Текст книги "Том 4. Уральские рассказы"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 43 страниц)
Старинный ожиговский дом засел на берегу р. Порожней, у самого выезда из города, где уже начинались салотопенные заимки. Каменный двухэтажный дом строился не зараз, а поэтому окна, выходившие на улицу, были неодинаковой величины и расположились на разной высоте. Злобин часто смеялся над стариком Ожиговым по этому случаю и называл его дом скворечницей. Старик прищуривал свои хитрые серые глазки и, собрав в горсточку свою редкую бородку клинышком, отвечал всегда одно и то же: «Вот помру, тогда наследнички выстроятся по-твоему, сватушко, а мне уж не к лицу… Не по бороде нам высокие-то хоромы, а кому надо, так не побрезгуют и моей избушкой!»
Когда Савелий подошел к ожиговскому дому, на дворе завизжали блоки и раздался хриплый лай двух здоровенных киргизских волкодавов. Впрочем, во втором этаже в двух самых маленьких оконцах теплился слабый свет – значит, старик еще не спал. Савелий осторожно постучал в калитку и отошел. Когда вверху отворилась форточка, он по раскольничьему обычаю помолитвовался:
– Господи Исусе Христе, помилуй нас…
– Аминь… Кто крещеный без поры, без время?
– Это я, Мирон Никитич, подручный Савелий… От Поликарпа Тарасыча послом пришел: дельце есть.
– Ах, полуночники!.. – заворчала хозяйская голова и скрылась.
Савелью пришлось подождать довольно долго, пока свет наверху исчез и послышался стук отворявшихся дверей. Старик с фонарем в руках шел на двор, потому что ключа от калитки в ночное время он не доверял никому.
– Это ты, Савельюшко? – спросил он, не решаясь отворить калитку.
– Я, Мирон Никитич… от Поликарпа Тарасыча.
Щелкнул железный затвор, точно кто чавкнул железной челюстью, и калитка приотворилась вполовину, – старик навел свет фонаря на ночного гостя, чтобы окончательно убедиться в его подлинности. Попасть в ожиговский дом и днем было труднее, чем в острог, потому что никто не мог войти в него или выйти без ведома самого хозяина. От калитки проведен был в комнату Мирона Никитича шнурок, и он сам отворял и затворял ее. Редкие выходы самого хозяина сопровождались чисто тюремными предосторожностями, да и сам он походил не на хозяина, а на тюремщика.
– Добрым людям спать не даете, – ворчал старик, запирая калитку тяжелым железным засовом. – Не стало вам дня-то, полуночники.
– Не своей волей я пришел, Мирон Никитич.
– Знаю, Савельюшко: не к тебе и слово молвится, а кто постарше тебя.
Они подошли к ветхому деревянному крылечку с узкой деревянной лестницей наверх. Пропустив Савелья вперед, старик оглядел еще раз весь двор и с кряхтеньем начал подниматься за ним. Горькая была эта лесенка, и нуждавшиеся люди хорошо ее знали: редко спускались по ней с деньгами в руках. Сам Тарас Ермилыч хаживал по ней не один раз, – гордый был человек, но умел покориться. В низенькой темной передней Савелий остановился, пропустив хозяина вперед.
– Я тебя по первоначалу-то и не узнал, Савельюшко, – каким-то дребезжащим голосом бормотал Мирон Никитич, еще раз направляя свет фонаря на своего ночного гостя. – Нет, не узнал, Савельюшко.
По своему обыкновению, старик соврал – это была машинальная раскольничья ложь, ложь по привычке никогда не говорить правды. Костюм загорского миллионера состоял из одной ветхой ситцевой рубахи, прихваченной узеньким ремешком, и таковых же синих портов, – дома из экономии старик ходил босой. Маленькое сморщенное лицо глядело необыкновенно пристальными серыми глазками и постоянно улыбалось; песочного цвета редкие волосы на голове, подстриженные раскольничьей скобой, и такого же цвета редкая бородка клинышком совсем еще не были тронуты сединой, хотя Ожигов и был на целых десять лет старше свата Тараса Ермилыча. Крепкий был человек, хотя и выглядел сморчком.
– Добро пожаловать, Савельюшко, – пригласил старик. – Заходи в горницу-то… Гость будешь, хоть и ночью пришел.
