Текст книги "Том 4. Уральские рассказы"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 43 страниц)
Доктор закрыл лицо руками, и Поленьке показалось, что старик тихо плакал.
– Доктор, простите меня, – шептала Поленька, прикладывая белый платок к глазам, как это делают на сцене «благородные отцы». – Простите, доктор.
Эта фраза заставила доктора вскочить. Он как-то дико посмотрел на Поленьку, махнул рукой и застонал – глаза у него были полны слез.
– Нам следует просить прощения вот у той, которая должна была жить вот здесь, – глухо проговорил доктор, указывая на «комнату старшей дочери». – Мы убили своих собственных детей… Это страшная вина, которая не имеет искупления. Мне не дают покоя эти розовые детские лица… они стоят предо мной живые… О, я начинаю чувствовать, что схожу с ума!..
Доктор глухо зарыдал и отвернулся к окну. Поленька не плакала, но как-то тупо смотрела на потухавший самовар, который время от времени пускал какую-то одинокую жалобную ноту; она чувствовала, что умирает, раздавленная этою ужасною сценой.
Было уже темно, когда Поленька вспомнила, что ей пора домой. Доктор отправился ее провожать и был настолько вежлив, что даже предложил руку. Они шли все время молча, и только когда уже подходили к домику Матрены Ивановны, доктор проговорил:
– Надеюсь, вы не придадите никакого особенного значения сегодняшней сцене… На жизнь нужно смотреть с философской точки зрения. Мы все являемся только материалом в руках слепых законов природы.
Поленька ничего не ответила, молча пожала руку доктора и молча скрылась в комнатке. Доктор несколько времени стоял на тротуаре, а потом проговорил:
– Она глупа, как всегда.
Сначала доктор машинально пошел домой, но когда увидел свою квартиру, его точно оттолкнула какая-то сила: что он будет там делать? Его что-то давило, и он чувствовал, что задохнется в своей комнате. Нужно было воздуха, как можно больше воздуха. После доктор не мог хорошенько припомнить, как он провел эту ночь; он проходил по грязным улицам Пропадинска до самого утра и вернулся домой в самом отчаянном виде: весь в грязи, изможденный и без папахи. Авель даже испугался, когда увидел своего барина в таком отчаянном виде.
В эту страшную ночь доктор еще раз пережил свою личную жизнь. Он с мучительною ясностью видел далекое прошлое, когда он только что приехал в Пропадинск молодым врачом. Тогда только что был открыт первый театр в городе, труппу для которого золотопромышленник Гуськов выписал на свой счет. Как новинка, театр привлекал к себе массу публики, и над всею этою публикой царила Поленька Эдемова, русоволосая красавица с удивительными глазами. Она была на опасной дороге, потому что слишком снисходительно относилась к окружавшим ее шалопаям и богачам-самодурам. Доктор увлекся ею и хотел спасти красавицу. В ней были еще та простота и наивная свежесть молодости, которые могли служить залогом успеха. Поленьке нравилось, что за ней все ухаживают, и она всех дарила своими улыбками, а в том числе и молодого доктора.
Как теперь помнил доктор плохой деревянный театр, плохо намалеванный занавес, плохой оркестр и грязную сцену, куда он пробирался с замиравшим) сердцем. Уборная Поленьки была сейчас направо от сцены, нужно было только подняться на три ступеньки какого-то деревянного помоста. Здесь всегда пахло свежею краской, сальными огарками, свежим деревом и еще чем-то таким, чем пахнет только за кулисами провинциальных театров. Поленька была одна в уборной, совсем готовая к выходу на сцену, и в последний раз осматривала себя в зеркало, когда в уборную вошел доктор.
– Вы нездоровы? – спросила Поленька, взглянув на доктора.
– Да, мне необходимо с вами переговорить, – деловым тоном заговорил доктор. – Есть у вас свободных пять минут?
– Говорите, только скорее… сейчас занавес.
Доктор, торопливо подбирая слова, начал говорить об опасностях, окружающих всякую театральную знаменитость, о том печальном будущем, которым выкупаются эти успехи, и после этого предисловия прямо предложил свою руку и сердце.
Поленька точно испугалась и побледнела. Она несколько мгновений молча смотрела на доктора, потом откинула назад свою красивую русую головку и проговорила:
– Доктор, мне некогда, занавес…
– Это не ответ.
– Мне жаль огорчить вас, доктор, но я… я… одним словом, вы ошиблись во мне.
От отчаяния и тех глупостей, какие делают люди в подобном глупом положении, доктор спасся тем, что всею душою отдался науке. Он бросил завязавшиеся знакомства, отказался от общественной жизни и закупорился в четырех стенах своей квартиры, откуда показывался только по делам своей медицинской специальности.
Отказавшись от Поленьки, доктор совсем не думал отказываться от семейной жизни и только выжидал время, когда уляжется чувство к Поленьке, чтобы жениться с чистым сердцем на какой-нибудь простой доброй девушке и завести свое гнездо. Но год шел за годом, а на душе у доктора накипала какая-то ненависть к женщинам. Его радовало, когда он открывал какой-нибудь новый недостаток в женщинах. Конечно, Это – низшее существо сравнительно с мужчиной и никогда не выходит из потемок детского существования. В любви мужчины относятся к своим возлюбленным именно как к детям, с тою обидною снисходительностью, которая является оскорблением в отношениях между собой мужчин. Это глупое детство у женщины переходит прямо в старость с ее бесплодными сожалениями, мизантропией и ханжеством. Пять – шесть лет своего ребячьего счастья женщина выкупает ценой всего остального бесцветного существования. Мужчина еще полон жизни, он в полном расцвете сил и рвется вперед, когда женщина продолжает жить только по привычке и сама начинает тяготиться своим бесплодным существованием. Разве женщина что-нибудь создала в науке или искусстве? Ей недоступны вершины человеческого сознания, и она умирает в потемках своего полусознательного существования.
Одним словом, доктор впал в мизантропию и тешил самого себя своими выходками против всех женщин на свете.
V
Вернувшись от доктора, Поленька серьезно захворала. Теперь пришлось ухаживать за ней Матрене Ивановне. На сцену опять явились таинственные мази и липовый цвет. Отвернувшись к стене, Поленька иногда потихоньку плакала, но Матрена Ивановна видела заплаканные глаза и возмущалась.
– Погоди, ужо я рассчитаюсь с этим мерзавцем, – грозилась Матрена Ивановна, не называя доктора по имени.
– Нет, он славный, – защищала Поленька доктора.
– Хорош, очень хорош!
Матрена Ивановна имела полное право ожидать, что Поленька расскажет ей все, что с ней случилось, но Поленька упорно молчала и только тяжело вздыхала. Конечно, всякий другой на месте Матрены Ивановны спросил бы Поленьку прямо, что и как, но Матрена Ивановна прежде всего была гордая женщина и совсем не желала залезать в чужую душу. Кроме того, для Матрены Ивановны половина дела была совершенно ясна: доктор Осокин был кругом виноват, и она с ним разделается по-своему.
Когда Поленьке сделалось лучше и она могла обходиться без посторонней помощи, Матрена Ивановна первым делом, конечно, отправилась к доктору, вперед предвкушая удовольствие рассчитаться с этим извергом человеческого рода. Занятая своими размышлениями, Матрена Ивановна незаметно дошла до докторской квартиры. Двери были не заперты, как всегда, и Матрена Ивановна свободно проникла в докторскую приемную. Первое, что ее поразило, это холод давно нетопленной квартиры и какая-то особенная пустота.
– Эй, Семен Павлыч, где ты? – окликнула Матрена Ивановна, оглядываясь кругом.
– Здесь, – послышался глухой голос из кабинета.
Доктор лежал на старом клеенчатом диване, одетый в старую военную шинель и в летней фуражке. Матрену Ивановну поразил его больной вид: это был какой-то другой человек, желтый, испитой, с темными кругами под глазами и лихорадочным) взглядом.
– Ты это что же, старый петух, тараканов, что ли, морозишь? – набросилась на него Матрена Ивановна.
Доктор быстро поднялся с дивана и как-то испуганно замахал обеими руками.
– Тише, тише… шшш! – зашипел он, как защищающийся гусь. – Она еще спит…
– Очень мне нужно, кто у тебя спит… мерзавка какая-нибудь.
– Ради бога, тише, – умолял доктор. – Она поздно встает.
Доктор на цыпочках вышел в приемную, тревожно посмотрел на дверь заветней комнаты и знаком пригласил Матрену Ивановну следовать за собой. Он приотворил дверь и показал глазами на обстановку комнаты. На кровати лежала Джойка и виновато виляла своим пушистым хвостом. Матрена Ивановна не знала, на кого ей смотреть: на комнату, на собаку или на доктора.
– Здесь живет моя старшая дочь, – проговорил доктор с серьезным лицом.
– Полно тебе, Семен Павлыч, добрых-то людей морочить…
– Спроси Поленьку, если не веришь: это наша дочь.
Матрена Ивановна вдруг испугалась, испугалась того спокойного тона, каким доктор разговаривал с ней. В голове Матрены Ивановны мелькнула страшная мысль, и она, чтобы успокоить самое себя, рассчитано-громким голосом спросила:
– Так… А где у тебя Авель-то?
– Авель?.. Он ушел… Деньги у меня украл и ушел.
– Да ты, послушай, не морочь, Христа ради… это с морковных пирогов у тебя ум за разум заходит. Если Авель деньги украл, так почему ты его в полицию не отправил?
– Зачем в полицию? Я вчера лежал на диване, Авель вошел в кабинет, вытащил деньги из стола и ушел… Я все время смотрел на него. Он все это очень ловко сделал и, кажется, думал, что я сплю. Ему, вероятно, очень были нужны деньги.
– Нет, ты, батюшка, рехнулся… положительно рехнулся. Сколько денег-то было?
– Тысячи две было.
– Ах, боже мой, боже мой!
Доктор, кажется, не хотел ничего понимать и только несколько раз пощупал свою голову, точно сомневался в ее благополучном существовании.
– Спятил, совсем спятил, – решила Матрена Ивановна и совсем растерялась, не зная, что ей следует предпринять.
– Пойдем в кабинет, я тебе покажу что-то, – проговорил доктор.
Доктор долго рылся на своем письменном столе между бумагами и, наконец, отыскал объемистую тетрадь. Матрена Ивановна следила за ним, не спуская глаз. Она больше не сомневалась, что доктор сошел с ума. И на чем человек помешался!
– Вот эта самая, – говорил доктор, похлопывая рукой по тетради. – Двадцать лет работы посажено в нее… да. Могу сказать, что первый строго математическим путем доказал истину неуничтожаемости силы и материи. Матрена, есть только одна точная наука, это математика, и вот я воспользовался ею.
– Ну, ну, почитай, что у тебя написано тут.
– «Закон неуничтожаемости жизни», – прочитал доктор заглавие рукописи. – Да ты поймешь ли что-нибудь?
– Пойму, пойму… читай.
– Я тебе прочту только конец. Только на днях удалось закончить… «Неуничтожаемость силы и материи пользуется репутацией вполне научно-установленной истины, – начал чтение доктор, – хотя доказательства этого положения вращались в сфере слишком грубых явлений внешнего мира. Мне первому, при помощи высшей математики, выпало счастье доказать эту грубую эмпирическую истину строго научным путем. Полученная формула в полном своем объеме выражается так: настоящий запас циркулирующих и комбинирующих во вселенной сил и материи плюс весь запас органической жизни равняется всему запасу сил и материи, действовавших от начала мира и слагавшихся в необозримо пеструю амальгаму отдельных явлений. Запас силы и материи остается тот же, но этот длящийся в необозримом пространстве веков „плюс нарастающая органическая жизнь“ с роковою силой прорывает заколдованный круг неизменного круговращения силы и материи; прогресс является именно в пределах этой разрастающейся органической жизни, а не в смене чередующихся комбинаций и развивающейся поступательно способности дифференцироваться. Этот плюс в своем бесконечном повторении превращается, наконец, в знак умножения. Таким образом, за внешним миром вечно слагающихся и разлагающихся сил и материй вырастает тот неизмеримо больший внутренний мир самых сложных и неуловимо тонких проявлений деятельности, который выдвигается далеко за пределы уничтожаемости сил и материй».
Доктор тяжело перевел дух, положив рукопись на стол. Матрена Ивановна сконфуженно смотрела куда-то в угол и перебирала рукой какую-то оборку на своем платье.
– Ну, Матрена, кто из нас сумасшедший? – спрашивал доктор, раскуривая папироску… – Читать дальше?
– Читай, Семен Павлыч.
– Хорошо… Только пользы тебе немного будет.
– Ладно, после успеем поругаться-то.
Докурив свою папироску и откашлявшись, доктор продолжал чтение своей рукописи. «А „свербящая похоть славы“, окрыляющий жар молитвы, чистые восторги первой любви, муки уязвленного самолюбия, вечно томящая жажда неудовлетворенной жизни, насильственное заглушение законнейших требований человеческой природы, что это такое? Где мы будем искать тех математических равнодействующих, когда в этом необъятном океане человеческой скорби, мук и страданий крошечная человеческая радость исчезает, как утопающий в океане человек? Разве математическая формула, самая точная и гениальная, может непосредственно спасти бедняка от страдания, общество от нравственной неурядицы?»
– Но тут, – заговорил доктор, откладывая в сторону свою рукопись, – явилась новая поправка. До сих пор дело шло о фактах и явлениях существующих, бралась действительность, но есть целый ряд жизненных явлений, где эта жизнь затаилась и приняла омертвелые формы. В большинстве недостает ничтожных пустяков, какой-нибудь случайности, чтобы именно здесь-то и вспыхнул огонь накопившейся жизни, чтобы развернулась роскошная форма нового существования, – как считать эти дремлющие силы, жизнь в возможности? А между тем не считать их нельзя, потому что на них затрачена огромная энергия, может быть в них-то и проявлялись бы высшие формы существования.
Матрена Ивановна качала головой и делала вид, что начинает понимать доктора.
– Вот, например, у меня есть семья, дочь в возможности… Я вижу ее, да, ее, мою дочь; она приходит сюда, разговаривает со мной… Удивляюсь, как это раньше я не мог догадаться: ведь она все время жила со мной, вернее сказать, во мне… И как мне хорошо делается, как легко… Это высшее счастье, какое доступно человеку, именно жить повторенною жизнью, быть молодым во второй раз и чувствовать, что вот именно ты не умрешь, а будешь жить только в новой, лучшей форме.
Слушая этот бред, Матрена Ивановна плакала.
У доктора Осокина оказалось тихое помешательство, то, что в психиатрии известно под именем idee fixe [23]23
Навязчивой идеи (франц.).
[Закрыть]Конечно, старик уже не мог заниматься частной практикой, а жить между тем было нечем. Матрена Ивановна напрасно разыскивала родных доктора по всей России и кончила тем, что взяла его к себе.
– Уж мне заодно с ними двоими нянчиться, – говорила Матрена Ивановна. – Все-таки в доме мужчинка будет…
В солнечные ясные дни часто можно встретить на улице сумасшедшего доктора, который в своей папахе задумчиво шагает по тротуару и вслух разговаривает с самим собою.
Первые студенты *
I
Как-то странно сказать: мои воспоминания, потому что давно ли все это было? Вчера, третьего дня – так живо проходят пред глазами разные сцены, разговоры, лица… А между тем несомненно, что все это уже отошло в область прошлого, далекого прошлого, о чем так красноречиво свидетельствуют новые люди, явившиеся на смену старым, как свежая трава сменяет прошлогоднюю. Перебирая в своем уме разные воспоминания, невольно удивляешься, что вот это случилось пятнадцать лет назад, а то двадцать.
Да, двадцать лет тому назад я был большим подростком – самый «неблагодарный возраст», когда человек от ребят отстал, а к большим не пристал. Это время колебаний, сомнений и каких-то смутных позывов вперед, в туманную даль неизвестного будущего. Помню те приливы юношеской гордости, которые сменялись периодами сомнений и самоуничижения. Совершался глубокий внутренний перелом, какой наблюдается у животных в пору первого линяния или перемены всей кожи. Тянуло к живым людям, в общество, и вместе с тем одолевал какой-то беспричинный страх, заставлял искать одиночества.
Лично для меня в этот критический период спасением являлась охота, – я говорю о лете, когда все время было свободно.
Приезжая на каникулы в один из уральских горных заводов, я большую часть времени обыкновенно проводил с ружьем в лесу. Бродить по горам от зари до зари, делать ночевки по лесным избушкам или где-нибудь на прииске, в старательском балагане, – было истинным наслаждением после школьных занятий в среднеучебном заведении. Это было счастливое время, хотя к осени обыкновенно я превращался в порядочного дикаря.
Моим неизменным спутником в таких экскурсиях был один из молодых заводских служащих. Раз мы как-то потеряли друг друга около горы Мочги. Вечерело. В лесу темнеет быстро, и мне хотелось засветло выбраться из ельника куда-нибудь на ночлег. Ближайшим удобным пунктом для такой цели был прииск Мочга – стоило только спуститься по реке версты две, а там и прииск и знакомые мужики. Когда торопишься, дорога всегда кажется длиннее. Как я ни спешил, быстро шагая по ельнику, но вышел на прииск уже в сумерки. В лесу поднялась тяжелая ночная сырость, все предметы кругом принимали самые фантастические очертания, и я был очень доволен, когда между деревьями мелькнуло мутное пятно прииска.
Картина прииска хорошим летним вечером замечательно оригинальна: весь лог, точно молоком, залит густым белым туманом, по уторью у лесной опушки приветливо мигают около старательских балаганов огоньки, пахнет гарью и дымом, а по логу из конца в конец волной ходит проголосная приисковая песня. Бредешь по траве, которая уже покрывается росой; начинают попадаться пробные шурфы, едва защищенные брошенной сверху хворостиной или валежником, – нужна большая осторожность, чтобы в темноте не сломать себе шеи среди приисковой городьбы. В лесу отрывисто бренчат боталами пущенные на волю лошади. Из плывущего уровня тумана далеко горбится крыша промывальной машины, точно спина какого-то чудовища. Вот и старательские балаганы – около огней паужнают пошабашившие работу семьи. Слышится ребячий плач, говор, чей-то смех. Над кострами качаются чугунные котелки с приисковым варевом, бабы пробуют ложками свою стряпню, кое-где к огню просовывается добродушная лошадиная голова, ищущая в дыму защиты от лесного овода. Вообще картина самая оригинальная и слишком близкая моему уральскому сердцу.
Балаган старого кержака Потапа стоял как раз напротив приисковой конторы, и я еще издали заметил сидевшего перед огнем моего товарища по охоте. Вон и сам Потап в кумачной красной рубахе, и его жена, старуха Архиповна, и дочь Солонька, и сын Гордей со снохой. Звонко тявкнула на меня точно выскочившая из-под земли собачонка Курепко и, понюхав воздух, ласково завиляла хвостом.
– Мир на стану… – проговорил я стереотипную охотничью фразу, вступая в полосу света, падавшего от костра, и только хотел ударить приятеля по плечу, но вовремя удержался: это был совсем не он, а какой-то незнакомый молодой человек в крестьянской сермяжке, плисовых шароварах и в мягкой пуховой шляпе на голове.
– Откедова господь несет, родимый мой? – заговорил сам Потап, из вежливости поднимаясь с корточек.
– Куды девал товарища-то?..
– А разве он не приходил?..
– Нет, не слыхать… Может, к другому к кому в балаган завернул, да как будто не тово, не слышно.
– Ну, значит, разошлись.
– Известное дело: в лесу-то часто глаза отводит, особливо под вечер. Идешь в одну сторону, а выдешь наоборот… Как помоложе-то был, так лесовал тоже, с ружьишком, значит, и очень хорошо это знаю. Эк-ту одинова верстов с двадцать задарма прочесал… Вот оно какое это самое дело!..
По необыкновенно ласковой разговорчивости старика Потапа и по особенной неприветливости старой Архиповны я сразу понял, что старик выпивши, а так как была средина недели, когда ему выпивки не полагалось, то причиной веселью был, конечно, молодой человек в пуховой шляпе, как и оказалось после. Потап заметно покраснел, чаще обыкновенного мигал глазами и все повторял любимое раскольничье словечко: «родимый мой». Ворот красной, запачканной в приисковой глине рубахи заметно стеснял Потапа, и он щупал свой крепкий затылок, улыбаясь блаженной улыбкой и потряхивая головой. Маленькая темная бородка, темные усы и брови придавали старику очень моложавый вид, а в слегка вившихся черных волосах только еще начинала серебриться седина; лицо было тоже свежее, хотя под глазами были уже глубокие морщины; Сын Потапа – Гордей, наоборот, казался старше своих лет и глядел исподлобья, как волк. Это вообще был неприветливый и неразговорчивый малый, уродившийся ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца. Старуха Архиповна когда-то была очень красивая баба раскольничьего склада – высокая, чернобровая, сильная, таких много попадается в старинных раскольничьих семьях. Характер у ней был злой и сдержанный, каким отличается большинство раскольничьих старух, точно она раз и навсегда рассердилась, что отдала всю свою молодость и красоту дочери Солоньке. Эта последняя не вышла в мать только ростом, но зато уродилась такая крепкая, как сколоченная. Солонька всегда щеголяла в ситцевых сарафанах, подобранных с чисто заводским щегольством – к ней шел этот вообще неизящный костюм. Лицо у Солоньки было белое с легким загаром и румянцем; черные брови, сердитые темные глаза, ловко собранные в косу темные волосы и красивый небольшой рот делали ее завидной приисковой красавицей.
– Можно заночевать у вас? – спросил я из вежливости, устанавливая свое оружие к балагану.
– Заночуй, коли глянется… – отвечал Потап, мигая с особенной любезностью. – Только у нас там ребенчишко… в балагане, значит. Внучок мой… ну, так, пожалуй, тово… препятствовать только будет. Тоже господское дело, а он мужик, разинет хайло-то…
– Оно точно, что не способно… – заметила угрюмо Архиповна. – Животом скудается третью неделю ребенок-то, замаялись с ним…
– Да вот что, господин охотник, пойдемте к нам в контору ночевать? – неожиданно предложил мне молодой человек в пуховой шляпе.
– В сам-деле, Михаил Павлыч… – подхватил Потап. – Это куды порезонистее, чем в балагане, потому ребенчишко… не укажешь тоже ему, пострелу.
Мне оставалось только поблагодарить и из вежливости отказаться, но молодой человек продолжал настаивать, так что пришлось согласиться. Я только теперь рассмотрел таинственного незнакомца – это был белокурый молодой человек с тонким лицом, большими голубыми глазами и жиденькой растительностью на остром подбородке.
– Так пойдемте… – заговорил молодой человек, поправляя свою шляпу без особенной видимой причины. – Петька теперь как раз чай пьет. Ну, прощай, Архиповна… Когда ко мне в гости-то придешь?..
– А вот как курицы запоют по-петушиному, так я к тебе и подойду… Водки поболе запасай…
– Ах ты, моя матушка… – ласково протянул молодой человек жиденьким тенорком и задумчиво засмеялся.
Когда мы пошли от балагана, прямо через прииск, потонувший в тумане, молодой человек обернулся и спросил провожавшего нас без шапки Потапа:
– Это что старуха-то твоя сердится все на меня?
– А от глупости от своей от старой, Михаил Павлыч… – бормотал Потап, забегая вперед. – Вот я, значит, как уподобился шкаличку, ну, ей и обидно. Одно слово: баба… волос долог, и чтобы настоящего… и нет ево, настоящего-то. Как перед истинным Христом, родимый мой…
Молодой человек опять засмеялся, а Потап, чтобы выказать во всей форме свое усердие, забежал в сторону и пнул ногой стреноженную лошадь прямо в живот. Не ожидавшая нападения лошадь неловко поднялась на дыбы и тяжело начала скакать под гору.
– Зачем ты лошадь беспокоишь, Потап? – спросил я.
– А так… ишь, место где нашла! Еще испугает, пожалуй…
Остановившись, старик каким-то униженным тоном прибавил:
– Михал Павлыч, родимый мой…
– Чего тебе?
– Ах, родимый мой, разозлил ты только меня… а? Ну, какой я теперь человек… так, только замахнулся.
– Да ведь водки нет больше: всю выпили.
– А в конторе?.. Эх, Михал Павлыч, уж я заслужу, родимый мой… верно тебе говорю. Только один стаканчик бы…
– Хорошо. В конторе, кажется, еще оставалась водка.
– Уж я знаю… верно Михал Павлыч, родимый мой, да я… вот сейчас провалиться…
Мы шагали в густом тумане под гору, минуя выработки и шурфы, потом перешли плотнику и начали подниматься к конторе, глядевшей на прииск двумя освещенными окнами.
– Михаил Павлыч, вы извините меня… я не помешаю вам? – спросил я, когда мы подходили уже к самой конторе.
Молодой человек быстро оглянулся на меня, издал какой-то неопределенный звук и опять добродушно засмеялся, – мне нравилось, как он смеялся.
II
– Петька чай пьет, – проговорил Михаил Павлыч, бойко взбегая на шатавшееся крылечко приисковой конторы.
Мы вошли. Потап из вежливости остался на крылечке. Приисковая контора состояла всего из одной длинной комнаты, выходившей двумя окнами на прииск. Между окнами стоял большой стол, заваленный книгами, бумагами, железными банками из-под золота, гильзами и т. д. Один угол стола был очищен, и на нем стоял кипевший самовар. У окна на деревянном табурете сидел плечистый черноволосый мужчина в золотых очках и читал книгу – это и был Петька, как я имел право догадаться.
– А я гостя привел, Петька, – торопливо заговорил Михаил Павлыч, по пути скидывая свою сермяжку. – Позвольте отрекомендоваться: Михаил Павлыч Рубцов и Петр Гаврилыч Блескин, студенты казанского университета… Просим любить и жаловать.
Мне оставалось отрекомендоваться, в свою очередь, и помню, что я сильно сконфузился, – меня резнуло по уху заманчивое слово «студенты», тогда как я просто был воспитанник среднеучебного заведения и притом находился в самом неблагодарном возрасте начинающего молодого человека. Меня особенно смутила манера Петьки здороваться молча, причем он чуть вскинул на меня свои серые добрые глаза. Потом у Петьки была такая великолепная темная борода, тогда как воспитанникам среднеучебных заведений полагается какой-то мерзкий пушок, точно у цыпленка. Мне показалось даже, что Петька взглянул на приятеля с немым укором, дескать, зачем ты привел сюда эту дрянь…
– Ага… воспитанник… так!.. – повторял Михаил Павлыч и, повернувшись на одной ножке, каким-то пискливым голосом спросил – А вы с чем чай употребляете: с ромом или с коньяком?.. Ни то, ни другое?.. Жаль, значит, Америки не откроете. Та-та, ведь с нами Потап пришел, вот и компания… Эй, Потап, гряди в гридницу, и возрадуемся, яко радуется пьяница о склянице.
Потап не заставил себя просить и высунул в приотворенную дверь одну голову с усиленно моргавшими глазками.
– Михаил Павлыч, родимый мой…
– Да иди, черт деревянный!..
Перешагнув порог, Потап остановился у самых дверей я забавно скосил глаза в сторону Петьки – я вполне понимал старика.
– Это ты Петьки боишься? – спрашивал Михаил Павлыч, вытаскивая бутылку с водкой. – Ого, нагнал он на тебя холоду…
– Уж это точно… Петр Гаврилыч постепеннее много будут вашей милости, Михаил Павлыч. Уж ты извини меня, родимый мой, на глупом слове…
– Верю… Ну, будет тебе дурака-то валять, Потап. Вот на, выпей стаканчик и марш к старухе…
Потап дрожавшей рукой принял стаканчик, перекрестился, отвесил поклон хозяину и выпил так аппетитно, что Михаил Павлыч даже крякнул от удовольствия.
– Вот это я люблю… – похвалил он старика, налил себе стаканчик и фальшиво запел:
Мы петь будем и гулять будем,
А и смерть придет – помирать будем.
Пока Михаил Павлыч выпивал свою порцию, Потап почтительно выпятился в дверь.
– Се что красно и добро есть: живите, братие, вкупе, – проговорил Михаил Павлыч, пряча бутылку, – а посему, Петька, мы будем чаи распивать.
Петька молча налил нам стаканы и опять уткнул нос в книгу, точно он был чем-то очень недоволен.
За чаем я успел рассмотреть нехитрую обстановку конторы, то есть две кровати, сооруженные на живую нитку, железный сундук, служивший кассой, дрянное ружье на стене, висевшую в углу волчью шубу, гитару и большую полку, набитую книгами. На окне тоже лежали книги, весы для приемки золота, приготовленный для работы хороший микроскоп, банка с плававшей лягушкой и несколько стеклянных трубочек, какие употребляются при химических опытах.
– Вы что же это, господин воспитанник, чаю мало пьете? – спрашивал Михаил Павлыч, когда я отказался от четвертого стакана. – Сие не есть укоризненно даже и детскому возрасту… Петька, валяй мне пятый сосуд, ибо и пити вмерти и не пити вмерти, так лучше ж пити и вмерти!.. Так, молодой человек?..
Михаил Павлыч говорил за всех, пил стакан за стаканом, отдувался, вытирал лицо платком и от удовольствия даже болтал короткими ножками. Он вглядывался в меня прищуренными близорукими глазами, улыбался и продолжал болтать, как школьник.
– Ух, задохся, отцы мои!.. – заявил он, наконец, и распахнул окно. – Этакая благодать стоит… Петька, очнись, ведь умирать не надо! Да посмотри ты в окно-то…
Петька, чтобы отвязаться, заглянул в окно и опять уткнулся в свою книгу. А летняя ночь была действительно замечательно хороша… От самой конторы разлился по всему логу волокнистый туман, за ним, у опушки леса, как волчьи глаза, светились старательские огоньки, а над всей этой картиной глубокой бездонной шапкой вставало искрившееся небо. Где-то в тумане скрипели два коростеля, смутно доносились звуки лошадиных ботал и лай перекликавшихся собак. В окно вливалась свежая струя ночного воздуха и несла с собой смолистый аромат елового леса и душистых лесных трав. Я даже пожалел, что ушел из балагана Потапа в контору, – там у огонька так хорошо теперь.
Мы заговорили об охоте. Михаил Павлыч тоже был охотник, хотя по близорукости плохо видел дичь.
– А вот мы завтра утром под Липовую гору сходим, – говорил он, высовываясь в окно и всей грудью вдыхая ночной воздух. – Вёдро установилось; загубим рябцов пять… Петька, слышишь?
– Что такое?
– Тьфу ты, окаянная душа… Рябцов, говорят тебе, принесем.
– Ага… отлично.
Петька был тоже в простой ситцевой рубахе, в шароварах и в такой же шерстяной поддевке, как у Михаила Павлыча. Заложив ногу за ногу, он продолжал читать и время от времени сосредоточенно хмурил брови.
– Это ваша гитара? – спросил я Рубцова, когда он заметно притих и задумчиво смотрел куда-то в туман.
– А вы играете?
– Немножко.
– Вот это великолепно…
Не помню хорошенько, с чего я начал показывать свое искусство, но потом заиграл известную казанскую студенческую песню:
Где с Казанкой-рекой,
Точно братец с сестрой,
Тиногрязный Булак
обнимается.
Петька оставил книгу и начал смотреть задумчиво на гитару. Рубцов наклонился к моему плечу, и я чувствовал на своей щеке его горячее дыхание, а потом он со слезами на глазах обнял меня и даже поцеловал.
– Голубчик, миленький… вот уважил-то!.. – шептал он задыхавшимся голосом. – Ну, еще разик… Петька, очнись!.. Вот именно так: