Текст книги "Южный Урал № 13—14"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Соавторы: Мустай Карим,Владислав Гравишкис,Александр Шепелев,Людмила Татьяничева,Леонид Чернышев,Анатолий Головин,Яков Вохменцев,Владимир Акулов,Иван Машков,Станислав Мелешин
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Александр Саранцев
СЕРДЦЕ МАТЕРИ
(Рассказ)
Александр Саранцев до сих пор выступал в печати как критик и рецензент. Рассказ «Сердце матери» – его первое прозаическое произведение.
Участник войны, А. Саранцев пишет о чувствах и мыслях простых людей, всем сердцем ненавидящих войну, о горе матерей, потерявших на полях войны своих сыновей. К числу таких рассказов относится и публикуемый в этой книге альманаха рассказ «Сердце матери».
Утром, собираясь на работу, мать получила извещение о гибели сына. Она не вскрикнула, не бросилась на потрескавшийся от жары твердый, как кирпич, земляной пол, не выбежала, растрепав седеющие волосы, из ветхой вдовьей избы на улицу… Мать старательно закрыла двери за почтальоном, принесшим ей зловещую бумагу, проверила все запоры и села у окна, на широкой лавке, выструганной еще ее покойным мужем. Так она просидела день и почти всю ночь, не открывая никому. Как сквозь сон она видела соседок-колхозниц, наведывавших ее поочереди, что-то отвечала им через стекло, что? – сама не понимала, – потом снова уходила в себя – молчаливая, сосредоточенная.
Мать была не одна: с ней все время, днем и ночью, сидел сын, ее сын. Вместе с извещением он вошел в избу и тихо опустился с матерью рядом. Мать чувствовала сына с левой стороны, с той, где билось сердце, видела его глаза – темные, усталые, печально устремленные на нее.
С ним же пришли и воспоминания… Муж, отец ее сына, погиб в гражданскую войну. Долго ждала мать письма: весть о смерти мужа затерялась где-то, а может, почту перехватили белые. Лишь два года спустя она узнала все: вернулся в соседнее село его товарищ по кавалерийскому эскадрону.
Дочь, потеряв мужа в первые же месяцы этой войны, умерла, простудившись под холодным дождем на копке свеклы. Осталась восьмилетняя внучка, Наташа, и сын, молодой, красивый, для матери – лучший из всех сыновей на свете.
И вот теперь – он…
И мать, не шевелясь, сидела безмолвно, внешне спокойная… Только вот сердце, – казалось сделай хоть одно движение и – конец. В ушах – тишина. В этой тишине – глухой и напряженной – мать сидела рядом с сыном и слышала его последние слова, сказанные перед уходом на фронт.
– Мама, ты не плачь обо мне, не убивайся. Я приду, обязательно приду к тебе. Если ты не дождешься, кто же меня будет ждать? Жди, мама.
Дождалась…
А на второй день – только затеплились первые лучи солнца – она встала, накрыла кровать праздничным одеялом, стол – новой скатертью, на подушки надела белые наволочки. Наломала в палисаднике свежие зеленые веники и чисто подмела пол. Сходила за холодной водой в колодец, умылась, лицо вытерла полотенцем, которое купил ей муж в первый же базар после свадьбы. Затем Анна вышла на работу, на колхозное поле, как и все колхозники. И никто не удивился, никто ни о чем не расспрашивал: люди труда не любят пустых слов. К тому же, во многих семьях уже побывала смерть, почти все семьи томились в ожидании похоронных…
И разве разговорами можно чему-нибудь помочь?
Слабых на слезы женщин провожали подальше от матери. Каждый, кто встречался с ней, становился строже, собраннее, кланялся и немногословно здоровался. Только одно не все понимали: мать оделась во все новое – зеленую шерстяную юбку, бордовую кофту, сатиновый черный платок. Катерина, одногодок Анны, самый близкий к ней человек, на недоуменные взгляды отвечала сердито:
– Чего, бабы, уставились? Это Анна память о Павлике справляет.
Бригадир, поскрипывая протезом, отвел Анну с Катериной на отдельный участок – дожинать окраины пшеничного поля.
Улучив момент, чтобы не слышала Анна, он сказал:
– Гляди, тетка Катерина, не береди ты ее своими разговорами, ей и без того тошно. Женщин-то я на другое поле пошлю: как бы не разревелись. Гляди.
