Текст книги "Том 4. Уральские рассказы"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 43 страниц)
– А мое дельце, ваше превосходительство, опять поступило в сенат. Так на возу и привезли, потому как весом оно одиннадцать пудов. Накопилось достаточно писаной-то бумаги за восемнадцать годков. Да…
– Нынче плохо разбирают дела, Тарас Ермилыч, – уныло ответил генерал, – ежели бы оно поступило ко мне, так я бы его в три дня кончил… Забыли меня там, не нужен стал. Молодые умнее хотят быть нас, стариков… Ну, да это еще посмотрим!
С старческим эгоизмом собеседники думали и говорили только о своих личных делах и относились друг к другу скептически: генерал не верил ни на грош в знаменитое одиннадцатипудовое злобинское дело, а Злобин не верил, что грозного генерала вспомнят и призовут. При встречах каждый говорил только о себе, не слушая собеседника, как несбыточного мечтателя.
– Мне бы только воротить енисейские золотые промыслы, – заговорил Злобин, продолжая мысль, начатую еще дома. – А остальному всему попустился бы, ваше превосходительство.
– Если бы я обкрадывал казну, брал взятки, как другие… – отвечал генерал, продолжая свою собственную мысль, начатую еще третьего дня. – О, тогда другое бы дело!.. За мной бы все ухаживали, как тогда… Знаешь, что я скажу тебе, Тарас Ермилыч: дурак я был! Все кругом меня брали жареным и вареным, а я верил в их честность. Зато они живут припеваючи на воровские деньги, а я с одной своей пенсией… Дурак, дурак, и еще раз дурак!..
– А какие деньги прошли через мои руки тогда, ваше превосходительство? В десять лет я добыл в Сибири больше двух тысяч пудов золота, а это, говорят, двадцать пять миллионов рубликов чистеньких. И куда, подумаешь, все девалось? Ежели бы десятую часть оставить на старость… Ну, да бог милостив: вот только дело в сенате кончится, сейчас же махну в енисейскую тайгу и покажу нынешним золотопромышленникам, как надо золото добывать. Тарас Злобин еще постоит за себя…
– Есть у меня один хороший человек в горном департаменте, – я его и определил туда, когда сам был в силе. Завернул он ко мне вечерком и говорит: «Андреи Ильич, еще ваше время не ушло… Придут и сами поклонятся». А я говорю ему: «Пожалуй, уж я стар… Не стало прежней силы!» – «Что вы, говорит, Андрей Ильич, да вы еще за двоих молодых ответите, а главное – рука у вас твердая!» Хе-хе… Ведь твердая у меня рука, Тарас Ермилыч?.. Куда им, нынешним фендрикам… Распустили всё, сами себе яму копают.
– Главная причина та, ваше превосходительство, что сибиряки меня судами доехали… Легкое место сказать, судиться восемнадцать лет! Все просудил, что было нажито, а остальное растащили да сынок промотал… Сперва-то, как сибиряки на меня поднялись, я, точно медведь, который в капкан лапой попал, зарычал на всех. На силу на свою понадеялся, а надо было потихоньку, да лаской, да приунищиться, да с заднего крыльца по судам-то, да барашка в бумажке. Дурак я был, ваше превосходительство, потому что их много, а я один. Так и медведя в лесу маленькими собачками травят… А какие я убытки брал по своей гордости? Бить меня тогда некому было, пряменько сказать…
Старики постепенно разгорячались от этих обидных старческих воспоминаний, размахивали руками и совсем уже не слушали друг друга.
– А этот подлец Мишка, который у меня в передней стоял столько лет и оказался первым вором?.. – кричал генерал, размахивая палкой. – Ведь я верил ему, Иуде, а он у меня под носом воровал… Да если бы я только знал, я бы кожу с него снял с живого! По зеленой улице бы провел да плетежками, плетежками… Не воруй, подлец! Не воруй, мерзавец… Да и другим закажи, шельмец!.. А ловкий тогда у меня в Загорье палач Афонька был: так бы расписал, что и другу-недругу Мишка заказал бы не воровать. Афонька ловко орудовал…
Генерал даже поднялся с лавки и принялся размахивать палкой, показывая, как палач Афонька должен был вразумлять плетью грешную плоть верного раба Мишки. Прохожие останавливались и смотрели на старика, принимая его за сумасшедшего, а Злобин в такт генеральской палки качал головой и смеялся старчески-детским смехом. В самый оживленный момент генерал остановился с поднятой вверх палкой, так его поразила мелькнувшая молнией мысль.