Савелий вошел в горницу и, прежде чем поздороваться с хозяином, положил перед образом в переднем углу входный начал, а уже потом проговорил своим певучим голосом:
– Здравствуйте, Мирон Никитич… Поликарп Тарасыч наказал кланяться.
– Ну, садись, Савельюшко, – проговорил старик из фальшивой любезности. – В ногах правды нет…
– Ничего, и постоять можем, Мирон Никитич… Не по чину нам рассаживаться-то.
– Так, так… Правильные твои слова, Савельюшко. Што же, и постой… Твое дело молодое, а честь завсегда лучше бесчестья.
Низенькая, давно штукатуренная комната, с маленькими оконцами, голыми стенами и некрашеным, покосившимся полом, всего меньше могла навести на мысль о миллионах. Меблировка состояла из жесткого диванчика у внутренней стены, старинного комода в углу, нескольких стульев и простого стола. Два сундука, окованных железом, дорожка домашней работы на полу и стеклянный шкафик с посудой дополняли обстановку. Приотворенная дверь вела в следующую комнату, убранную еще беднее – там стояла одна двуспальная кровать, и только. Старик жил в этих двух комнатах один-одинешенек, а другие горницы пустовали. Когда-то в доме жила большая семья, но старуха жена умерла, сыновья переженились и жили в отделе, дочери повыходили замуж, и дом замер постепенно, как замирает человек в прогрессивном параличе, когда постепенно отнимаются ноги, руки, язык и сердце. Последним живым человеком из ожиговского дома ушла Авдотья Мироновна, воспитанная по-монашески, и старик остался в своем доме, как последний гнилой зуб во рту.
Заложив руки за спину, Савелий несколько времени переминался с ноги на ногу, не зная, с чего ловчее начать. Ожигов сел на стул, уперся по-старчески руками о колени и, склонив голову немного набок, приготовился слушать. Когда Савелий начал свой рассказ, старик сосал бескровные сухие губы и в такт рассказа покачивал головой.
– Так, так, Савельюшко… – проговорил он, когда подручный кончал свою тяжелую исповедь. – А сколько денег нужно дорогому зятюшке?
– Без десяти тысяч не велел и на глаза показываться…
Старик вскочил, посмотрел на Савелия, как на сумасшедшего, и громко расхохотался.
– Десять тысяч?.. Да я сроду и не видывал таких денег. Нашли тоже у кого просить денег: у бедного старика. Пусть Поликарп Тарасыч просит у отца, ежели уж такая нужда приспичила, у свата шальных денег много.
– Вы знаете, какой карахтер у Тараса Ермилыча? – объяснял Савелий, не меняя позы. – Они могут даже и совсем изуродовать человека, ежели в азарт придут…
– А мне какое до этого дело? Куда деньги Поликарпу Тарасычу да еще в ночное время? Деньги, как курицы, на свету засыпают… Да. Так и скажи своему Поликарпу Тарасычу… Знаю я, куда ему деньга нужны. Все знаю…
– Он заплатит, Мирон Никитич, только вот сейчас зарез…
– Чужие слова говоришь, миленький… У вас там дым коромыслом идет, а я буду деньги платить?.. Знаю, все знаю… И Тарасу Ермилычу тоже скажи, чтобы перестал дурить. Наслушили всю округу… Очень уж расширился Тарас-то Ермилыч. Так ему и скажи, а теперь ступай с богом: за Поликарпа Тарасыча я не плательщик…
Отвесив глубокий поклон, Савелий направился к двери, но старик остановил его.
– Мишку-то генеральского видел? – спросил он. – Был он как-то у меня, горюн… Плохое его дело, да и нам от этого не легче, Савельюшко. Приступу теперь не стало к генералу… Сердитует он на Тараса-то Ермилыча? Сам виноват сватушко: карахтер свой уж очень уважает. Ну, прощай…
От самых дверей Савелий еще два раза вернулся – это была уж такая привычка у Мирона Никитича.
– Караван-то, Савельюшко, уплыл от нас… – говорил он. – Мишкино дело, что он Сосунову достался. Не к рукам, Савельюшко, а дельце тепленькое… Голенькие денежки на караване-то.
Самое главное старик всегда приберегал к концу. Савелий знал эту повадку и не удивился, когда Мирон Никитич догнал его с фонарем уже на лестнице.
– Савельюшко, што у вас мутит всем этот барин вот, ну, как его там звать-то?
– Ардальон Павлыч Смагин…
– Вот он самый… Слышал я о нем достаточно. Напрасно ему вверился Тарас Ермилыч да еще в дом к себе взял: чужой человек хуже ворога. И Поликарпа-то Тарасыча окружил этот Смагин… Все знаю, миленький. Так и Поликарпу Тарасычу скажи: наказывал, мол, тебе богоданный твой батюшка… Скажешь?
– Скажу, Мирон Никитич.
– А денег у меня таких нет, да и в заводе не бывало, Савельюшко. Только всего и осталось, штобы похоронить чем было… Смертное для себя берегу.
Когда Савелий вернулся в злобинский дом, Поликарп Тарасыч встретил его с веселым лицом и даже пошутил:
– Небось с одной молитвой воротился от тестюшки?
– Отказали, Мирон Никитич…
– Ну, и плевать мне… На всех плевать!
Такой неожиданный оборот дела немало удивил Савелья. Смагин тоже улыбался и только усы покручивал. Ну, что же, устроились между собой – и любезное дело. Меньше хлопот!
Когда Савелий отправился к себе в каморку, его догнал молодец и объявил, что генеральский Мишка дожидает в кухне уже два часа и уходить не хочет.
«Верно, за своими деньгами приволокся? – подумал Савелий. – Тоже и нашел время…»
Он послал за Мишкой, чтобы шел к нему в комнату. Мишка явился, поздоровался, присел к столу и осторожно огляделся.
– С секретом пришел? – спросил Савелий, недовольный этим несвоевременным визитом.
– Есть и секрет, Савелий Гаврилыч, – шепотом объяснил Мишка, продолжая оглядываться. – Такой секрет, такой секрет… Стою я даве у себя в передней, а Мотька бежит мимо. Ну, пробежала халда-халдой да бумажку и обронила. Поднял я ее и припрятал… А на бумажке написано, только прочитать не умею, потому как безграмотный человек. Улучил я минутку и сейчас, например, к Сосунову, а Сосунов и прочитал: от генеральши от моей записка к вашему Ардальону Павлычу насчет любовного дела. Вот какая причина, милый ты человек!
– А с тобой бумажка?
Мишка достал из-за пазухи скомканный листочек почтовой розовой бумажки и передал Савелью.
– «Ми-лый, при-хо-ди вечером… Све-ча пок-кажет… – разбирал Савелий вслух. – Пе-ту-ха не… не будет». И все тут? Ну, это, брат, ничего еще не значит: неизвестно, к кому, и неизвестно, от кого.
– Говорят тебе: от генеральши!..
– Да ведь не подписано письмо-то?..
– Ах, какой ты непонятный!.. Уж говорю, что от самой генеральши. Я уж давно примечаю за ней, что дело неладно. Зачастил к нам Ардальон-то Павлыч и все норовит так, когда генерала дома нет. А откуда ему знать это самое дело, ежели сама генеральша, например, не подражает Ардальону Павлычу? Весьма это заметно, Савелий Гаврилыч, когда человек немного в разуме своем помутился… Ловка генеральша, нечего сказать, а оно все-таки заметно. Да…
– Ну, заметно, а нам-то с тобой какое горе от этого сталось?
– Эх ты, малиновая голова! Да ежели бы, напримерно, уследить генеральшу да подвести генерала: обоим крышка – и моей генеральше и твоему Ардальону Павлычу. Понял?
– А ведь ты правильно, Михайло Потапыч… Мне-то по первоначалу и невдомек, куда ты речь ведешь, а теперь я расчухал. Уж чего бы отличнее, когда этакого медведя натравить на них…
– Он бы их распатронил, генерал, значит… Только и генеральша увертлива… Все бабы на это ловки: у них, как у мышей – вход в нору один, а выходов десять. Ну, генеральша чистенько дело ведет, – комар носу не подточит…
– Как же мы ее добывать будем, Михайло Потапыч?
Прежде чем ответить, Мишка еще раз огляделся и даже сходил и попробовал, плотно ли приперта дверь.
– Вот што, Савелий Гаврилыч, – начал он с особенной торжественностью, – долго я думал об этом. День и ночь думал, ну, и придумал… Залобуем и генеральшу и Смагина: как пить дадим. Только все это уж, как ты захочешь: все от тебя…
– От меня? Из спины ремень вырезай хоть сейчас, только бы Ардальона Павлыча сплавить… Солон мне он пришелся. Тарас Ермилыч и глядеть на меня не хочет…
– И без ремня дело обойдется, ежели с умом. Ты только слушай, Савелий Гаврилыч…
Мишка еще раз оглянулся и продолжал уже шепотом:
– Изловить мне генеральшу самому невозможно… Она вверху, а я туда доступа не имею. Все, значит, дело в этой самой Мотьке… Может, помнишь: увертливая такая девка.
– Помню… ну?
– Не понимаешь?
– Ровно ничего не понимаю, хоть убей.
– Ты еще тогда с ней как-то игру заигрывал, а она тебя обругала. Да… А потом пытала меня: женатый ты человек или нет? Известно, баба, все им надо знать. А я заприметил, што она и сама на тебя глаза таращит: когда ты придешь – она уж бесом по лестнице вертится. Вот ежели бы ты эту самую Мотьку приспособил, а потом бы через нее все и вызнал, а потом того, мы бы и накрыли генеральшу…
– Как будто зазорно, Михайло Потапыч… В переделах бывал, а такими делами не случалось заниматься.
– Да тебя-то убудет, што ли?
– Говорю: претит… Конешно, Мотька – ухо девка, и побаловаться даже любопытно, только все-таки зазорно.
– Ну, как знаешь, Савелий Гаврилыч… Мое дело сказать, а там уж сам догадаешься. А Мотька все знает и все тебе обскажет, ежели ты ее в оглобли заведешь… Бабы на это просты.
Как ни уговаривал Мишка, но Савелий уперся и ни за что не соглашался на его план. На этом и разошлись…
VIII
Может быть, коварство верного раба Мишки так и осталось бы в области предположений, но ему помог сам Ардальон Павлыч. Барин зазнался и при посторонних посмеялся над Савелием, рассказал все тот же несчастный анекдот о свечке с продолжением. Подручный побелел от бешенства, когда все хохотали, и сказал про себя только одну фразу:
– Погоди, собака, утру я тебе нос…
Савелий в тот же день отправился в генеральский дом и отдал себя в полное распоряжение верного раба Мишки.
– Так-то лучше будет, милаш, – похвалил Мишка, – твоя-то невелика работа, а каково мне потом достанется… А дельце наше верное: все знаки есть. Устигнем генеральшу, Савельюшко…
На этот разговор Мотька, конечно, не преминула выбежать. Свесившись, по обыкновению, через перила, она крикнула сверху:
– Тише вы, черти!.. Еще генеральшу разбудите.
– Што больно строга? – ответил снизу Савелий.
– Вся тут: уж какая есть.
– Не пугай, Мотя… Еще ночью померещится, в добрый час молвить.
– Тьфу! кержак немаканый…
Этой коротенькой сценой началась правильная осада засевшего наверху неприятеля. Через Мишку Савелий узнал весь порядок генеральского дня, а главным образом, когда Мотька бывает свободной. Таких минут, когда Мотька могла «удосужиться», было, правда, немного, и их приходилось ловить. Верный раб Мишка в эти редкие минуты с ловкостью заговорщика умел куда-нибудь скрыться, а Мотька сверху спускалась в нижнюю переднюю, чтобы позубоскалить с красивым кержаком. Дело пошло быстро вперед, так что, если Савелий не показывался дня два, Мотька начинала сама приставать к Мишке с расспросами.
– Отвяжись, худая жисть! – притворно ругался Мишка. – Я вот ужо доложу генеральше, так будет тебе от нее два неполных. Не девичье это дело на чужих мужиков глаза пялить. Надо и стыд знать…
– Ах ты, татарская харя!.. Я вот тебе «доложу»… Забыл генеральскую-то нагайку?
Мотька хоть и ругалась с Мишкой, но это было только одной формой и делалось для видимости. В сущности Мотька сразу отмякла и больше не подводила Мишку под генеральскую грозу, а даже предупреждала, когда генеральша «в нервах». Мишка вел свою политику и не показывал вида, что замечает что-нибудь Савелий настолько увлекся начатой игрой, что уже начал стесняться Мишки и больше отмалчивался, когда тот что-нибудь расспрашивал.
– Ты ее из дому-то вымани поскорее, – учил Мишка. – А там уж вся твоя будет… Известно, дура баба!.. Сразу отмякла… Как ты придешь, так у ней уж весь дух подпирает.
– Не совсем ладное мы затеяли, Михайло Потапыч… – вздыхал Савелий, крутя головой. – Тоже и на нас крест есть.
– Разговаривай… Эх ты, Савелий! Баба ты, вот што я тебе скажу… Уйдет, видно, от нас Ардальон Павлыч!..
Пока Савелий не делал попытки окончательно овладеть Мотькой, ограничиваясь лясами в передней и обменом довольно увесистых любезностей – то Мотька огреет его всей пятерней, то он. Мотьку смажет во всю спину, так что у ней дух займется. Она сама сильно сторожилась раскольника-подручного, потому что была православной.
Развязку подвинуло известие, принесенное Савелием в генеральский дом: Смагин выиграл в карты у Поликарпа Тарасыча железный караван, стоявший в Лаишеве.
– Как караван? – изумился Мишка.
– А так… Поликарп-то Тарасыч гонял-гонял меня за деньгами: у всех забрали, где только могли. Ну, а ему все мало… Принесешь утром, а вечером они в кармане у Ардальона Павлыча. Под конец того дело пришло к тому, што и занимать не у кого стало. Толкнулся я к Мирону Никитичу…
– Крышка?
– Обыкновенно… Прихожу я к Поликарпу Тарасычу не солоно хлебавши, а он веселый такой, и Ардальон Павлыч тоже, – значит, сладились промежду себя. Ну, думаю, и отлично, коли сладились, а наше дело маленькое, подневольное. Я так про себя положил, што али тятенька Тарас Ермилыч расступился, али Ардальон Павлыч на бумажке записал Поликарпа-то Тарасыча… Все единственно для нас. Хорошо… Только Ардальон Павлыч все играет, а Поликарп Тарасыч все проигрывает, и счет у них идет на тысячи. Начал я разузнавать, как и што, и вызнал. Когда Поликарп-то Тарасыч женился на Авдотье Мироновне, так Тарас Ермилыч железные-то заводы на его имя переписал, штобы свой форц оказать перед Мироном Никитичем. Ну, ежели заводы Поликарпа Тарасыча, значит и железо его… Он и бахнул весь караван Ардальону Павлычу, а в караване, легкое место сказать, четыреста тысяч пудов железа. Это как, по-твоему? Тарас-то Ермилыч покедова сном дела ничего не знает…
Верный раб Мишка был совершенно ошеломлен этим известием, точно Савелий ударил его по голове обухом.
– Невозможно… – проговорил он после некоторого размышления. – Тарас-то Ермилыч, как дохлую кошку, разорвет Поликарпа, когда узнает все…
– И разорвет, а Поликарпу все равно не сносить головы.
– Ах, какое дело, какое дело! – бормотал Мишка, качая головой. – Вот не было печали, так черти накачали… Да верно ли ты вызнал-то, Савельюшко?
– Да уж вернее смерти… Дока на все Ардальон Павлыч и правильный документ с Поликарпа взял.
Это сочувствие и горестное изумление Мишки Савелий объяснил страхом за выданные Поликарпу Тарасычу деньги и постарался его успокоить: единственный наследник Поликарп Тарасыч и не будет рук марать о такие пустяки, когда целого каравана не пожалел. В случае чего и Тарас Ермилыч заплатит, чтобы не пущать сраму на свой дом.
– Да не об этом я, Савельюшко, – упавшим голосом перебил его Мишка. – Совсем не об этом… Оставит нас Ардальон Павлыч с носом на другой статье: живой из рук уйдет, как живые налимы из пирога в печи вылезают!
– Это в каких смыслах?
– А в таких!.. Раскинь-ка умом-то, што теперь осталось выигрывать с Поликарпа, – жена да рубаха, только и всего материалу. Ну, Ардальон Павлыч обязательно задаст стрекача, а мы при генеральше своей и останемся.
– А ведь это точно, Михайло Потапыч, – удивлялся Савелий собственной недогадливости, – ловить его надо, пса…
– Я тебе говорю… А ты валандаешься с Мотькой задарма и только бобы разводишь. Говорю: уйдет Ардальон Павлыч, коли мы его не накроем. Ждать, што ли, когда Тарас Ермилыч все узнает? Будет, насосался…
Чтобы поскорее «сострунить» Мотьку, заговорщики придумали устроить притворную ссору и этим устранить возможность свиданий в генеральском доме. Прежде всего верный раб Мишка накинулся на Мотьку:
– Эй ты, чужая ужна, што больно перья-то распустила?.. Мне житья не стало от твоих-то хахалей!.. Штобы и духу ихнего не было, а то прямо пойду к генералу и паду в ноги: «Расказните, ваше высокопревосходительство, а подобных безобразиев в вашем собственном доме не могу допустить». Слышала?
– Миша, голубчик, да в уме ли ты? – уговаривала напугавшаяся Мотька. – Да с чего ты разъершился-то?
– А ты у меня поговори еще!.. Я тебе покажу феферу…
Как Мотька ни упрашивала, Мишка остался непреклонен, точно бес на нем поехал. В первый же раз, как только пришел Савелий, верный раб Мишка привязался к нему.
– Да ты што это повадился к нам, немаканое рыло?
– Михайло Потапыч, да вы только выслушайте…
– Было бы кого слушать?.. Мораль по всему городу пущаешь… Подумал бы, куда с рылом-то своим лезешь?.. а?..
– А вы не очень, Михайло Потапыч… Мы и сами сдачи сдадим, коли к нам в дом придете.
– Мне? сдачи?.. Да я…
Дальше расстервенившийся верный раб схватил Савелия и вытолкал его на улицу. Мотька слышала всю эту сцену, спрятавшись наверху лестницы, и горько плакала. А Савелий поднял с земли упавший картуз, погрозил Мишке в окно кулаком и отправился к себе домой, – только его Мотька и видела.
Вечером этого же дня Мишка сидел в каморке Савелия и весело бахвалился.
– Што, ловко я тебя саданул, Савельюшко?
– Ничего-таки… Знакомому черту тебя подарить, так, пожалуй, и назад отдаст.
– А Мотька-то ревела-ревела… И глаза у ней опухли. Только бы нам ее из дому выманить… Так я говорю? Ты этак вечерком около дома-то по тротувару разика два пройдись, а Мотька уж сама вывернется за ворота. Смотри, улетит наш Ардальон Павлыч.
Затеянная комедия была разыграна до конца, как по нотам. Савелий не показывался в генеральский дом целую неделю, а потом послал Мишке верного человека, чтобы поскорее завернул в злобинский дом. Когда Мишка пришел, Савелий даже не взглянул на него, как виноватый, а только проговорил:
– Через три дни генерал поедет по заводам и тебя возьмет с собой, а генеральша поставит на окно в гостиной свечку… Это у них знак такой. С террасы есть ход в сад, вот по этому ходу Ардальон Павлыч и похаживает к генеральше, когда генерала дома нет.
– Н-но-о?.. А ведь и точно, Савельюшко: есть такой ход. Верное твое слово…
– У них уж давно такие ненадобные дела, а генеральша нисколько не боится. Ардальон Павлыч сказал Мотьке, што убьет ее, ежели язык развяжет…
– Дела! В лучшем виде, Савельюшко…
– Мое дело сделано, а теперь уж ты приструнивай генеральшу, как знаешь.
– Ох, уж и не говори лучше: пришел мой смертный час!.. – вздохнул Мишка. – Разразит меня генерал по первому слову, уж это я вполне чувствую.
Савелий глухо молчал и все отвертывался от Мишки: его заедала мысль, из-за чего он сделался предателем. Совестно было своего же сообщника, а уж про других людей и говорить нечего… И Мишку сейчас Савелий ненавидел, как змея-искусителя. Но когда Мишка стал прощаться с ним, точно собрался умирать, Савелий поотмяк.
– Ничего, Михайло Потапыч, не сумлевайся очень-то: бог не без милости, казак не без счастья. Пронесет и нашу тучу мороком…
– Не знаю, останусь жив, не знаю – нет… – уныло повторял Мишка. – На медведя, кажется, легче бы идти. Ну, чего господь пошлет… Прощай, Савельюшко, не поминай лихом!
Прежде чем объявиться генералу, Мишка отправился в церковь и отслужил молебен Ивану-Воину и все время молился на коленях.
Выждав время, когда генеральша уехала из дому куда-то в гости, а Мотька улизнула к Савелию, Мишка смело заявился прямо в кабинет к генералу. Эта смелость удивила генерала. Он сидел на диване в персидском халате и с трубкой в руках читал «Сын отечества». Мишка только покосился на длинный черешневый чубук, но возвращаться было уже поздно.
– Чего тебе? – сурово спросил генерал, на мгновение исчезая в облаке табачного дыма.
Мишка перекрестился и бухнул прямо в ноги генералу.
– Ну? – коротко спросил генерал, сурово глядя на валявшегося в прахе верного раба.
Путаясь и перебивая свои собственные слова. Мишка начал свой донос, но генерал побледнел при первом же упоминовении полненькой генеральши.
– Что-о?! – грянул он, и черешневый чубук засвистел в воздухе. – Да как ты смеешь, рракалллия?! Меррзавец…
Бой на этот раз был непродолжителен: и чубук сломался, и генерал задохся от волнения. Верный раб Мишка ползал у его ног и повторял одно:
– Икону сниму, ваше превосходительство… с места мне не сойти, ежели я хоть единым словом совру… Не таковское дело, штобы облыжные слова говорить. Завсегда как свеча горел перед вашим превосходительством…
Генерал был страшен. Недавняя бледность на лице сменилась багровыми пятнами, руки судорожно сжимались, глаза смотрели на Мишку с таким выражением, точно генерал хотел его проглотить. Переведя дух, он схватил Мишку за горло и прошептал:
– Ну, говори, Иуда… говори, змей… задушу своими руками, если соврешь хоть одно слово!
Стоя на коленях, Мишка рассказал по порядку все, что разведал о генеральше и о назначенном ближайшем свидании. Генерал слушал его с закрытыми глазами и только вздрагивал, когда в рассказе Мишки упоминалось имя полненькой генеральши. А если предатель Мишка говорит правду? Если… Когда Мишка кончил, генерал, не открывая глаз, махнул ему только рукой, чтобы убирался. Избитый и окровавленный верный раб, прихрамывая, вышел из кабинета и в душе поблагодарил бога, что так дешево отделался: первая и самая трудная половина дела была сделана, а там уж что бог даст. На его счастье, никто в доме не слыхал о происходившем в кабинете избиении, и у генеральши не могло явиться ни малейшей тени подозрения, когда она вернулась домой. Генерал сказался больным и на ключ заперся у себя в кабинете. Это случилось еще в первый раз, что старик был болен – он никогда не хворал, как настоящий николаевский генерал, закаленный на военной службе. Впрочем, генеральша не особенно встревожилась: мало ли старики хворают, да и ей было до себя.
Вечером генерал позвал к себе в кабинет Мишку и, не глядя на него, как подручный Савелий, проговорил:
– Через три дня я еду с тобой на заводы… понимаешь? Будь готов… Да скажи, чтобы на дворе к нашему отъезду была приготовлена фельдъегерская тройка. Это на всякий случай…
Эти роковые три дня верный раб Мишка оставался ни жив ни мертв, как приговоренный к казни. О настроении генеральши он мог догадываться только по Мотьке, которая вихрем летала через его переднюю. Генерал должен был выехать днем позже, и эта неаккуратность бесила генеральшу.
– Ты как будто не совсем здорова?.. – заметил ей генерал за обедом в день отъезда.
– Нет, ничего, папочка.
– Я могу и не ездить, если тебе нездоровится?
– Нет, зачем же, папочка… Я не желаю, чтобы ты из-за меня упускал свою службу.
Сомнений больше не могло быть…
Генерал выехал нарочно под вечер, когда спускались мягкие летние сумерки. Генеральша провожала его с особенной нежностью до самого подъезда. Мишка сидел на козлах, как преступник на эшафоте. Наступал решительный час, от которого зависело все.
– Тройка готова? – спросил генерал, когда они выезжали из ворот.
– Точно так-с, ваше превосходительство…
К удивлению Мишки, генерал был совершенно спокоен и молча покуривал свою сигару. Генеральская пятерка во весь карьер вылетела из города и понеслась по тракту к злобинским заводам, но на десятой версте генерал велел остановиться, повернуть назад и ехать в город. У заставы он вышел из экипажа, молча сделал Мишке знак следовать за собой и солдатским мерным шагом пошел по улице. Ночь была темная, так что высокая фигура генерала не обращала на себя особенного внимания. Верный раб Мишка плелся за ним, как грешная душа. Так они дошли до кафедрального собора, повернули на плотину и пошли по набережной к генеральскому дому. Мишка первый заметил одиноко горевшую на окне гостиной сигнальную свечку и молча указал на нее генералу.
– Хорошо, подлец, – ответил старик. – Ты карауль у сада, а я пойду к подъезду.
Мишка притаился у садовой калитки, а генерал зашагал к воротам, в которых и скрылся, незамеченный даже зазевавшимся часовым. Наступила минута рокового затишья. Мишка приготовился схватить врага за горло и жадно вслушивался в немую тишину ночи, нарушаемую только мерными шагами часового. Но вот в верхнем этаже мелькнул тревожный свет, где-то быстро распахнулась дверь, и Мишка не успел мигнуть, как кто-то с балкона второго этажа бросился на улицу, перевернулся в пыли и одним прыжком перелетел через железную решетку набережной в воду.
– Держи, держи! – крикнул Мишка, но уже было поздно – по пруду быстро плыла черная точка.
Что происходило в генеральском доме – осталось неизвестным. Но через полчаса к подъезду подъехала фельдъегерская тройка, генерал сам усадил в экипаж свою полненькую генеральшу вместе с Мотькой и махнул рукой.
Генеральша навсегда исчезла из Загорья, как тень.
Эпилог
Прошло ровно двадцать лет… Много воды за это время успело утечь, а действие нашего рассказа переносится с Урала за тысячи верст, на берега одетой в гранит Невы.
Был солнечный осенний день, один из тех дней, когда солнце точно старается согреть землю по-летнему и не может. Эта бессильная старческая ласка кладет на все печать усталости и какой-то специально осенней, тихой грусти. И небо какое-то грустное, точно и там, вверху, незримо отлетела животворящая сила, а в мглистом осеннем воздухе носится невидимая глазом паутина. Общее впечатление от такого дня похоже на то, что как будто где-то умер дорогой человек, но вы еще сомневаетесь в его смерти, и в душе чувствуется смутный протест против этого уничтожения. Хочется верить, что он жив, вот именно этот самый дорогой человек, а сердце не может мириться с самым словом: смерть. Но есть и своя поэзия в таких осенних днях – убывающая жизнерадостная энергия наводит на мысль о покое, о том мире, который при всяком освещении остается равен самому себе и который неизмеримо больше озаряемого видимым солнцем. Это умиротворяющая философия, которая залечивает самые глубокие раны и успокаивает самые беспокойные сердца.
Итак, был солнечный осенний день. По тротуару одной из дальних линий Васильевского острова медленно шел сгорбленный, но все еще высокий старик, тяжело опиравшийся на камышовую палку. Одет он был в военное генеральское пальто. Отставной генерал подвигался вперед медленно, не обращая ни на кого внимания: он делал свою обычную предобеденную прогулку. Потухшие серые глаза смотрели кругом совершенно безучастно и не замечали встречавшихся лиц. Да и что их было замечать, когда все это были незнакомые, чужие лица, которым тоже решительно не было никакого дела до отставного желтого николаевского генерала. Это был, как читатель догадывается, знаменитый генерал Голубко, гроза и трепет целого горного мира. Поровнявшись с Средним проспектом, старик повернул в аллею налево и направился к знакомой зеленой скамеечке, на которой отдыхал во время своих прогулок каждый день. На этой скамеечке его уже поджидал другой старик, тоже высокий и рослый, с окладистой седой бородой и широким, умным русским лицом.
– Вашему превосходительству… – проговорил сидевший на скамейке старик, снимая заношенный бархатный картуз.
– Здравствуй… Как поживаешь, Тарас Ермилыч?
Злобин – это был он – только горько усмехнулся и показал глазами на свою левую ногу, разбитую параличом. Прогремевший на всю Сибирь миллионер обыкновенно каждый день в это время поджидал на заветной скамеечке грозного генерала, чтобы вспомнить вместе далекую старину и посоветоваться о настоящем. Так было и сейчас. Когда генерал уселся на скамье, Злобин сейчас же заговорил с оживлением: