Текст книги "Южный Урал № 13—14"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Соавторы: Мустай Карим,Владислав Гравишкис,Александр Шепелев,Людмила Татьяничева,Леонид Чернышев,Анатолий Головин,Яков Вохменцев,Владимир Акулов,Иван Машков,Станислав Мелешин
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
За Яиком мы постепенно начали вступать в полосу редкого леса, сильно попорченного хищническими порубками. Но хоть и плохой лес, а все-таки лучше бесприютных, оголенных стремнин. Начинавшийся подъем чувствовался с новой силой: на расстоянии тридцати верст от Балбука до Теребинска мы поднимались на целую тысячу футов.
– Достанем ли мы проводника в Теребинске, – сомневался Михаил Алексеевич вслух. – А если не достанем, так и без проводника найдем дорогу… Лучше бы с проводником, – заявил он.
– В Байсакаловой найдем, – решительно заметил ямщик, оборачивая к нам свое бородатое лицо. – Тот же Мурача поведет…
– Стар он стал?..
– Ничего, сводит.
– Да еще застанем ли дома?
– А куда ему деться, Мураче-то?
Одной надеждой сделалось больше, хотя и являлось сомнение, что башкирский «вож» Мурача непременно будет сидеть в своей Байсакаловой в ожидании нас. Впрочем, куда ему деться в самом-то деле, этому Мураче?
Теребинск (на карте генерального штаба эта деревня названа почему-то Карабинской) – красивое селение, храбро забравшееся на сравнительно большую высоту. Бревенчатые русские избы крепко засели в косогоре, спускаясь широкой улицей к бойкой горной речонке Теребе. На севере стоит стеной кряж Бахты, а к западу уже поднимаются вершины Южного Урала.
Эта русская деревня своим существованием, кажется, обязана медному руднику, открытому еще в XVIII столетии раскольником-заводчиком Луганиным. К этому медному руднику, отошедшему впоследствии в казну, «приписан» был и Теребинск, как Кизинкей к своей медной руде. Теребинцы, как и кизинкеевцы, числятся мастеровыми и не имеют надела. По типу это рассейские выходцы, еще сохранившие характерный говор средних губерний с певучим растягиваньем слов. Теребинцы, как и кизинкеевцы, славятся, как отчаянные конокрады; и сюда являются выкупать украденный скот с большими предосторожностями.
– Мы все тут пригонные. – объяснял мне один старик: – А откуда пригнали – неизвестно.
Теребинский медный рудник замечателен легкоплавкостью своих руд. Руда залегает в слюдистых сланцах. Работы давно заброшены, а в «казенное время» руду отсюда возили в Миасский завод, т. е. верст за восемьдесят. Мы осмотрели оставленные шахты, но ничего замечательного не нашли. Разработка шла с вершины горы, углубляясь в толще слюдистого сланца. Руда встречалась также на поверхности в виде примазок. По малому содержанию меди работы брошены.
Меньшин встретил нас у растворенных ворот своей избы. По обстановке двора, выстланного сплошь деревянными плахами, хозяйственным пристройкам и крепко поставленной избе можно было сразу заключить о зажиточности хозяина. Изба делилась холодными сенями на две половины – жилую, с громадной русской печью и, если можно так выразиться, избу-гостиную, где хозяева жили иногда летам, спасаясь от клопов и тараканов жилой избы. Внутреннее убранство ничем особенным не отличалось, кроме стульев да налепленных по стенам лубочных картин. Стоявшая в уголке печка-голландка говорила о знакомстве хозяина с удобствами городского житья. Меня удивила деревянная новенькая самопрялка в углу – настоящая самопрялка, с какой театральная Маргарита поет про жившего в Туле короля.
– Это из Златоуста, от немцев, – объяснил Меньшин.
– И много таких самопрялок по деревням?
– А есть… которые ездят в город, ну и покупают бабам, любопытнее на самопрялке-то…
В Златоусте тогда процветала целая немецкая колония, составившаяся из золингенских мастеров. Эти немцы насадили в Златоусте производство стальных изделий, но сами не ужились – колония быстро распадается, потому что производительность казенного оружейного завода сильно упала. Всегда указывают на русских, которые не умеют жить и пользоваться своими богатствами, но этот пример распадения немецкой колонии может служить красноречивой иллюстрацией, что и выписанный из-за границы немец, обставленный всякими привилегиями, не выдержал наших российских казенных порядков.
В Теребинске мы «опнулись малым делом» – нужно было дать передохнуть лошадям.
– А ведь, старика-то нет, – своим убитым голосом докладывал Меньшин. – Все был дома, старый чорт, а тут, как на грех, и унеси его в Урал… Лесовать ушел в вершину Белой.
– Как же мы без проводника будем?
– А в Аксакаловой башкира добудем, Михал Алексеич… А то я сам поведу. Ей богу, поведу…
– Да, ведь, ты не бывал на Иремеле?
– Не бывал… Подвел меня старик-то, Михал Алексеич: все дома был, а тут, как на грех. Захвалился только напрасно.
Чтобы поправить свою ошибку и выслужиться, Меньшин заложил в коробок рыжую лошадь и присоединился к экспедиции, так что дальше мы поехали уж на трех экипажах.
– Может, хоть огоньку разложу… – бормотал сконфуженный Меньшин.
Дальнейший маршрут представлялся в таком виде: к вечеру доедем до Байсакаловой, добудем проводника, заночуем, а утром на Иремель. Оставалось сделать верст двадцать пять.
Дорога сначала шла по берегу Теребы, мимо покосов и пашен, а потом круто начала забирать в гору. Это был перевал к реке Белой. Торная дорога сменилась узким проселком, а в низких местах экипаж прыгал по деревянным сланям, точно ехали по клавишам разбитого фортепьяно.
Погода стояла отличная. Но Иремели все еще не было видно: ее заслонял высокий гребень Аваляка, поднимавшийся темносиней стеной. Вид с высоты перевала получился очень красивый. Горы кругом были точно выстланы лесом, хотя это еще не был настоящий лес – на каждом шагу попадались свежие поруби, не успевшие почернеть пни и вообще все следы отчаянного лесного хищничества. Отсюда башкиры везут лес на все южноуральские золотые промысла и, главным образом, в степь.
На закате мы увидели и Белую.
– Эвон она по низинам перебирается, – указал ямщик кнутом далеко под гору. – Как переедем ее, тут и Байсакалова будет.
Река Белая, по-старинному Белая Воложка (уменьшительное от слова Волга), – настоящая артерия приуральского башкирского царства. По «Книге Большему Чертежу» известно было еще в XVI столетии, что Белая Воложка выпала «от Уральтовой горы». Уралом в древности назывался по преимуществу Южный Урал, а Средний и Северный Урал назвали просто Камнем. Новгородцы именовали их Каменным, или Югорским поясом.
Мы переехали эту историческую реку в верховьях, где она имеет в ширину всего несколько аршин и глубины не больше поларшина. Такой же мост, как через Яик, вывел нас на другую сторону заливных лугов.
– Вон Иремель-то лоб высунул из-за Аваляка, – объяснял Меньшин, обгоняя нас. – Куды поедем, Михал Алексеич: в Аксакалову, али здесь стан раскинем?
– Конечно, здесь… Место получше надо выбрать.
В полугоре, недалеко от дороги, найдено было и подходящее место для палатки. Березовая роща служила отличным прикрытием. Впереди расстилались сплошным ковром покосы, а за ними вставал во всей красоте Аваляк с своими каменистыми вершинами. Вид был хоть куда. Из-за правой вершины Аваляка фиолетовой полоской выставлялась Иремель – до нее было еще далеко.
– Ох, не было бы дождя, – плаксиво заговорил Меньшин, просматривая из-под руки желтевшие горы. – Вон какая оказия лезет из-за камней.
Солнце село. Отовсюду потянулись пустые тени, и ночной холодок уже чувствовался в воздухе. А из-за Аваляка грузно поднималась темная туча, точно пухла и ширилась самая гора.
III
Пока разбивали палатку, совсем стемнело. Красивее и удобнее такой бухарской палатки трудно себе представить: она легка, складывается, как зонтик, отлично защищает от солнца, от дождя и от холода. Устройство ее такое: шатер на четыре стороны, с островерхой крышей и несколько расширенным основанием. Снаружи она покрыта грубой бумажной материей нежнозеленого цвета, а внутри расшита сплошь самыми фантастическими узорами. Смотря по надобности, можно оставить один вход в палатку или прибавить к нему и выход.
На одной башкирской помочи я видел, как из одной такой палатки было устроено самое парадное место для разной башкирской старшины: все четыре стенки были развернуты в полукруг, а шатровый верх на своих столбиках составлял что-то вроде балдахина.
– Меньшин, а где проводник?
– Завтра, Михал Алексеич… Ты еще спать будешь, а я уже Мурачу приведу. Вот те Христос…
– Смотри, а если опять обманешь – застрелю…
– Уж чево ты и скажешь, Михал Алексеич… Теперь-то ехать темно в Байсакалову, как раз собаки обдерут, а я утром, на брезгу. За ухо Мурачу приведу… Куды ему немаканому деться?
Поднявшаяся из-за Аваляка туча так же быстро исчезла, как и появилась. Засверкали звезды, и снова выступила горная панорама, но теперь уже при самом фантастическом освещении. Горы казались выше, лес разлегся по ним тяжелым узором, а внизу, где скрывалась в густой заросли горная речка, белыми волнами заходил ночной туман. Июльская горная ночь стояла во всей красоте.
Перед палаткой весело горит костер, а кругом него наша свита образовала довольно живописную группу, рассевшись перед огнем на корточках: два ямщика в кумачных рубахах, Меньшин и «человек». Ямщики такие степенные, видные мужики и с мужицкой хитростью вышучивают Меньшина, старающегося угодить господам.
– Смотри, Меньшин, лошадь у тебя нехристи упрут, – говорил задний ямщик, не бравший от роду капли вина в рот. – После господ напьешься ты чаю и разомлеешь, а под сонного-то нехристи и подойдут… Сделают из твоей лошади махан: у тебя свое лакомство, у них свое.
– Я люблю грешным делом чайку напиться. От водки тоже отставал, да только на свадьбах не могу карахтеру сдержать: как свадьба, так и прорвет. А что касаемо нехристей, так я за ногу привяжу повод…
– Все равно украдут и с ногой вместе.
– А на чем я завтра на Иремель поеду?
– Пришибет тебя грозой, Меньшин, как ренбургского губернатора.
– И то до смерти боюсь… Кабы не Михал Алексеич, так вызолоти меня всего и то не пошел бы. Страшлив я больно: сердце так и дрожит.
В палатке царствует фантастический полусвет. Слишком много пространства для одной стеариновой свечи. Мы лежим на разостланных коврах. Стаканы с чаем стынут в разговорах о том и о сем, а летняя ночь и вся обстановка нагоняют мечтательное настроение. Так лежал бы без конца, отдаваясь созерцательной лени. В голове роятся такие же фантастические образы, как вот на стенках палатки – мысль не хочет сосредоточиться на чем-нибудь одном и отдается течению.
Мы незаметно проболтали заполночь. Как человек бывалый, Михаил Алексеевич являлся незаменимым собеседником: он долго служил на сибирских золотых промыслах, объехал Амур, побывал в Китае и заграницей. Одним словом, тем для разговоров не приходилось искать.
Рано утром меня разбудило происходившее вне палатки движение и сдержанный говор. В палатке было так тепло и не хотелось выходить, но, ведь сегодня мы поднимаемся на Иремель. Одевшись на скорую руку, я вышел «на улицу». Утро стояло великолепное, какого только, можно было пожелать, и все кругом было залито ликующим солнечным светом. Двое ямщиков и «человек» молча указали на дорогу в Байсакалову, по которой в нашу сторону быстро подвигалась целая процессия: в коробке́, заложенном парой, ехал сам Мурача, а за ним двое верховых башкир и в арьергарде Меньшин верхом на своем рыжем мерине.
– Селям, маликам!..
– Маликам селям…
Изморенные башкирские лошади едва подкатили коробок. Приземистый и толстый Мурача едва из него вылез и молча с приличной важностью поздоровался со всеми за руку. Это был совсем седой старик, плотный и здоровый, с рябым широким лицом, приплюснутым носом и маленькими серыми глазками, глядевшими куда-то в сторону, как у пойманного зверька. По синему суконному кафтану, надетому поверх бешмета, можно было заключить, что старик один из богачей в Байсакаловой. Полный титул его такой: Мурача Туля́ков, сын Тамбаев.
– Поведешь, Мурача, на Иремель?
– Зачем водить, сама пойдет мало-мало.
Другой башкир, приехавший верхом, собственно, и являлся проводником. По наружности он сильно смахивал на ветхозаветного дьячка: худенький, с острым лицом и бородкой клинышком; не доставало только косицы, а то и костюм дьячковский: длинный бешмет, ни дать ни взять подрясник. Мне понравились светлокарие, живые и насмешливые глаза этого второго номера, особенно когда он улыбался, показывая два ряда ослепительно белых зубов, которым позавидовала бы даже собака. Держался он в стороне, уступая первое место и первое слово Мураче. Звали его Гарий Мухамед. Третий башкир был просто «малайка», то есть мальчик, лет двенадцати, еще не утративший застенчивости детского возраста и в критических случаях прятавшийся за широкой спиной Мурачи. Скуластое детское личико глядело на нас такими любопытными глазками! В костюме малайки самым замечательным была бобровая шапка с бархатным верхом, расшитым позументами, – такие шапки носят женщины, и, очевидно, мать нарядила его в свою. Естественным продолжением малайки являлась двухлетняя кобылка «сивожелезой» масти, на которой он гарцевал без седла с шиком настоящего джигита.
– Кумыс барма?
– Бар…
– Эррар.[9]9
Есть ли кумыс? – Есть… – Хорошо.
[Закрыть]
Все старались сказать что-нибудь по-башкирски, пока не истощился весь запас знакомых слов. Наш «человек» говорил по-башкирски в совершенстве, как многие другие, жившие в «орде», т. е. в степи.
– Сколько верст до Иремели? – спрашивал я Мурачу.
– Двадцать пять будет мало-мало.
Напившись чаю, мы тронулись в путь. Нужно было торопиться, чтобы не изменилась погода. Мы с Михаилом Алексеевичем в коробке, а Мурача правил своими одрами. Двое башкир и Меньшин составляли конвой. У Гария за спиной болталась тульская винтовка, а Меньшин в форме ранца вез походную фотографию.
Нам предстояла нелегкая задача перевалить через Аваляк, не далеко от вершины; а высота этого кряжа достигает почтенной высоты в 1280 метров над уровнем моря. Вперед делалось страшно за несчастных лошаденок Мурачи.
Кстати, несколько слов о сравнительной высоте разных гор. Самые высокие вершины встречаются на Северном Урале, как Денежкин-Камень, а Средний Урал не имеет ни одной высокой горы. После Северного по высоте следующее место занимает Южный Урал. Есть две высоких горы около Златоуста – Юрма (в переводе: «Не ходи») 1029 метров и Таганай («Подставка луны») 1200 метров, а затем Уй-Таш имеет 859 метров, Аваляк – 1280 метров и Иремель – 1598 метров. Собственно Иремелей две горы – Малый Иремель и Большой.
Перевал через Аваляк являлся героическим подвигом как для лошадей, так и для седоков. Переехав луговину и маленькую горную реченку, мы начали взбираться на крутизну.
Горная дорога находилась в самом первобытном состоянии: ямы, колдобины, пенья, коренья, камни. Наша пара делала остановки через пять минут. Можно было только удивляться выносливости этих башкирских животов, карабкавшихся на крутизну. Даже Меньшин и тот, покачав головой, заметил:
– Вот так дорожка: пьяный чорт ездил… А башкиры бревна возят по ней. Трудовая же эта башкирская лесинка… Из-под самой Иремели волокет он бревно аршин девяти да в Балбуке за него и получит пятиалтынный. Не рад и деньгам будешь.
Казавшийся издали густой лес вблизи оказался сильно разреженным, а местами уже светились громадные «прогалызины», где все вырублено было начисто. Если лес еще сохранялся наверху, то благодаря только тому, что деревья здесь не достигали полного роста – начинали попадаться целые островки из таких искривленных елей и лиственниц, точно какая инвалидная команда. Барометр быстро падал, но и без него чувствовалась значительная высота. Все чаще и чаще стали попадаться деревья со сломанными вершинами, а в одном месте целый лес стоял без верхушек, точно их скосила какая-то могучая невидимая рука. Сидеть в коробке было хуже, чем идти пешком, но мы берегли ноги для предстоящего подъема на самый «кабан», как называются здесь вершины гор.
Мурача сосредоточенно молчал и похлестывал хитрившую пристяжную. Начавшаяся лесная глушь давала себя чувствовать. Из пяти лошадей нашего поезда две были хватаны медведем, а третья – волками. У мерина, на котором ехал Меньшин, на задней ноге в толстом месте не доставало большого куска: поусердствовавшая медвежья лапа выхватила его целиком; а мерин спасся.
– Жеребеночка одного у меня волки достигли этак-то в лесу, – рассказывал Меньшин, стараясь ехать с коробком в ногу. – Ну, мать-то, кобыла, и убежала, а мерин его заступил… Так и отбил от стаи. Морду ему всю изодрали, а взять не могли.
Меньшин вообще старался поддержать разговор и заезжал то справа, то слева. Когда исчерпались все темы, он проговорил:
– Вот што, Михал Алексеич, я тебе скажу: каки у тебя духи приятные… Так и наносит. Поедем домой, так ты дай мне этих духов помараться. Скажу хозяйке, что на Иремеле ключ такой с духом бежит.
– Апайка[10]10
Апайка – жена.
[Закрыть] твой лизать будет… – глубокомысленно заметил Мурача.
– Мурача, расскажи-ка, как оренбургский губернатор поднимался на Иремель?
– Чего рассказывать: губирнатор на гора лезал, а груза́ его пугал. Проводник кунчал, губирнатором шапка палил… один халуй сапог рвал, остальной халуй глушил…
По объяснению башкир неудача, настигшая оренбургского губернатора, произошла оттого, что он поднялся не с той стороны: гора не пускает на себя именно с этой стороны. Загадкой такого объяснения служит то, что Иремель, как и Ауш-Куль, гора святая и на ней где-то похоронены башкирские святые.
После двухчасового подъема с высоты перевала мы, наконец, увидели Большой Иремель. Издали гора имела очень внушительный вид. Она сверху донизу состояла из одной сплошной россыпи – целая верста насыпанных в беспорядке камней. Такую голую каменную гору я видел на Урале еще в первый раз. Ее портила только плоская и длинная вершина, не увенчанная, как обыкновенно, крутыми скалами. Малый Иремель мне показался красивее, благодаря зеленоватому тону камней. Эта гора значительно меньше, и местами голые россыпи так красиво убраны бордюрами из елей и пихт, забравшихся на такую кручу.
Нам оставалась переехать широкую котловину, которая отделяла Аваляк от Иремелей, и потом уже начать подъем. Я искал глазами девственных лесов, но их не оказалось. Свежие пни, валявшийся везде вершинник и прогалызины свидетельствовали о горячей башкирской работе.
В двух местах около дороги стояли даже деревянные козла, на каких распиливают бревна: доски было удобнее везти, чем бревно. Собственно, хорошего строевого леса здесь больше не оставалось, а рубили, что попало. Недавняя лесная пустыня быстро исчезала под топором, и, вероятно, недалеко то печальное время когда Бахты, Аваляк, Иремель и все окрестные горы будут раздеты до последнего сучка, как Уй-Таш. На меня лично эта картина безжалостного истребления вековых лесов всегда действует самым удручающим образом: один человек оставляет за собой пустыню…
– А чем им, башкирам, питаться-то? – защищал Меньшин. – Только я ремесла всего, што лес рубить…
– А что они будут делать, когда лес вырубят?
– Будут ждать, покеда новый подрастет.
IV
Спустившись к подножью Малого Иремеля, мы сделали привал, потому что ехать дальше на колесах было невозможно.
– Телега кунчал… – коротко объяснил Мурача, останавливая своих россинантов на одной из прогалызин.
Пока распрягали лошадей и седлали их же, Михаил Алексеевич успел снять фотографии с Малого Иремеля и с Большого. Особенно оригинальны были деревья, искривленные и покрытые зеленоватым мохом березы, точно золотушные ели и пихты, и много высохших, совсем голых деревьев, стоявших среди остальной зелени деревянными скелетами. Густая трава была хороша, но под ней нога чувствовала уже мягкую моховую подстилку, и под каблуком чмокала болотная, не просыхавшая никогда вода.
Мурача остался около экипажа, а мы двинулись вперед под предводительством Гария. Старик выпросил себе винтовку на всякий случай, потому что место было настоящее медвежье и оставаться одному без всякой обороны жутко. Извилистая тропинка повела нас в лес, и горы скрылись. Это обыкновенный эффект всех горных панорам: гора тут и есть, рукой подать, а пошел к ней, глядишь, верст пять-шесть и наберется. Так же было и здесь.
Мы ехали лесом версты три, прежде чем снова увидали Иремель. Теперь гора выступала во всей красе, поднимаясь широким откосом, сплошь усыпанным камнями. При ярком солнечном освещении трудно было рассмотреть далекую вершину, на которую нам предстояло подняться с противоположной стороны.
– Страшенная вышина… – угнетенно повторял Меньшин, видимо начинавший тревожиться за предстоявший подвиг. – Ежели да оттедова… Тоже вот и губернатора ловко понужнуло с нее: не любит она, ежели не с той стороны.
Наш поезд вытянулся гуськом. Впереди ехал Гарий, а назади Меньшин. Малайка гарцевал на своей кобылке по сторонам. В некоторых местах трава была настолько высока, что из нее выставлялась одна малайкина голова.
– Погляжу я на тебя, Михал Алексеич, ловко ты верхом ездишь, – льстиво говорил Меньшин, обгоняя нас где-нибудь на полянке. – Так копылом и сидишь в седле, как ястреб. А в третьем годе, помнишь, как в горы-то с Иван Григорьичем, с Жуковским ездили? Поглядел я тогда на Ивана-то Григорьича, как в седло садился, так даже пожалел про себя…
– Чем он тебя разжалобил так?
– Да как же, Михал Алексеич: никакой в ем связи нет, в Иване-то Григорьиче. Того гляди, рассыплется. А ты пред ним: копыл – копылом.
Когда Меньшин очень уж завирался, Гарий останавливал его: «Бульна врешь, знако́м».
…Конечно, это было обидно, и Меньшин старался рассказать что-нибудь смешное про башкир.
– Еду я как-то вот эк же по лесу, – тянет он своим жалобным голоском: – Вижу, лежит кобыла палая… А жирная была кобыла. Ну, я еду дальше-то, а два башкыретина мне навстречу. «Махан, – говорю, – ваш лежит, ступайте скорее»… Воротился сам и довел их до места… Вот один башкыретин припал ухом к кобыле и кричит: «Середка кобыла живая… Наружу кунчал – середка жива!» А другой уж ножом ее по горлу пилит… Видь сожрали дохлую кобылу, окаянные!.. Тьфу…
– Зачем врешь, шайтан? – ругается Гарий. – Совесть нет… – язык бултал, гулова не знал…
В отместку Гарий рассказывал своим ломаным языком разные случаи про теребинских конокрадов, которые ссылаются на них, башкир, и у них же лошадей воруют. Башкиры по природе конокрады, но кизинкеевцы и теребинцы перещеголяли их да еще сделают так: лошадей украдут, а слух пустят на башкир.
Меньшин покатывался со смеху, восхищенный теребинской ловкостью.
Мы медленно поднимались на широкую седловину, соединявшую оба Иремеля. Лес быстро редел и делался все ниже и ниже. Под лошадиными копытами жулькала болотная вода. Почва состояла из голого камня, кое-как прикрытого тонкой болотиной. Солнце светило во все глаза, но оно на этой высоте уже не имело силы, и жар не чувствовался.
На самой седловине разлеглось уже настоящее болото. Наша тропинка давно «избежала», и Гарий вел «в цело». Лошади проваливались и тяжело колотили ногами о прикрытые мхом камни. Мы таким образом ехали битый час, огибая «кабан». Наконец, вдали показалась крайняя точка, до которой можно было ехать верхом: болото кончалось, и «кабан» в этом месте имел сравнительно небольшую высоту. Кругом болота высились громадные каменные кручи, а по другую сторону перевала синей пропастью чернел спуск к невидимой горной деревушке Тюлюк.
Таким образом, Иремель распадался на несколько вершин, связанных между собой широкими, болотистыми седловинами. Последнее болото, подходившее к главному «кабану» широким полем, имело характерный вид: это была мертвая грань, за которую не смело перешагнуть ни одно деревцо. Нужно видеть эти последние ели и пихты, которые уже ползли по земле.
О, здесь происходила отчаянная борьба между камнем, снегом, холодом, водой, вьюгами и деревом. Эта горная ель даже не походила на обыкновенное дерево. Она вырастала из земли целой зеленой шапкой и точно цеплялась ножками – нижними ветвями – за землю-мачеху. Такие зеленые шапки делались все ниже и ниже, пока не превращались в жалкое ползучее растение, прятавшееся в траве своими зелеными лапками. В среде живых деревьев попадалось много мертвецов придававших ландшафту особенно характерный вид: засохшее дерево не могло даже упасть, поддерживаемое упиравшимися в землю нижними ветвями. Это были настоящие скелеты, и они окончательно мертвили картину.
– Ну, теперь шабаш! – проговорил Меньшин, спешиваясь. – Теперь на «кабан» попрем… О, господи, батюшка, только бы молоньей не пришибло и с фотографией вместе.
«Кабан» каменной россыпью поднимался сажен на пятьдесят. Нужно было взбираться на кручу, перелезая с одного камня на другой. Большим удобством являлось то, что все камни обросли лишайниками и кое-где попадались неправильной формы травяные прогалызины. Ни особенной трудности, ни опасности не предвиделось. Солнце продолжало ярко светить, и по синему высокому небу быстро неслись белоснежные облака. Правда, в горах грозовые тучи набегают с поразительной быстротой, но пока все было благополучно: с той стороны, откуда дул ветер, не поднималось ни одного подозрительного «оболока».
– Айда, Меньшин!.. – говорил Гарий, расседлывая лошадей. – Перед лизай, шайтан…
Малайка хитро улыбался, поглядывая узкими темными глазками на Меньшина и на нас. Мы запаслись па всякий случай непромокаемыми пальто, потому, что дождь на такой высоте хуже снега. Ветер так и гудел в камнях, точно глубокой осенью. Я посмотрел на часы: было ровно 12.
Подъем на «кабан» оказался самой легкой частью всего путешествия. Правда, мы подвигались вперед не особенно быстро и делали частые остановки, чтобы перевести дух и оглянуться назад, на раздвигавшуюся все шире горную панораму.
Благодаря разряженности горного воздуха и непривычке карабкаться по камням, приливала кровь к голове и сердце усиленно билось в груди. Продувавший насквозь ветер умерял полдневный июльский жар. Камни, из которых состояла россыпь, были всевозможной формы, начиная от плитняка и кончая угловатыми валунами. Ровно через полчаса мы были на вершине «кабана» – это происходило 24 июля, часы показывали 12 часов 30 минут. Барометр упал на свои 5000 футов, что и требовалось доказать.
Вершина горы представляла собой громадную плоскость, поросшую жесткой болотной травой. Кое-где пестрели убогие цветки, и я на память сорвал несколько синих колокольчиков. На стороне, обращенной к Аваляку, возвышались две кучки разрушившихся скал. Они были настолько невелики, что снизу трудно их рассмотреть. Разрушительная сильная вода делала здесь свое дело с роковой последовательностью. Выдвинутые на поверхность скалы быстро разрушались, точно развалившийся фундамент какого-то громадного здания.
– Эвон где губернатор-то стоял, – обрадовался Меньшин, поднимая с земли донышко сломанного стакана. – Ишь как молонья-то нагадала прямо а стакан.
Мы действительно нашли место стоянки, обозначенное битой посудой, рваной бумагой и тем сором, какой оставляют после себя туристы. Разглядывая черепки битой посуды, Меньшин все охал, и мы никак не могли разуверить его, что разбить посуду могла и не «молонья».
– Ловко ударила! – удивлялся он. – Палатка здесь у них стояла, а молонья прямо по палатке шварк – одне черепки и остались.
Откуда-то выскочил маленький зайчонок и мягко проковылял в сторону. Знак был нехороший, и Меньшин как-то охнул:
– Ох, ружья не захватил, Михал Алексеич… Эк его куда занесло: подумаешь. Зачем бы здесь зайцу быть?..
Вид, открывавшийся с вершины, мне лично не показался красивым. Панорама слишком была загромождена перекрещивавшимися хребтами, и в этом хаосе трудно было разобраться. Куда ни глянешь, везде высятся тяжелыми валами и отдельными сопками горы, заслонявшие одна другую. Лучший вид был на Тюлюк, где крутыми стенами сошлись страшные кручи.
Другой вид открывался на юг, на Тирлянский завод, около которого шапкой поднималась громадная сопка.
Третий вид через Аваляк уходил в степь – это, пожалуй, был самый красивый вид, благодаря лесистому Урал-Тау, двум-трем озерам и далекой степной перспективе. Даль едва брезжилась в тяжелой дымке горизонта. Общий характер открывавшейся, во все стороны горной панорамы не отличался чистотой тонов. Благодаря стоявшей давно хорошей погоде, горы и даль обволакивались радужными переливами горного марева. При другом освещении получились бы и другие краски. Много портило картину и то, что из селений отчетливо виден был один Теребинск.
– Ну-ко, поглядеть, чего хозяйка делает… – проговорил Меньшин, выпросив «посмотреть в трубочку», то-есть в бинокль.
Он долго не мог приладиться к хитрой немецкой выдумке, но зато ахал все время, когда увидел свою деревню: «Так и поднесена, точно вот с версту не будет».
С южной вершины я взял на память облепленный зелеными и серыми лишаями камушек – это оказался кварц, как и скалы. Другие камни настолько плотно обросли мохом и лишайником, что по внешнему виду трудно было определить их звание – порфиры, граниты или же другое. Насмотревшись и отдохнув, Михаил Алексеевич снял вид в сторону Тирлянского завода, но, к сожалению, он впоследствии оказался неудавшимся. А ветер так и рвал, как на берегу расходившегося озера. Непромокаемые пальто пригодились для защиты от сквозного ветра.
Пора назад, пока в самом деле какая-нибудь шальная туча не набежала.
На обратном пути с Меньшиным приключилась небольшая неприятность. Я шел позади всех, когда глухо хлопнул выстрел и послышался какой-то заячий крик Меньшина. Выстрелил из револьвера Михаил Алексеевич, а Меньшин до того перепугался, что с криком присел к земле.
– Да ведь я думал, ты мне, Михал Алексеич, опять на зайца рукой-то показываешь… – жаловался он, поправляя котомку с фотографией. – Иду и не берегусь, а ты как пальнешь! Ох, точно вот што оборвалось в нутре. Сердце так и дрозжит…
– Ничего, подрожит и перестанет…
– Пужлив я очень.
Особенного действия разреженной атмосферы мы не испытывали, но громадная высота чувствовалась в глухом тоне выстрела – недоставало соответствующей заряду упругости воздуха.
Когда мы вернулись к спуску из-за камней выглядывали головы Гария, малайки и еще неизвестного третьего башкира, который смотрел на нас с любопытством настоящего степняка и улыбался.
– Ты откуда взялся? – спрашивал я.
– Из Байсакалова гулял… – бойко ответил любопытный незнакомец, притащившийся сюда с специальной целью посмотреть на нас. – Бульна высока лизал… Иремель глядел…
С высоты «кабана» ходившие внизу лошади казались не больше овец. Спускаться по камням, пожалуй, было труднее, но все обошлось благополучно – никто даже не упал. Один Меньшин все охал и жаловался, что у него дрожит сердце. У Гария был захвачен с собой небольшой турсук (кожаная фляга) с кумысом, и мы с особенным удовольствием напились целебного питья. Ничто так не утоляет жажды и не подкрепляет, как кумыс.
– Мне бы коньячку, Михал Алексеич… – припрашивал Меньшин, почесывая в затылке. – Уж больно ты меня напугал: думал и жив не останусь. Не везти же его домой, коньяк-то…