– Тарас Ермилыч, а что было бы, если бы я этого подлеца Мишку прогнал тогда? – спрашивал генерал. – Ведь он главный-то вор был?
– То и было бы, что на его место поступил бы другой такой же Мишка…
– Нет, ты это уж врешь… Разве у меня глаз не было?.. Да я… да как ты смеешь мне так говорить?.. С кем ты разговариваешь-то?
– Ваше превосходительство, успокойтесь… – уговаривал Злобин, как ребенка, расходившегося генерала. – Сдуру я сболтнул… А всего лучше, мы самого Мишку допросим. Ей-богу… Тут рукой до него подать.
Старческая беседа уже не в первый раз заканчивалась таким решением: допросить верного раба Мишку. Они пошли по Среднему проспекту, свернули направо, потом налево и остановились перед трехэтажным каменным домиком, только что окрашенным в дикий серый цвет. Злобин шел с трудом, потому что разбитая параличом нога плохо его слушалась, и генерал в критических местах поддерживал его за руку.
– Вот, полюбуйся!.. – иронически заметил генерал, тыкая палкой на прибитую над воротами домовую вывеску. – У него, подлеца, и фамилия оказалась.
Вывеска была довольно оригинальная: «Собственный дом 3-й гильдии купца Михайлы Потапыча Ручкина», и генерал каждый раз прочитывал вслух, точно желал еще сильнее проникнуться презрением к вору Мишке. Дворник, заметивший издали гостей, побежал на всякий случай предупредить хозяина, и Михайло Потапыч Ручкин встретил их собственной особой на дворе собственного дома. Он был в «спинджаке», в сапогах бутылкой и в ситцевой рубашке, а по глухому жилету распущена была толстая серебряная цепочка – настоящий купец третьей гильдии, точно на заказ сделан. На вид он почти совсем не постарел, а только разбух, и ноги сделались точно короче.
– Пожалуйте, дорогие гости… Ваше превосходительство, Тарас Ермилыч, родимые мои! Вот уважили-то…
– Погоди, вот я тебя уважу, Иуду! – погрозил ему генерал палкой.
Ручкин жил в самой плохой квартире, на дворе; окна выходили прямо к помойной яме. Недосягаемая мечта верного раба Мишки иметь свой собственный дом осуществилась, и Михайло Потапыч Ручкин изнемогал теперь от домовладельческих расчетов, занимая самую скверную квартиру в этом собственном доме. Он ютился всего в двух комнатках, загроможденных по случаю накупленной мебелью.
Когда старики вошли в квартиру, там оказался уже гость, сидевший у стола. Он так глубоко задумался, что не слыхал ничего. Это был сгорбленный, худой, изможденный старик с маленькой головкой. Ветхая шинелишка облекала его какими-то мертвыми складками, как садится платье на покойника. Ручкин взял его за руку и увел в полутемную соседнюю каморку, где у него стояли заветные сундуки.
– Это еще что у тебя за птица? – грозно спросил генерал.
– А так, несчастный человек, ваше превосходительство, – уклончиво ответил Ручкин и потом уже прибавил шепотом: – Караванного Сосунова помните, ваше превосходительство? Он самый… В большом несчастии находится и скрывается от кредиторов: где день, где ночь. По старой памяти вот ко мне иногда завернет… Боится, что в яме его заморят кредиторы.
– Вор!.. – грянул генерал. – Такой же вор, как и ты, Мишка… Нет, ты хуже всех, потому что все другие с опаской воровали, а ты у меня под носам. Как ты тогда кожу с меня не содрал?
– Сосунов, говоришь? – вслух соображал Злобин. – Как же это так: ведь он в больших капиталах состоял. Десять лет караван-то грабил.
– Нашлись добрые люди и на Сосунова, Тарас Ермилыч: до ниточки раздели… Голенький он теперь, в чем мать родила. И даже очень просто…
Хозяин усадил гостей на диван и суетливо бегал из комнаты в комнату, вытаскивая разное барское угощение – початую бутылку елисеевской мадеры, кусок сыра, коробку сардин и т. д.
– Перестань бегать-то, Мишка, – уговаривал его генерал. – Нам не твое угощение нужно, а тебя… По делу пришли.
– Сею минуту, ваше превосходительство… Истинно сказать, што с праздником меня сделали… Не знаю, чем вас и принимать.
Когда Ручкин успокоился, наконец, старики принялись его допрашивать.
– Заспорили мы, Мишка, что бы было, если бы тогда генерал тебя в шею, – объяснял Злобин.
– То есть когда же это, Тарас Ермилыч?
– А когда, значит, они на генеральше женились…
Ручкин весело взглянул на своих гостей и только засмеялся.
– Я так полагаю, что без меня вашему превосходительству никак бы невозможно было управиться, – смело ответил Ручкин. – Брать я, точно, брал, но зато другим никому не давал брать… У меня насчет этого было строго: всем крышка. А без меня-то что бы такое было? Подумать страшно…
– Ах ты, каналья!.. – засмеялся генерал и сейчас же нахмурился, припомнив эпизод с полненькой генеральшей.
– Ведь я как брал, ваше превосходительство: видеть не мог живого человека, чтобы не оборвать его. Жадность во мне страшная объявилась… Беру, и все мне мало, все мало. Прямо сказать: прорва, ненасытная утроба. А что было, когда я генеральшу утихомирил?.. Все ко мне бросались, все понесли, а я еще больше ожаднел, потому наверстать было надо время-то… Вы-то тогда окончательно мне доверились, ваше превосходительство, ну, я и рвал, в том роде, как истощенный волк. Не потаю, потому дело прошлое: прямо веревку мне тогда на шею следовало да камень, да в воду…
– Ах, подлец!.. Плетежками бы тебя, шельмеца… Помнишь палача Афоньку?
– Как не помнить, ваше превосходительство. Это вы правильно: следовало и плетежками за мое зверство. Как раздумаюсь иногда про старое-то, точно вот сон какой вижу: светленько пожили в Загорье тогда. Один Тарас Ермилыч какой пыли напустили… Ах, что только было, ваше превосходительство! Ни в сказке оказать, ни пером написать…
Эти воспоминания о прошлом всегда оживляли стариков, особенно Злобина. Но сейчас генерал как-то весь опустился и затих. Он не слушал совсем болтовни своего проворовавшегося верного раба, поглощенный какой-то новой мыслью, тяжело повернувшейся в его старой голове. Наконец, он не выдержал и заплакал… Мелкие старческие слезёнки так и посыпали по изрытому глубокими морщинами лицу.
– Ваше превосходительство, что с вами? – спохватился Ручкин. – Господь с вами… Да перестаньте, ваше превосходительство!..
– Довольно… будет… – шептал генерал. – Зачем ты тогда подвел меня с генеральшей? Не был бы я теперь один… Что ж, она была молодая, я старик… я так бы ничего и не узнал… да и узнал бы после времени, так простил бы ее. Слышишь: простил бы!.. Ах, Мишка, Мишка, отчего я тебя не прогнал тогда.
– А оно тово, ваше превосходительство… – замялся Ручкин. – Действительно, по человечеству ежели рассудить, так следовало меня прогнать и даже весьма…
Чтобы понять тяжелую сцену, разыгравшуюся в квартирке Ручкина, мы вернемся назад, к тому времени, когда Смагин, соскочивший с балкона генеральского дома, быстро переплывал пруд. Домой он вернулся весь мокрый, в одном белье – сапоги потом нашли на берегу, а платье исчезло в воде. Наутро он навсегда исчез из злобинского дома, а затем, через несколько лет, его имя прогремело на всю Россию, как одного из крупнейших сибирских золотопромышленников: злобинские деньги пошли впрок. Что касается полненькой генеральши, то она кончила очень печально где-то в Москве, содержанкой какого-то купца. С ней бесследно исчезла и Мотька.
Верный раб Мишка, избыв генеральшу, забрал еще большую силу, чем до генеральской женитьбы, потому что генерал теперь доверился ему вполне. Он брал взятки артистически и далеко превзошел секретаря золотого стола Угрюмова и консисторского протопопа Мелетия. Особенно поживился Мишка в крымскую кампанию, когда доставил Сосунову крупный подряд по доставке артиллерийских снарядов, орудий и оружия. Условия были изумительные; Сосунов взял подряд, без конкуренции, по восемьдесят семь копеек за пуд и сейчас же сдал его Савелию по семнадцать копеек за пуд. Получилось чистого барыша по семьдесят копеек с каждого пуда, а таких пудов были сотни тысяч. Сосунов, таким образом, в две навигации сделался крупным капиталистом, Мишке тоже перепало тысяч пятьдесят, да и Савелий не остался в накладе. Все трое оправдали исконную русскую поговорку, что стоит казенного козла за хвост подержать и т. д. Дальнейшая история Сосунова представляла яркий пример неуменья распорядиться дико нажитыми деньгами. У него было около миллиона, но все эти деньги ушли меж пальцев: выстроил он громадную мельницу – мельница сгорела, выстроил дом-дворец, купил на юге громадный конский завод, открыл залежи графита и т. д. Эти предприятия поглотили все деньги Сосунова, а сам он остался нищим на старости лет и должен был скрываться от кредиторов уже в Петербурге.
Но поучительнее всего была история злобинских миллионов.
Примирение с генералом состоялось в непродолжительном времени, конечно благодаря содействию Мишки. Но генерал уже был не тот: точно полненькая генеральша унесла с собой всю его служебную энергию. А дела у Злобина запутывались все сильнее с каждым днем. Давили его и «родные сибиряки», и петербургские дельцы высокого полета, и разные неудачи со своими уральскими заводами, а больше всего, конечно, своя злобинская гордость. Знаменитая злобинская свадьба, продолжавшаяся целый год, закончилась очень печально: во-первых, скоропостижно умер виновник этого торжества Поликарп Тарасыч и умер очень подозрительно, во-вторых, с тихой и покорной Авдотьей Мироновной случилась беда… Впрочем, эта последняя история так и остается неразъясненной: молодая женщина влюбилась в коробейника, песенника Илюшку. Так по крайней мере повторяла молва, связывая с этой романической историей печальный конец Поликарпа Тарасыча. Коробейник Илюшка открыл в Загорье большой галантерейный магазин и поживал припеваючи. Он уже успел объявить себя несостоятельным три раза и три раза рассчитывался с кредиторами по семнадцать копеек за рубль, – эти семнадцать копеек сделались чем-то вроде таксы для следующих купеческих банкротств, вошедших в Загорье, с легкой руки Илюшки, в моду. Только своих соловьиных песен Илюшка больше не пел: он точно забыл их в злобинском доме. Авдотья Мироновна коротала свою жизнь в полном одиночестве, забытая злобинской родней. Свадьба открыла собой посыпавшиеся на голову Тараса Ермилыча беды. Но это был один из тех крепких людей, которые могут переломиться, но не согнуться, – он и переломился. Когда денежная сила была надорвана, на Злобина посыпались всевозможные случаи: между прочим, выплыло на свет божий и «дело о мертвом теле енисейского купца Туруханова». Кажется, уж все было кончено и позабыто, но нашлись родственники, которые стали обвинять Злобина в убийстве. Дело было пустое, как знали и судьи, и свидетели, и сами родственники, но Злобин все-таки попал в тюрьму, и это окончательно сломило его. Такие дела возможны были только в Сибири при старых сибирских судах. Ходили слухи, что все это дело поднято было Смагиным, которому нужно было захватить в свои руки лучшие злобинские промысла, – он нарочно отправился в Енисейск, разыскал родню Туруханова и заварил кашу. Ни деньги, ни заступничество генерала Голубко – ничто не могло спасти Злобина, опутанного цепкими тенетами. Из тюрьмы он вышел совершенно седым. Оправдание было получено тогда, когда уже все было сделано, чтобы его обессилить окончательно. Докончила его налетевшая на Урал строгая сенаторская ревизия, открывшая на заводах массу злоупотреблений. Его вторично арестовали и сослали в Финляндию, а на дела наложили опеку. Казенные опекуны растащили последние крохи злобинских богатств, так что в конце концов он оказался должным казне, и все его имущество поступило в конкурс и было распродано по частям для покрытия сделанного опекунами казенного долга. Целых десять лет, дорогих лет, прожил Злобин в Финляндии, откуда вернулся нищим и поселился в Петербурге, чтобы хлопотать по своим бесконечным делам. Все министерства, все департаменты и комиссии отлично знали высокую фигуру Злобина, ходившего по своим делам, как на службу. Департаментские сторожа считали его своим человеком. Злобин совершенно ушел в эту работу и по неделям просиживал в разных архивах, откапывая все новые документы по своим делам. Чиновники смотрели на Злобина, как на сумасшедшего, и тянули разными обещаниями, советами и несбыточными надеждами. Этот тип сумасшедшего просителя хорошо известен каждому департаментскому сторожу.
Генерал Голубко слетел с своего места по той же сенаторской ревизии, которая унесла и Злобина. Наступало новое время, время преобразований и новых людей. Военный режим казенного горного дела отошел в вечность, а с ним вместе и генерал Голубко. На него были сделаны какие-то начеты и начато было даже дело, но все это было покрыто «милостивым манифестом». Генерал был честный человек и остался при половинной пенсии, которой сейчас и существовал.
Интересна была встреча генерала и Злобина в Петербурге в одном из департаментов. Они не видались лет десять, но поздоровались так, точно расстались вчера.
– А у меня на днях все кончается… – заявил Злобин, вытаскивая старый большой бумажник с документами. – Всего-то одной пустой бумажонки недоставало. Добыл ее, и теперь все пойдет, как по маслу…
Злобин тут же в передней разложил на окно разные документы и принялся читать их генералу. Потом вытащил из другого кармана связку писем от разных сильных людей, обещавших свое содействие и посильную помощь. Генерал терпеливо выслушал все, а потом угостил тем же Злобина, хотя и не в таких размерах, – у него тоже были и верные документы и письма. Мимо них проходили чиновники, кончившие службу, проходили ходатаи, просители, но они ничего не хотели замечать, поглощенные своими делами. Когда департамент опустел, дежурный сторож подошел к ним и объявил:
– Господа, сейчас двери будут запирать… пожалуйте.
– Как пожалуйте? – вспылил было генерал, но сейчас же сложил бережно свои драгоценные бумаги, спрятал их в карман и пошел покорно к выходу.
Единственной отрадой выбывших из строя отставных людей были их ежедневные встречи во время предобеденного генеральского гулянья, когда они могли поделиться и своими воспоминаниями, и надеждами, и горестями. Эти встречи отравляла только мысль о том, кто первый не выйдет на такую прогулку…
Торжествовал один верный раб Мишка.
Вольный человек Яшка
I
Глубокая осень. Последний осенний караван «выбежал из камней» только к 8 сентября. На реке Чусовой «камнями» бурлаки называют горы. Пониже камней Чусовая катится уже в низких берегах. Скалы и хвойный лес быстро сменяются самой мирной сельской картиной: по берегам стелется пестрая скатерть пашен, заливных лугов и редких перелесков. Изредка выглянет глухая деревушка, изредка мелькнет далекая сельская церковь… и опять глухой простор на десятки и сотни верст.
Выбежав из камней, караван отдыхал. Тяжелая бурлацкая работа осталась позади, – там, где сдавленная каменными кручами, река бурлила и играла, как дикий зверь. Опасность плавания усложнялась осенними дождями, которые подпирали реку в несколько часов иногда аршина на два. Главным образом играли безыменные горные речушки; они стремительно несли в Чусовую дождевую воду, что скатывалась с гор. Так бывает только осенью, когда земля уже достаточно пропитается влагой.
– Теперь будем переваливаться с плеса на плес, как блин по маслу, – говорил бурлак Яшка, делая преуморительную рожу.
– У тебя везде масло на уме, – ворчал сплавщик [60]60
Лоцман. (прим. автора)
[Закрыть]Лупан, припоминая последнюю хватку, когда Яшка напился до зла горя. – Все ищет, где полегче да где плохо лежит. У непутевого человека и разговор непутевый…
На барке было шестнадцать бурлаков и в том числе три бабы. Собрались они с разных сторон: какие-то отбившиеся от работы заводские мастеровые, двое татар из Казанской губернии; остальные – свой чусовской прибрежный народ, выросший на сплавах.
Из этой пестрой массы Яшка выделился сразу, как непутевый человек. Среднего роста, какой-то весь взъерошенный, кривой на один глаз – одним словом, не настоящий мужик, а так, как мякина в зерне. Особенно страдал Яшка по части одежды: на нем, кроме пестрядинной рубахи и таких же штанов, ничего не было. И это в сентябре, когда и холод, и ветер, и холодный осенний дождь.
– Как же это ты так ошибся одежой-то? – журил его водолив.
– А вот за работой согреюсь… Который бог вымочит, тот и высушит.
– Пропил одежу-то?
Яшка только встряхивал головой и улыбался. Что же, было дело!.. Кто его знал, что на реке по ночам так студено будет. Ну, да одежа – дело наживное: не с одежой жить, а с добрыми людьми.
Таких молодцов на барке было еще трое, и все забубенные пьяницы. Яшка отличался от них только особенным мужицким балагурством, которое иногда переходило в шутовство. Шутовства-то ему и не прощали. Можно быть и пьяницей и забулдыгой, чем угодно, но только не шутом. А Яшка не мог утерпеть – нет-нет, да и выкинет коленце, так что все помирают со смеху.
– Ах, Яшка, хрен тебе в голову!.. Ну и Яшка!
На третий день сплава, когда барка бежала еще в камнях, Яшка чуть не подрался.
Дело было так.
Ранним утром барка бежала мимо лесистого берега. Бурлаки стояли сумрачные, озябшие, озлобленные. С реки так и поддавало холодным осенним туманом. Яшка стоял у потеси вместе с другими и корчился, как грешная душа. Вдруг он прищурил зрячий глаз и жалостливым голосом проговорил:
– Эх, кабы ружье!..
– А что, Яша?
– Да вот жаркое-то как насвистывает…
В лесу действительно перекликались рябчики.
– И вкусен теперешний осенний рябчик, – объяснял Яшка. – Ишь как выделывает, шельмец!.. Рраз!.. – и жаркое. Нет лучше этого осеннего рябчика… Падает убитый с дерева, так кожа у него от жира лопается.
– Да ты охотник, что ли, непутевая голова?
– Случалось… Лет с двадцать ружьишком промышлял.
– Куда же ты его дел, ружье-то?..
Яшка хотел объяснить, но его предупредил какой-то шутник:
– Да он его пропил, ружье-то…
– Я? Пропил?..
Яшка вдруг обиделся, и это послужило потехой для всей барки. Так мог сделать только непутевый человек. Настоящий мужик и вида не показал бы, что его задели за живое, а Яшка выдал себя головой.
– Ах, Яша, Яша, зачем же это ты ружье-то пропил? – притворно жалели его. – Вот теперь и стой у потеси… Ел бы жареных рябчиков, кабы ружье-то… Ах, Яша, Яша!..
– Ничего вы не понимаете, черти! – ругался Яшка. – Едал я этих самых рябчиков достаточно. И глухарей, и уток, и косачей – сколько даже угодно.
Слово за слово – и дело кончилось дракой. Яшку едва оттащили от большого, здоровенного бурлака, в которого он вцепился, точно кошка.
II
Слышу я всю эту перебранку. Вглядываюсь в лицо Яшки и вдруг припоминаю такой же ненастный осенний день в горах, ночлег в охотничьем балагане, неожиданное появление глухой ночью охотника-промышленника… Это был он, Яшка! Как это я не узнал его сразу?.. А между тем лицо у Яшки принадлежало к числу тех лиц, которые трудно забыть.
Впрочем, наша встреча происходила ночью, а ранним осенним утром Яшка уже ушел на промысел. На расстоянии пяти-шести лет таких встреч – сотни, и можно забыть даже самое заметное лицо.
Да и Яшка сильно постарел, как-то весь вылинял, совсем подходил к тем пропащим людям, из каких составляются бурлацкие ватаги.
Непонятно было одно: как Яшка, вольный человек, охотник, попал в бурлацкую неволю?
– А ты меня не признаешь? – обратился я к нему, когда Яшка грелся у огонька, горевшего посреди барки на особом очаге.
Яшка равнодушно посмотрел на меня своим единственным глазом, почесал затылок и проговорил:
– Как будто и не припомню этакого барина…
– А как-то на Белой горе вот так же осенью ночевали вместе в балагане?.. Ты за рябчиками ходил…
Яшкино лицо точно просветлело.
– А ведь точно… – заговорил он как-то особенно быстро. – Ах ты, братец ты мой!.. Еще у вас тогда собачка рыженькая была, на переднюю ножку припадала? Вот-вот… У меня тогда тоже собака, Куфта, была – аккуратный песик! Вот как глухарей по осеням на листвени облаивала… спелую белку искала!.. И на медведя хаживала!..
Эти воспоминания были прерваны новым взрывом досады:
– А вот привел господь бурлачины отведать, барин!.. Самый пустой народ… «Ружье, говорят, пропил», а того не понимают, галманы, что такое ружье. Разве его можно пропивать?.. Нет, прямые подлецы они, барин, вот это самое бурлачье. Пропил!.. Варнаки!..
Оглядевшись кругом, Яшка прибавил вполголоса:
– Ружьецо-то у меня скапутилось… Да. Пошел по первому снегу за оленями; выследил одного, подкрался – трах!.. казенник [61]61
Казенник – большой железный винт, который вставляется в заднюю часть ружейного ствола.
[Закрыть]и вырвало. Лучше бы, кажется, руку оторвало… Какой я человек без ружья? Хуже меня нет. Уж я и поправлять его отдавал, ружье-то, денег на поправку стравил видимо-невидимо, а толку не вышло. Мастеришки плохие и вконец извели. Вот я и подумал сплыть на караване до Перми: зароблю [62]62
Зароблю – заработаю. Таков говор в Пермском крае. (прим. автора)
[Закрыть]восемь целковых да там и цапну новенькую орудию.
Последние слова Яшка проговорил с каким-то особенным вкусом и даже закрыл глаза, предвкушая удовольствие.
Ружье для него составляло все, и он вынашивал мысль о нем, вероятно, целую зиму. Добыть новое ружье было для него большою задачей: он знал, что, добыв ружье, бросит бурлацкое дело и опять станет вольным человеком.
Эта встреча доставила мне много удовольствия, хотя водолив, в балагане которого я скрывался на ночь от холода, и косился на Яшку, когда тот с охотничьим простодушием расположился «чаевать» со мною.
– Разве они што понимают? – объяснял Яшка с некоторой снисходительностью. – Так, темный народ… Конечно, я на барке-то «пришей хвост кобыле», а поглядели бы на меня в лесу. Ну-ка, попробуй!.. Ты десять раз мимо прошел, а Яшка уж нашел. По лесу-то я барином хожу… Хочу – у огонька буду сидеть, хочу – завалюсь спать. Разве они это могут понимать?.. Яшка – вольная птица… Вот только бы господь сподобил касательно ружья!..
Мне очень хотелось приютить Яшку около себя, но это оказывалось невозможным – третьего места в балагане не было.
Вечером я укладывался, и мне тяжело было думать, что я лежу в сухе и тепле, а Яшка корчится около огонька…
– Ведь не я один колею, – объяснил Яшка. – Конечно, они варнаки и ничего не понимают, а только все же человеки…
III
Это была ужасная ночь… Я проснулся от какого-то пронизывающего холода. Часы показывали три. По скрипу потесей, бултыхавших воду с таким тяжелым шумом, точно ее разгребала какая-то огромная лапа, я заключил, что барка плывет. В камнях на ночь останавливали барку – делали «хватку», а теперь барка плыла, потому что, кроме мелей, никакой опасности не предвиделось. Работы было меньше, и бурлаки разделились на две смены – дневную и ночную.
Когда я вышел из своего балагана, меня поразила открывшаяся картина. В воздухе тихо кружились хлопья мокрого снега… Вся барка была покрыта слоем этого снега по крайней мере на вершок. Кое-где слабо мерещились мокрые тени работавших у потесей бурлаков. Картина получалась ужасная. Некоторые кутались в мокрые рогожки, а большинство стояло без всякого прикрытия.
Царило мертвое молчание. Оно приходилось как нельзя больше под стать этой картине холодной смерти. Мне казалось, что наша барка плывет именно в каком-то мертвом царстве. Сплавщик Лупан, седой важеватый [63]63
Важеватый – внушительной, солидной внешности.
[Закрыть]старик с окладистой бородой, сидел на своей скамеечке на задней палубе и отдавал приказания молча, движением руки, точно и он боялся нарушить мертвую тишину.
– А где Яшка? – спросил я водолива, отливавшего воду.
Он, тоже молча, мотнул головой на кладку медных полос – «штык», проходивших поленницей посредине барочного дна от носа до кормы. Я понял, что водолив не забрался в балаган из совести и мокнул под снегом вместе со всеми остальными. Потому же и Лупан оставался на своей скамейке. Сказалось без слов то артельное чувство, которое из разношерстной бурлацкой ватаги делало одну дружную семью.
Яшка спал под мокрой рогожкой, покрытой снегом. Из-под нее поднимался только пар. Он устроился прямо на медных штыках, перевязанных по шести штук, так что через свою рогожку должен был чувствовать каждое ребро медной штыки и все узлы жестких веревок. Другие бурлаки забрались под палубы, – там по крайней мере не заносило снегом, – но вольный человек Яшка привык проводить целые недели на открытом воздухе, а зимой и прямо спать в снегу.
Я прислушался, – из-под рогожки слышалось ровное дыхание спящего человека.
Я присел к огню и долго смотрел кругом. Никогда еще пламя не казалось мне таким красивым, как именно сейчас, когда оно боролось с этой влажной, тяжелой тьмой. В такие ночи можно понять и все то неизмеримое значение огня, о котором как-то совсем забываешь, сидя в теплой комнате. Какая страшная ночь покрывала бы человечество, если бы не было огня! Недаром Яшка до сих пор считает грехом плюнуть на костер. Вот и теперь он устроился на штыках, наверно, только потому, чтобы быть поближе к огоньку.
– Шли бы вы, барин, к себе в балаган, – посоветовал мне водолив, подкидывая на очаг несколько мокрых поленьев. – Дело-то ваше непривычное: как раз лихоманка ухватит, а то и паралик расшибет.
Признаться сказать, мне было совестно уходить в свой балаган, когда другие мокли на палубах, но оставаться с ними было не под силу. Ушел я в балаган, кое-как сгороженный из досок, рогож и еловой коры, – на свою жесткую постель из наворованного на берегу сена. Я долго прислушивался к мертвой тишине, пока не заснул тревожным сном.
IV
Проснулся я поздно, – проснулся от страшного шума, происходившего на барке. Первая мысль была, что барка тонет. Я выскочил из балагана и замер от изумления. Происходило что-то невероятное до последней степени…
Над баркой с гоготанием тяжело кружились дикие гуси. Обессилевшая птица, застигнутая ранним снегом, падала в реку. До десятка гусей с какой-то отчаянной решимостью сели прямо на барку. Последнее было тем более удивительно, что дикий гусь – очень осторожная птица и не подпустит охотника на несколько выстрелов.
– Лови, робя, бей!.. – галдели бурлаки, гоняясь за обессилевшей птицей.
Работа была брошена, и на барке происходила настоящая свалка. Меня поразил отчаянный вопль Яшки, который бегал по барке, как сумасшедший.
– Братцы!.. Родимые мои!.. Што вы делаете?.. Ах, варнаки… ах, подлецы!.. Братцы, миленькие, не троньте божью тварь!.. Разе можно ее трогать в этакое время?.. Очумели вы, галманы отчаянные!.. Креста на вас нет, на отчаянных… Ах, братцы, грешно! Вот как грешно!..
Проворнее всех оказалась одна из баб. Она поймала уже двух гусей и лежала на них пластом. Яшка накинулся на нее и отнял помятую, обезумевшую от ужаса птицу.
– Што ты делаешь-то, дурья голова?.. Вот я тебя расчешу… Право, отчаянные варнаки!.. Братцы!.. Черти!..
Яшка ругался, как остервенелый, и в то же время гладил отнятых у бабы гусей. Бурлаки смутились, и некоторые уже выпустили пойманную птицу.