– Иди, скрипи, учитель! У самой сын воюет, целый месяц жду письма…
Жарко палит солнце, обжигает руки и головы жниц: война, комбайнеров нехватает, пригодились серпы. Легкими волнами струится воздух за дальним пшеничным полем, где-то в лугах, возле редкого осинового леса. Как всегда, в летнем пепельно-голубом небе поет жаворонок – поет песню вечной жизни. Стрекочут кузнечики, сочно поскрипывают серпы, подрезая стебли пшеницы.
Женщины, работают в глубоком молчании. Катерина не помогает Анне – уж она-то знает свою подругу! – а сама иногда просит Анну помочь ей – подрезать особенно неподатливый пучок пшеницы, покрепче увязать сноп, сложить крестец. Зорко следя за Анной, Катерина спрашивает себя: «Выдержит ли?» – и сама же отвечает: «Выдержит! Крепкая она, русская!» – и гордость наполняет ее сердце.
Может, они и проработали бы так, в молчании, до вечера, потом поглядели бы друг другу в глаза, заплакали, посидели бы, обнявшись, вспоминая каждая о своем сыне, если бы на них не надвинулось другое испытание.
Пообедав, они сняли чуни, шерстяные чулки, чтобы легче было натруженным ногам, присели отдохнуть на сноп, плечо к плечу, обветренными лицами туда, где неистовствовала война. Обе – молчаливые, суровые.
Вдруг Анна, чуть приподнявшись, вздрогнула, приложила руку к глазам, вглядываясь в серую даль дороги. Катерина тоже посмотрела на дорогу и встала: по большаку, широко размахивая одной рукой, шел человек в военной форме. Ближе, ближе… Уже видна его офицерская фуражка, погоны, рука, подвязанная бинтом к шее. Женщины – две матери – жадно, сухо горящими, как угли, глазами следили за ним: кто? чей? не обманула ли бумага? Пешеход тоже заметил женщин. Остановился, всматриваясь. Сошел с дороги. Сложил, не отрывая взгляда от женщин, на жнивье шинель, вещевую сумку и неуверенно, медленно, потом быстрее, быстрее зашагал, побежал к женщинам…
– Гриша! Сынок мой! – прерывисто вскрикнула Катерина, протянула руки вперед и бросилась на грудь подбежавшему лейтенанту. Катерина судорожно ощупывала раненую руку сына, тревожно осматривала его с головы до ног.
– Что ты волнуешься, мама? – неуверенно засмеялся Григорий. – Да все цело у меня, только одна рука ранена, смотри руки, ноги, все есть… Ну, посмотри же! Что ты! Вот отпустили на месяц отдохнуть, прямо из госпиталя… О чем же плакать?
Поняв, Катерина заулыбалась, тихо засмеялась, довольная, помолодевшая. И лишь сейчас счастливые мать и сын вспомнили об Анне. Та стояла в стороне и тоже улыбалась.
– А Павлик? Не сулился на побывку к вам Павлик, Анна Сергеевна? – спросил Григорий, думая сделать приятное Анне. – Скоро все вернутся – уже в Польшу наши войска продвинулись. Что пишет?
– На танках он воевал, Гриша, машиной командовал, – ответила Анна, переступая с ноги на ногу по колючему жнивью. Меж пальцев ее белеющих ног выступала кровь… Анна улыбалась, глядя на радость матери и сына… Матери обменялись взглядами. Одна мать – Катерина – спросила глазами:
«Уходить, мать?»
«Уходи», – ответила глазами же другая.
«Я знаю, как тебе больно, но ты не хочешь омрачать радость встречи матери с сыном. Да, Анна?»
«Так, Катерина! Разве мать захочет помешать счастью другой? Никогда! Уходи теперь: больше у меня, пожалуй, недостанет сил. Уходи!»
«Я ухожу. Не сердись на меня, Анна!»
Катерина взяла за здоровую руку сына, сказала:
– Пойдем, Гриша, домой: что же нам вдвоем без отца-то радость делить? Заждался он тебя… Тут Анна и без меня управится. Пойдем! Пойдем!
Анна помогла Катерине собрать в мешочек недоеденные харчи, деревянную ложку, нож, выплеснула из бутылки остатки степлившейся воды. Когда Катерина с сыном пошли с поля, Анна, все еще улыбаясь, махала им платком. Заметив, что платок черный, отбросила его, замахала руками. Затем, лишь мать и сын скрылись за поворотом, спустившись к холодно синевшему вдали озеру, остановилась и упала на холодное колючее жнивье…
Подошли колхозники. Перенесли мать на солдатскую шинель, постеленную бригадиром, одна из женщин положила под голову пиджак, взятый у испуганно стоявшего тут же мальчишки. До вечера пролежала Анна вниз лицом, оберегаемая соседкой. С заходом солнца она приподняла голову, неторопливо подобрала совсем побелевшие волосы под черный платок и спокойно, как показалось соседке, даже чересчур спокойно пошла домой. От помощи отказалась.
Сегодня ей, как и вчера, хотелось побыть одной. Однако дверь в сени была приоткрыта. Анна недовольно нахмурила брови. Открыта и избяная дверь.
Кто бы это мог быть? Наташа? Но ведь Анна не велела внучке приходить сюда: бабушка Александра часто болела – сказывались восьмой десяток, и военные годы, за ней требовался постоянный присмотр, ее нельзя было оставлять одну. Внучке же хотелось жить попеременно то у одной, то у другой бабушки.
Анна заглянула в избу – глаза ее потеплели, стали ласковыми: за столом, опершись локотками о стол и положив на руки русую с косичками голову, сидела Наташа. Увидев входившую бабушку, девочка поспешно соскочила на пол, торопливо, будто предвидя возражения, заговорила:
– Я не сама, бабушка Анна, не сама… Это бабушка, другая бабушка – Александра… Говорит: «Иди, поживи у той бабушки, что же ты все у меня живешь». Сама бабушка Александра сказала…
Но бабушка, к удовольствию Наташи, не рассердилась: она приветливо и как-то по-особому улыбалась. И девочка это заметила. Не заметила Наташа только одно: улыбающаяся бабушка, сморгнув украдкой слезу, сняла черный платок с головы и спрятала под фартук. Не заметила Наташа и того, как бабушка Анна посмотрела на фотографию дяди Паши и тяжело опустилась на лавку.
– Ну что ж, внучка, раз бабушка Александра сама сказала – поживи у меня. Вот, Наташа, будем жить… Так-то. Будем жить с тобой.
Наташа заснула не сразу. Сначала она разложила перед бабушкой Анной гостинцы, присланные бабушкой Александрой: две сдобные пышки и четыре яйца. Бабушка Анна сказала, что разделит поровну: половину пышки и яйцо она взяла себе, столько же дала Наташе, а остальное прибрала в старый железом окованный сундук. Наташа знала: завтра бабушка угостит ее этими же пышками и яйцами, а сама ничего не съест. Девочка внимательно взглянула на бабушку, улыбнулась, но ничего не сказала.
– Муки-то много еще осталось у вас? – спросила Анна.
– У нас? Еще много! Полтора пуда да еще в мешочке на печке.
Затем Наташа показала бабушке все картинки в книжках, которые захватила с собой, спеша и сбиваясь, рассказала о своем классе, о школе. Прочитала даже одно стихотворение, которое кончилось стихами: «Хоть и мала, а знает – что к чему».
…Низко склонившись над засыпающей девочкой, Анна думала, положив белую голову на крепкие рабочие руки, темно-коричневые от ветра и солнца. Думала о чем? Скорее всего о том, что Наташа когда-нибудь станет матерью и что ее детей уже не будут убивать, как убили ее сына.
Присутствие Наташи напомнило ей две встречи. Одна встреча – это случилось несколько лет назад – была очень грустной, тяжелой. Через полустанок, примыкавший к селу, медленно полз длинный состав товарных вагонов, приспособленных для пассажиров. Из вагонов доносился тихий стон, приглушенные всхлипывания, как будто плакал и стонал сам состав. Все село высыпало к поезду. Увидели: на нарах лежали искаженные страданиями люди. У широко распахнутых дверей одного из вагонов, против которого стояла Анна, в бессильной позе полулежала изможденная женщина, жадно хватала ртом воздух, а рядом прижавшись к ее плоской груди, лежал ребенок лет пяти, девочка, и тупо глядела на людей, окруживших вагон… Это направлялись в тыл спасенные из блокады ленинградцы. Пока женщиной с ребенком занимались врач и сестры, оказывая им помощь, Анна успела сходить домой, принесла два литра свежего молока, комок масла и стакан варенья. Анна подала старшему по вагону продукты, сказала: «Это вот ей. Почему нельзя? От матери и матери все можно», – и старший врач не возразил. Перед отправлением мать-ленинградка и мать-колхозница встретились глазами и навсегда запомнили друг друга.
Суждено им было встретиться еще раз. И совсем недавно. Шел май, все – в селе, за селом и у полустанка – ожило, весеннее солнце грело проснувшуюся и помолодевшую землю. Как-то в воскресенье Анна ходила на полустанок, чтобы опустить, как это она часто делала, письмо в почтовый ящик пассажирского поезда. Анну окликнули, она обернулась: к ней спешила женщина – молодая кареглазая, с высокой грудью, рядом с ней девочка – белокурая и с такими же карими глазами, как у матери. Анна недоуменно оглядела женщину с ребенком.
– Не узнаете? – весело спросила молодая женщина.
Анна оглядела незнакомку с ног до головы, девочку, первые весенние цветы, которые девочка прижимала к белому платью, перевела взгляд на поезд…
– Это вы? – ответила Анна вопросом на вопрос.
– Да, это я! – засмеялась женщина. – Поправились, отдохнули, теперь едем в город Ленина.
Расстались две женщины-матери, когда тронулся с громким свистом поезд – зеленый, веселый, как май. На прощанье ленинградка подарила Анне цветы, взяла ее адрес и, уже стоя в дверях вагона, смеясь, звонко крикнула:
– Ничего, все обошлось. Будем жить! Ведь мы – русские, нас не сломишь! – и в ее карих глазах Анна видела непобедимый блеск жизни и силы. Обе встречи врезались Анне в сердце и теперь пришли на память.
…В полночь, когда месяц высоко поднялся в небо, мать вышла на улицу, прислонилась к углу саманной избы и долго смотрела на запад, будто хотела увидеть багровое зарево войны. Губы ее шептали:
– Не́люди… Не́люди окаянные! Вы хотите отнять жизнь, если ее дала мать?! Народ что скажет? Народ не даст матерей в обиду… Нет, не даст! И пусть все дети матерей живут с миром – на веки вечные. Пусть живут!
Николай Воронов
МАРФА
(Рассказ)
Молодой писатель Николай Воронов – выпускник Литературного института Союза советских писателей, сейчас руководит Магнитогорским литературным объединением. В этом году Н. Воронов закончил работу над книгой рассказов, которая должна выйти в Челябинском книжном издательстве.
1
Картошка уродилась хорошая: что ни куст, то четверть ведра. Прихваченная утренником поверхность земли похрустывала и пружинила. Марфа Логинова наклонила свое сильное, стройное тело, и лопата резко погружалась в почву.
Позади Марфы двигались с корзинкой из ракиты ее дети – Лена и Гора.
Лена в коротком платьице, перехваченном крест-накрест шленковым платком, на ногах, черных от загара, – старательно смазанные коровьим маслом потрескавшиеся ботинки. Лицом девочка – вылитая мать: такой же высокий лоб, на который клинышком вдаются коричневые волосы, такой же широкий нос, такие же серые грустно-ласковые глаза. Расторопно собирала она увесистые клубни.
Гора недовольно косился на сестру, тяжело дышал в воротник пальто, которое, когда он нагибался, топорщилось во все стороны, путалось в коленках. Гора был ниже сестры на голову, шире в плечах, справней. Из-под кепки торчали вихры цвета спелых колосьев овсюга.
Относя с Леной картошку на расстеленную рогожину, Гора показывал ей кулак:
– Не торопись, а то схватишь плеуху.
– Ой уж, схватишь! Своими боками. Оделся, как медведь, и кричит. Застудиться боишься. Мужчинка.
– Конечно, мужчинка: дам одну – растянешься.
Лена весело смеялась. Кто-кто, а она-то знала брата: дерзкий на слово, он робок и неуклюж в драке. Поэтому девочка, едва они опрокидывали корзинку, толкала Гору на картофельную кучу. Под каблуками мальчика хрустело, он растерянно пятился и падал.
– Ленка, не задирайся, нос на ухо сворочу.
– Ой! – вскрикивала Лена и убегала, прыгая то на одной, то на другой ноге. Гора косолапил за ней, угрожающе шипел:
– Погоди, поймаю на улице, отколочу.
Марфа не видела и не слышала, что происходило за ее спиной. Временами, погружаясь в раздумье, она даже не сознавала, что копает картошку: механически вгоняла лопату в землю и механически выворачивала розовые картофелины.
…Под утро, когда начали пробовать голоса молодые петушки, она вспомнила, сажая в печку хлеб, что именно в этот день, восемь лет назад, погиб под Ригой ее муж Алексей.
Взошло солнце, подоили на ферме коров, позавтракали, убрали часть огорода, а она все думает об Алексее и представляет его то щупленьким пареньком, который целое лето проводил на берегу реки возле тальниковых удилищ, то высоким жилистым подростком, поднимающим тяжелые навильники сена, то застенчивым юношей, который в свободное время пропадал в избе-читальне.
Останавливаясь передохнуть, Марфа опиралась о черенок лопаты, смотрела на латунные скирды соломы, на озеро, наливающееся осенней чернотой, на лес, щедро красочный, как девичий хоровод.
Пополудни Лена и Гора ушли в школу. Марфа покопала немного и направилась тропкой к колку, спускающемуся в овраг.
Было безветрие. В просеки врывалась ненадоедающая синева неба. Стайки дроздов склевывали ягоды рябины. Жестяной шелест листвы навеивал грусть. Раскатисто стрекотали сороки.
Вскоре Марфа вышла на поляну, на которой пышно лежали желтые листья папоротника и росли чахлые березки. В дальнем углу поляны стояла высокая ель. Дергая от волнения бахрому кашемирового платка, Марфа поспешила туда. Откинув подточенную ржавчиной лапу ели, она взглянула вниз и увидела то, чего боялась не увидеть: родник. Он сочился из-под угольно-оранжевых корней, распространяя студеный запах воды. Его дно было усыпано коричневыми иглами. Вода на дне казалась плотной и светлой, точно ртуть, а на поверхности – невесомой и синеватой. Комочек перегноя прытко скатился в источник, вздрогнуло и рассыпалось в волнах печальное лицо Марфы. Она круто повернулась и медленно побрела обратно.
2
…Марфа и Алексей нашли Елкин Ключ, когда только-только начинали сближаться. Была середина мая. Полевая бригада, в которой они работали, находилась на покосе. Алексей целыми днями трясся на сенокосилке, Марфа копнила. Часто выпадали короткие грозовые дожди, и снова парило солнце. Буйно подымались над землей травы. Воздух был пропитан вкусными запахами клевера и черемухи. По ночам неумолчно бормотали и чуфыкали косачи и слышалось с отмели реки, как лоси, пришедшие на водопой, с наслаждением разбивают копытами холодную воду.
Алексея Марфа видела редко, потому что он не спал на «таборе» в плетеных, обложенных свежим сеном шалашах, а уходил куда-нибудь в сторону и заваливался в копне. Ел Алексей, по словам сварливой поварихи Ивановны, в неурочное время: когда на «таборе» пустело. И Марфа недоумевала, почему Алексей, любящий послушать людские толки, вдруг стал угрюмым и диковатым. И не только недоумевала: было обидно, что он не обращает на нее внимания и что пропадают зазря душистые сумеречные вечера. Однажды он проезжал, покачиваясь на вырезанном сиденье сенокосилки, мимо Марфы, она окликнула его:
– Алеш, покопни чуток за меня. Устала.
Алексей спрыгнул, молча взял вилы из рук Марфы.
– Недоволен? – спросила она.
– Не нахожу особого удовольствия.
– Тогда бросай вилы да с глаз долой.
– Раз взялся, помогу.
– Вот это другой разговор. – Марфа улыбнулась, легонько толкнула парня в бок. – Послушай, Алеш. Что с тобой творится? Ты словно крот прячешься от людей.
– Не прячусь! Стараюсь быть подальше от таких, как ты.
– Боишься?
– Нет, неприятно смотреть… Хлопцы увиваются за тобой, а тебе хоть трава не расти.
– Я же не виновата, что ни к кому из них сердце не лежит.
– Говори… А зачем людей путаешь? И меня остановила, чтобы тоже…
– Дурачок ты, Алеша. К тебе у меня особое настроение, – Марфа покраснела, что проговорилась и сердито крикнула: – Уходи! Без твоей помощи обойдусь!
Алексей сунул вилы в боковину копны, гордо зашагал к лошадям.
Закатывалось солнце. Зеленые и золотые тона все отчетливей проступали над сиреневой линией горизонта. Удаляющаяся, широкоспинная фигура Алексея, глянцевые, уныло помахивающие головами кони, монотонный крик дергача, напоминающий скрип кожи, – сколько грустного степного одиночества ощутила во всем этом Марфа! Она сорвалась с места, но пробежала всего несколько шагов: ни догнать, ни крикнуть не посмела.
Ночью девушка долго не спала, думала, как бы помириться с Алексеем. У нее возник дерзкий план: пойти к скирде, где спал Алексей, и сказать ему:
– Бросай, парень, серчать. Давай лучше поговорим или погуляем. Ночь-то какая! Грешно спать.
Она поспешно оделась. Выскользнула из шалаша. Кругом тишина, лишь докатывается звук бронзового колокола, висящего на шее у одного из пасущихся волов. «Бон-бон-гон-клинг» – рокочет колокол. Марфа посмотрела по сторонам: стеклянеют листья берез, серебряным кажется поросший мятликом берег реки, вдалеке качается, как бы лижет темноту, огонь костра. Могучее спокойствие ночи передалось Марфе. Ненужной, даже вредной представилась затея идти к Алеше.
«Бон-бон-гон-клинг» – проговорил колокол, когда Марфа, прижимая к груди одежду, пробиралась на свою постель. «По кап-ле пью», – добавила перепелка.
«Ну и пей по капле, раз ты такая скромная, – весело подумала девушка. – А я до жизни очень жадная: ненавижу крохоборство».
На другой день подкатил к «табору» младший брат Алексея. Он лихо спрыгнул с велосипеда, зачесал рыжие волосы, за которые ему дали прозвище «Пламенный», и приблизился к поварихе Ивановне, хлопотавшей возле огромного казана.
– Чего припорол? – спросила она Сеньку.
– Братка нужен. Где он?
– Известно где – косит. Он – не ты. Дурака не станет валять.
– Я учусь. И ты не напускайся на меня.
– Видно, плохо учишься, старому человеку слова не дашь молвить.
Достигнув сенокосилки брата, Сенька снова причесался и тогда уже сказал:
– Алеха, айда в колхоз. Объезжать Огня. Это того, игреневого, с белыми ушами, что в прошлом году косячного жеребца убил.
– Почему я? – недовольно спросил Алексей. – Там другие борейторы есть: Васька Леших и Григорий Федотыч Мельников.
– Посбрасывал их Огонь. Тоже наезднички! И все это видел директор конезавода. Стоял он и приговаривал: «Товарищ председатель, прости великодушно. Но тебе не обойтись без моего борейтора Мигунова». А Яков Александрович обрезал директора: «Ничего, своими силами обойдемся. У меня есть такой наездник, клещами с лошади не сорвешь», – и послал меня за тобой. Садись верхом и гони, а я – следом.
– Ну нет, скотина устала, пусть кормится, а мы на велосипеде поедем.
Алексей отвез на «табор» сенокосилку, отпустил лошадей и одел чистую майку.
– Теперь можно трогаться, – сказал он Сеньке и услышал ласковый голос Марфы:
– Куда трогаться-то?
– Домой.
– И я домой. Бригадир за граблями послал. Вместе пойдем. Веселей будет.
– Вместе? Что ты! Ты же знаешь, Алеха не выносит женского общества, – многозначительно заметил «Пламенный». – И правильно. Подальше от искушения.
– Хватит злословить. Отправляйся, пока я не треснул тебя по загривку, – рассердился Алексей.
– Наши ряды дрогнули. Враг у ворот, – вздохнул Сенька и отъехал.
– Умный парнишка, – похвалила его Марфа.
– Весь в брата, – лукаво взглянул на нее Алексей.
– Хвались. Подождал бы, когда люди похвалят.
– Долгая песня. Люди скупы на похвалу. Правда, если уж они возьмутся хвалить, то хвалят до потери сознания. А ругать? Ругают тоже до потери сознания.
– Ты прав, но не совсем, – рассеянно проговорила Марфа и добавила, указав в сторону леска, за которым вдали маячили заводские трубы: – Пойдем через этот колок. Здесь ближе.
Не сказав больше друг другу ни слова, они пошли к лесу. Марфа крутила в зубах стебелек кисловатой травинки, Алексей постоянно наклонялся: то подымал степную гальку, то срывал желто-фиолетовый цветок ивана-да-марьи, то узорчатое, пушистое облачко заячьего горошка.
Молчание не угнетало Марфу, потому что ей казалось, что ее чувства передаются Алексею, но несмотря на это, она сказала, нежно посмеиваясь:
– Молчит, будто язык проглотил, – и пригрозила: – Ох, и растормошу ж я тебя, Леша, ох, и растормошу!..
– Верно, меня нужно растормошить.
Наивное признание Алексея умилило Марфу, и она восторженно заглянула в разноцветные его глаза: один из них был серый, другой – зеленовато-коричневый. Придерживая ветку калины, она промолвила:
– Какой ты открытый, Алеша! Все в тебе видно. Недоволен ли, раздражен ли, обрадован ли – ты не скрываешь и не пытаешься скрыть. Знаешь, Алеш, я до сих пор радуюсь, как ты на колхозном собрании председателя райисполкома отбрил. Все знали, что он за счет колхоза любит маслом и сливками поживиться, и молчали. А ты отбрил его. Очень хорошо! Правда ведь, Алеш?
– А что ж, конечно, – скромно согласился Алексей и пригнулся. На руку, которой он заслонял от веток лицо, упали пряди цвета спелых колосьев овсюга.
– Говори, говори, Алеша.
– Нечего больше. А переливать из пустого в порожнее не умею.
Вдруг впереди затрещал валежник, и прямо из-под ног Марфы с хлопаньем и шумом вырвалась круглая птица. От неожиданности Марфа вздрогнула и остановилась. Алексей взял ее за плечи.
– Испугалась?
– Еще бы.
– Ну и рябчик, ну и чертяка.
– Смейся. Нет, чтобы посочувствовать девушке, – обиженным тоном промолвила Марфа, а глазами сказала, что обида ее поддельная, и что она даже рада случившемуся. Не успело эхо разнести голос Марфы, как он снова зазвучал:
– Алеш, ключ из-под елки течет!
– И правда. Давай напьемся.
– Сначала ты пей, потом – я.
– Нет, ты.
– Нет, ты.
– Ладно, не люблю рядиться. – Алексей прилег на руки, начал жадно глотать воду. Студеной свежестью до ломоты охватило зубы, по мускулам разлился холодок. Напившись, Алексей смачно чмокнул и хотел встать, но увидел в роднике отраженье Марфы. Ее черные глаза лучились, смеялись, и такое было в них бесшабашное озорство и такая нескрываемая нежность – не оторвешься. Алексей откинул на затылок ниспавший чуб, точно собирался сделать что-то решительное, и поцеловал поверхность родника там, где покачивалось лицо Марфы. Когда он вскочил и вытер ладонью губы, Марфа спешно уходила через поляну. В застенчивом наклоне головы, в том, как она ступала и взмахивала березовой веткой, угадывались сдержанность и затаенный, будоражащий трепет.
«Любит» – подумал Алексей.
Подходя к деревне, они увидели белого иноходца, запряженного в плетеную бричку. Он вихрем мчался навстречу, из-за крупа выглядывала разъяренная физиономия председателя колхоза Якова Александровича Семивола.
– Ту, халява! – грозно крикнул на иноходца Яков Александрович и спрыгнул с брички. – Я жду их, а они прохлаждаются.
Яков Александрович встряхивал кулаком, в котором был зажат кнут, шевелил усами, почесывал затылок и топал сапогами, густо смазанными дегтем. Алексей и Марфа пересмеивались, губы их дрожали – нехватало сил сдерживать приступы смеха. Но вот жесты председателя стали широкими, ленивыми. Это означало, что гнев его проходит. Наконец Яков Александрович добродушно сплюнул и скомандовал:
– А ну, молодежь, садись в бричку. Время не ждет. Не обижайтесь, что пошумел. В детстве меня сестренка кипятком ошпарила, потому горячий такой. Развоююсь, развоююсь, не остановишь! – он вздохнул, обнял Алексея.
– Огонь, Алеха, – конек серьезный. Лев – одним словом. Оберегайся, поддержи марку колхоза. Сделаешь?
– Постараюсь.
– Ты скажи твердо. Сделаешь?
– Чудной вы, Яков Александрович. Как же он может обещать? – вмешалась Марфа.
– Не встревай в мужское дело. Ну, Алеха?
– Сделаю.
– Порядок. Я знаю тебя. Сказал – крышка. Держись, Марфа, за Алеху. Парень он – прямо Петр Первый!
– Слыхала? – нарочито гордо спросил Алексей.
– Слыхала.
– То-то же.
Возле загона, обнесенного высоким заплотом, гоняли футбол ребятишки. Заметив белого иноходца, они бросились отпирать ворота.
– Жмите по домам, – командовал Яков Александрович, правя мимо них.
– Пусть посмотрят. Интересно, – заступился Алексей. – Нехай привыкают. Самим придется.
– Давай по домам, – артачился председатель. – Приказал, исполняйте.
Роя копытами землю, беспокойно косясь на людей, Огонь стоял в противоположной стороне загона. У Алексея, как только он увидел игреневого, захватило дыхание. Чтобы не выдать волнения, он с хрустом потянулся, легким движением вскочил на рослого поджарого вороного коня, которого подвел Сенька. Хлопая вороного Аполлона по холке, Алексей перехватил взгляд директора конезавода:
– Не выйдет. Мешковат.
Реплика явно адресовалась ему.
Аполлон заржал, ударил копытами в землю, встал на дыбы.
Алексей дернул повод. Приплясывая; кусая мундштук, жеребец тронулся с места. Огонь насторожился, едва Аполлон приблизился к нему, тревожно заржал и, распушив хвост, пошел свободной рысью вдоль забора.
Алексей наклонился к шее вороного.
– А ну, Аполлон, покажи работу! – и мигом почувствовал, что плотные струи воздуха взлохматили шевелюру, потекли между лопаток. Огонь перешел на галоп. Этого и ждал Алексей: галоп быстро уморит игреневого, а вороной, бегущий рысью, даже не успеет устать.
– Жарь, братка, жарь! – долетел ликующий Сенькин крик.
Алексей повернулся. Сплошным цветным пятном мелькнули стоявшие в клети, в которой взвешивают скот, Марфа, Пламенный, Яков Александрович и директор конезавода.
Около двадцати кругов неистового гона сказались: Аполлон поравнялся с игреневым, начал прижимать его к заплоту. Огонь сердито храпел, норовил укусить кого-нибудь из преследователей. Вскоре, одной рукой схватившись за трепещущую гриву, другой – опершись о загорбок, Алексей переметнулся на спину игреневого.
– Ворота, ворота откройте! – крикнул он и тут же ощутил, что летит через голову резко остановившегося Огня. Это была обычная лошадиная «хитрость». Алексей снова вскочил на спину коня, который с остервенением бросился вперед.
Через час Алексей возвратился из степи к загону, глядя в счастливые глаза Марфы, одел на игреневого уздечку, которую подал ему улыбающийся всем лицом Яков Александрович. Директор конезавода потрепал Алексея за плечо:
– Молодец! Мне бы такого хлопца.
3
Возвратясь из колка, Марфа увидела своего свекра на лавочке возле дома. Василий Федорович был в старенькой, табачного цвета шубейке, в мягких черных валенках. Приветствуя ее, он снял баранью шапку, и Марфа поразилась, какие у него прозрачные, дряблые и морщинистые уши. Умрет, наверно, скоро: солнце, теплынь, а он зябнет.
– Нездоровится, папаша?
– Нет, такой напасти со мной не случается.
– Это хорошо, что вы не жалуетесь.
– А чего жаловаться? Нытьем болезни из тела не выгонишь. – Василий Федорович провел ладонью по выбритому острому подбородку. – Куда ходила-то?
– В колок. Там мы с Алешей ключ когда-то нашли. Восемь лет ведь исполнилось нынче, как Алеша погиб.
– Знаю. – Свекор нахлобучил на брови шапку, грустно спросил: – Неужто собираешься одна век вековать? Алеша – жди не жди – не вернется. А земному – земное дело. Нечего понапрасну убиваться. Шла бы за Петра Аникеева. Сама знаешь, мужик он башковитый, смиренный, бережливый: рубля зря из руки не выпустит. И детишек успокоит. Вот он как своих-то лелеет, лучше другой матери! Конешно, какой он ни есть хороший, выходить замуж снова тяжело. Но ничего, не ты первая, не ты последняя. Я сам, когда первая жена умерла, думал: ни за что не женюсь. А потом смирился, взял Сенькину мать, и, слава богу, дожили до старости честно-благородно. Прямо скажу: не каюсь.