелуй меня малёхонько!
 

Ну, слышь, Марина-Русалка вынырнет из воды, бросится в лодку к Ивану Курчавому и давай с ним миловаться да обниматься и хохотать, да так страшно! Ездил, ездил Иван Курчавый в полночь на омут, да так и след его простыл; ни его, ни бандуры не нашли, только весла, да лодка у берега. Осталась его молодая жена; стала по муже плакать да тосковать и раз, слышь, он ночью к ней приходил и сказал:

– Не тужи обо мне, женушка! Мне с Мариной жить на дне Волги-матушки весело: меня полюбил Водяной Волно́к; угощат меня разными яствами и питиями, и живет он во дворце изумрудном и все просит ему играть на бандуре. Заиграю – он распляшется, со всеми женами русалками, а как перестану – остановится. Обещался наградить меня на этом свете: отпустить вместе с Мариною, моею полюбовницей. Никому только ты об этом ни-ни, не сказывай!

После этого видения вдова Ивана Курчавого вдруг сделалась при смерти больна, да родным и рассказала, что она свого́ мужа ночью видела. Как рассказала, у ней язык отнялся и тут же дух вон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю