Текст книги "Патриарх Гермоген"
Автор книги: Дмитрий Володихин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Гермоген, вероятно, столь поспешным действиям князя Мстиславского сопротивлялся.
Поздняя летопись доносит известие, позволяющее как будто услышать обличающий голос патриарха. «Если… крестится [Владислав] и будет в православной вере, – пересказываются речи Гермогена, обращенные к боярам-переговорщикам, – я вас благословлю, а если не… крестится, то разрушение будет всему Московскому государству и православной христианской вере, да не будет на вас нашего благословения». Бояре повели переговоры с этой позиции. «Гетман же с ними встретился и говорил о королевиче Владиславе. И на том уговорились, что королевича на Московское государство дать и креститься ему в православную христианскую веру. Гетман же Жолкевский говорил московским людям, что “даст де король на царство сына своего Владислава, а о крещении де пошлете послов бить челом королю”». Патриарх Гермоген «укреплял» бояр, чтобы «отнюдь без крещения на царство его не сажали».
Другой русский источник того времени прямо сообщает: «мнозии людие» требовали «послати к королю укрепиться крестным целованием», а Гермоген отвечал им: «О людие Московстии! Пождите, дабы не вскоре предатись», то есть уговаривал не торопиться с присягой на имя королевича. «И много пренемогаяся… месяца августа в 3 день выехаша за град Московские боляре, и съехаша с Литовским гетманом Станиславом Желковским, много о сем изречение бысть и всячески глаголаша с ним, дабы не поручена была наша христианская вера греческого закона папежскому закону. Литовский же гетман клятвы страшныя на ся возлагая, яко быти вере неподвижно во веки, еще же вдаст и лист от короля за королевскою рукою и за печатью, в нем же пишет, яко быти вере по прежнему обычаю, також и всему государству во всем достоянии, и многу схождению бывшу. Тогда целоваше крест». Проще говоря, Гермоген сомневался: стоит ли целовать крест Владиславу, пока он не крещен в православие. Заклинал не спешить с этим актом. Договорились же о другом. Королевичу все-таки присягнули заранее, но у Москвы от польского лукавства еще оставалась иная страховка: «Литве в Москву не входить; стоять гетману Жолкевскому с литовскими людьми в Новодевичьем монастыре, а другим полковникам стоять в Можайске. И на том укрепились, и крест целовали им всей Москвою. Гетман же пришел и встал в Новодевичьем монастыре»{215}.
Но этим далеко не исчерпывается кошмар глубочайшей политической капитуляции.
Сам текст грамот, по которым русские приводились к присяге Владиславу, ни к чему не обязывал королевича. Там сказано: приводимые к присяге целуют крест на том, что обязуются верно служить новому царю и его потомству, как служили они прежним царям московским, не мыслить себе иных государей из Московской державы или из иных стран, поддержать отправку посольства к Сигизмунду III, с тем чтобы тот «пожаловал» бы, дал своего отпрыска на царство. В последних строках имеется обнадеживающая оговорка: «А ему, государю, делати во всём по нашему прошению и по договору послов Московского государства с государем с Жигимонтом королем и по утверженой записи гетмана Станислава Станиславовича Жолкевского»{216}.
Но как ее трактовать, эту оговорку? Гетман не поручился ни в перемене веры королевича, ни в отступлении поляков от Смоленска, он вообще, строго говоря, вел переговоры самочинно. Договор с Сигизмундом пока не заключен. А простое «прошение» присягающих русских – не то средство, чтобы вышибить слезу из умиленного польского сердца.
Что же выходит? Вся московская дипломатия августа 1610 года – игра в поддавки? Или, может быть, каскад соглашений, половину которых узкий слой высшей русской аристократии изготовился легко «потопить», лишь бы в конечном итоге его интересы не пострадали, притом интересы иных общественных слоев и не собирались всерьез учитывать?
Подобные умозаключения нередко проскальзывают в историко-публицистических сочинениях. Однако есть веские причины усомниться в столь незамысловатых трактовках.
Москва получила мир с сильным противником, недавно разбившим ее войско.
Москва столкнула лбами поляков и Лжедмитрия II. Боярское правительство допустило его чуть ли не под самые стены Москвы. Жолкевский же реально способствовал тому, чтобы рать Самозванца отступила. Гетман употребил свою воинскую силу в соответствии с договором. Использовав чужих солдат, правительство Мстиславского обезопасило столицу от Лжедмитрия и его союзников. В Москве, правда, многие считали иначе: «Всею землею Росийскою целовали крест Господень, что Владиславу Жигимонтовичю служите прямо во всем. С Вором же вси сущий, сиа увидевши, отидошя… в Колугу. За ними же поляки не погнашя, но оставишя их, да разоряют христианство. Патриарх же зело плакася, видя таковое нестроение»{217}. То есть, отдавая трон польскому королевичу, москвичи ждали от его соотечественников более значительных военных услуг. Но положа руку на сердце согласимся, что Лжедмитриева рать в Калуге – совсем другое, чем она же рядом с Москвой.
Те из московских политиков, кто не был уверен в правильности выбора, получили возможность затянуть окончательное решение до исхода переговоров с Сигизмундом III.
Хотя «Семибоярщина» и выступала теперь как друг и союзник польского воинства, но всё же она предпочла договориться с Жолкевским, чтобы тот без разрешения бояр не пускал своих «ратных людей» в Москву. До поры ворота Семихолмого града были затворены для бойцов гетмана.
Представители далеко не всех общественных групп присягнули Владиславу. В крестоцеловальной грамоте сказано: аристократия, дворянство, служилые люди «по прибору», приказные и торговые люди целовали ему крест, а вот «святейший Ермоген, патриарх Московский и всеа России», архиереи, архимандриты и игумены всего лишь «на Росийское государство хотят его с радостью». Иначе говоря, русское духовенство воздержалось от присяги до решения вопроса о перемене королевичем веры.
Для Гермогена, как показывает его позиция, отраженная во множестве источников, Владислав являлся «меньшим злом». Чужой «королевич» в глазах патриарха выглядел гораздо худшим царем, чем один из своих князей. Но всё же он рассматривался как приемлемая кандидатура. Ведь не этническая же принадлежность волновала Гермогена, большую часть жизни проведшего вне коренных русских земель! Он беспокоился исключительно из-за судеб веры. Первоиерарх готов был принять монарха из поляков, а не из русских – да хоть из татар, думается! – если тот сделается православным и не станет привечать иные конфессии с высоты российского престола.
Как Гермоген, так, надо полагать, и все до поры притихшие сторонники «русского варианта» при выборе нового царя видели в оговорке – той самой, на последних строках крестоцеловальной клятвы, – отнюдь не простую формальность, а хитрую лазейку. С точки зрения поляков, правовая логика давала им неоспоримое преимущество: русские присягнули Владиславу в основном за… обещания. Но ведь и сама присяга, само целование креста – тоже всего лишь обещание, а именно обещание верной службы, данное перед лицом Господа. Тут логика другая. Не юридическая, а религиозная. В соответствии с ней нарушение одних обещаний обнуляло и другие, данные в обмен на первые.
По-польски выходило: дело сделано!
По-русски выходило: всё только начинается – не утвердите договора, так и присягу долой!
Приблизительно в это время произошли три события, многое объясняющих в политической реальности междуцарствия.
Во-первых, в Москве появились русские вельможи, давно принявшие сторону поляков и участвовавшие полгода назад в первых переговорах о призвании Владислава[56]56
Письмо Сигизмунда об особых полномочиях М.Г. Салтыкова «с товарыщи» датировано 18 августа 1610 года. Следовательно, они получили в Москве значение административных представителей короля приблизительно в конце августа – самом начале сентября.
[Закрыть].
Видя, с каким недоверием относится к «польскому варианту» значительная часть москвичей, зная о настороженном отношении к нему самого патриарха, они повели разговоры в том духе, что сделан правильный выбор и сомневаться не стоит. Они имели письмо от Сигизмунда III, где старшего из них, боярина Салтыкова, рекомендовали в качестве доверенного лица польского монарха по московским делам{218}.
Гермоген встретил прибывших неприветливо: «Пришли во град… враги богоотступники Михаил Салтыков да князь Василий Мосальский с товарищами, в соборную апостольскую церковь Успения Пречистой Богородицы, и пришли к благословению к патриарху Гермогену. Патриарх же их не благословил и начал им говорить: “Если пришли вы в соборную апостольскую церковь правдою, а не с ложью, и если в вашем умысле нет разрушения православной христианской веры, то будет на вас благословение от всего вселенского собора и мое грешное; а если вы пришли с ложью и разрушение православной христианской вере будет в вашем умысле, то не будет на вас милость Божия и Пречистой Богородицы и будете вы прокляты от всего вселенского собора”… Тот же боярин Михаил Салтыков с ложью и слезами говорил патриарху, что будет [королевич] истинным государем. Он же их благословил крестом. Тут же пришел к благословению Михалко Молчанов. Он же ему возопил: “Окаянный еретик! Не подобает тебе быть в соборной апостольской церкви”. И повелел из церкви его выбить вон с бесчестием»{219}. Каков был дворянин Михаил Андреевич Молчанов по вере своей – про то знали Бог да святейший патриарх. К нашему времени не сохранилось источников, по которым историк мог бы здраво судить об этом. А вот то, что он имел заслуженную славу душегуба[57]57
Среди прочего за Молчановым числилось участие в убийстве членов царственного семейства Годуновых.
[Закрыть], изменника, развратника и вернейшего слуги поляков – факт несомненный. Салтыкова недолюбливали в Москве – слишком уж тесно он связал себя с иноземной властью. Но Салтыков, при всей его жестокости, при всем его потакании полякам, все-таки мог считаться крупным политиком, а не дюжинным корыстолюбцем с королевским ошейником на горле. Молчанов – птица иного полета. Этот в большей степени слыл отчаянным злодеем, уголовником, прорвавшимся к большой власти, «ведомым вором», как тогда говорили. Хорошего же приспешника нашел себе Сигизмунд III! Русские отшатывались от него, как от смердящей падали. Гермоген не мог благословить такого человека, это было бы нестерпимой ложью и фальшью. Какой бы ни стоял за Молчановым высокий покровитель, а власть духовная подчиняется иному долгу и падать ниц перед земным благоволением, оказанным гнусному временщику, ей неуместно.
Это столкновение, видимо, быстро ставшее пищей молвы, еще раз показывает: хотя «польский вариант» и возобладал, но его реализация с самого начала вызывала в русском обществе немалое напряжение.
Во-вторых, Гермоген сделал очень значительный вклад в Троице-Сергиеву обитель. 22 сентября 1610 года патриарх дал монастырю 100 рублей «по себе и по своих родителех»{220}.
Для весьма немолодого человека, вообще говоря, нормальное дело – позаботиться, чтобы после его кончины иноки молились о нем и о его родителях. В самом факте такого пожертвования нет ничего удивительного. Но вот размер его изумляет: это необычайно большая сумма даже для архиерейского вклада. Как правило, столь значительным вкладам придается особенное значение.
Можно предположить одно из двух. Либо святитель Гермоген почувствовал угасание сил и здоровья, а потому начал готовить душу к отходу из мира сего. Либо он провидчески воспринял скорое свое жестокое столкновение с поляками как данность. Тогда о душе следовало позаботиться весьма спешно…
Существуют серьезные основания верить в справедливость второго суждения. Ровно за сутки до того, как патриарх сделал огромный вклад, произошло третье событие, сильно изменившее расстановку сил в Москве и мощно укрепившее позиции Жолкевского. Оно связано с действиями доверенных лиц короля Сигизмунда, в первую очередь – боярина Салтыкова.
Добравшись до Москвы, он развернул бурную деятельность, привлекая на свою сторону всех активных приверженцев польской власти. Салтыков призывал доверять Сигизмунду. Между ним и Гермогеном завязалось противоборство, окончившееся поражением патриарха и крайне болезненными для «русской партии» политическими последствиями.
Жолкевский рассчитывал на услуги боярина в чрезвычайно щекотливом деле. Гетман стремился закрепить успех за польским оружием. С этой точки зрения две главнейшие опасности, которые он видел для своих соотечественников в Москве, это восстание москвичей (их Жолкевский именовал «московской чернью, склонной к возмущениям»), а также новое наступление Лжедмитрия II. Гетман желал занять главнейшие цитадели русской столицы, куда его бойцов до сих пор не пускали. Их держали на окраинах, и это не удовлетворяло польского военачальника. Знать, составившая боярское правительство, изначально готова была уступить полякам в таком деле. Она даже видела для себя выгоду в подобного рода уступке, поскольку боялась нового общественного взрыва и прихода буйных отрядов Самозванца. Патриарха и простой народ, оказывавший сопротивление, пришлось – подтверждают и сами поляки – уговаривать «разными способами».
Салтыков, как сообщает источник, «нача своя коварственная творити, овиих прельщением и муками, иных ласканиями и имениями многих уловлиша и приводя к своей прелести. Тогда же святейший Ермоген патриарх о сем много ему возбраняя и запрещая и вечному проклятию предая и из благословения изъимая и из церкви изжена и христианству чужа его именуя. Он же окаянный с патриархом вси вопреки глаголаша и святительский его сан и здравое его учение небрежению предая и ни во что вменая: помрачи бо ему злоба сердце его… По сему Михайлову злому умыслу, восприяша гетмана со всем воинством во град и предашася в руце его месяца сентября в 21 день 119 (1610) года. Той же гетман вшед во град и войско свое по главным домом поставляет во внутреннем граде превысоком Кремлю и наказа их довольне, како бы им быти от Московских людей в опасеньи и постави над ними воеводу и властелина пана некоего, Александра Гонсевскаго, королевским неправдам верна советника»{221}.
Блистательный русский публицист того времени, сладкогласый князь И.А. Хворостинин, в ярких красках описывает печальную историю борьбы патриарха Гермогена с боярином Салтыковым: «Многие из наших именитых людей вошли в соглашение с врагами и советы давали нам, говоря, что государя у нас нет, и род властителя великого Владимира, самодержца всея Руси, дома его прекрасные наследники – наши господа исчезли, и порабощены мы теперь себе подобными: “Слушайте внимательно! Вот сын польского и литовского короля, по имени Владислав, и он подходит нам в правители: юноша прекрасный, из рода древних самодержавных владык, и никто не может его упрекнуть ни в чем, настоящий властелин и подобен он во всем нашим прежним владыкам. Видя наше несчастье и смятение, отец его, самодержец, хорошее дело нам предлагает, как будто мерило правильное, сына своего нашей земле царем дает. Послужим же ему, как законному своему владыке. Не будем упорствовать в беспорядке из-за вероучения: хотя он и не одной с нами веры, но хочет он ради нас православие принять и быть с нами вместе в единой благой совести закона нашего, а их веру не исповедовать и не распространять, и не строить свои храмы, но честно соблюдать установления нашего православия, суть веры, по правилам соборов действовать, а свои умствования отвергнуть и быть последователем вселенской святой восточной церкви”. Такими пространными речами они убеждали нас, а потом все сошлись на собор, и эти советы были признаны правильными… Всё это видя, церковный наш пастырь, святейший патриарх, томится душой и ревностью духовной распаляется, и призывает он не верить обещаниям чужеземцев и наших предателей. Как пророк он предсказал и указал нам, что они коварно это делают, и не на пользу нам это: “Молитесь же, чтобы мы соблюли незапятнанной чистоту веры во всех делах своих, чтобы добродетельно жили. Только умоляю, чтобы вы следовали этому, и тогда Бог вскоре мир дарует нам и избавит нас от злодеяний их ради запечатленного навеки кровью обещания господа нашего Иисуса Христа!”
При этом святитель слезами лицо, одежду и бороду орошал… Хотя был отец наш украшен сединами благолепными, как нива, смотрящая на жнеца, никто не устыдился старости его и словам поучения его не внимал и даже нечто преступное против него замышляли»{222}.
Иные русские источники подтверждают: Гермоген всячески противился проникновению иноземных войск в Москву. Более того, патриарха поддерживала в этой упорной борьбе влиятельная группа политиков. Один из них, князь И.Н. Одоевский, прямо высказался за вооруженную оборону столицы.
Как это произошло, кратко и емко объясняется в публицистическом памятнике того времени – «Казанском сказании»: «Прежереченныйже вор (Лжедмитрий II. – Д. В.) отъиде от царьствующего града в Калугу, по лукавному совету гетмана Желковского (Жолкевского. – Д. В.). Егда же окаянный гетман хотя внити во царьствующий град… от вельмож князь Иван Микитич Одоевской и мало избранных с ним от лутчих вой возглаголаша всем бояром и воем Московского государьства: “Вразумитеся, о людие, яко лестью сею гетман идет… (то есть обманом. – Д. В.) во царьствующий град и вручает его себе. Идем убо и мы вси единодушно и положим телеса своя на стенах градных. Лутче есть нам ныне умерети за веру свою и за образ чюдотворной иконы Пречистой Богородицы и за святыя Божий церкви и за святыя чюдотворныя мощи, нежели живым сущи злая возприяти”. Сия убо глаголы возвестили святейшему Ермогену патриярху. Он же… твердый адамант и непоколебимый столп, святейший патриарх Ермоген Московский и всеа Русии, слыша сия и возлюби совет их и глаголя со слезами: “Воистину, сынове света, изыде на градния сте[ны] и возбраните им, да не внидут во царствующий град волцы и не восхитят о[в]ца Христовы! Постойте мало во утвержении крепости своей и узрите милость Божию совершенну. Аще ли же не послушаете совета нашего и внидут сии окаяньннии во град Москву, то злая воспримете”»{223}.
Но выступлением князя Одоевского дело не ограничилось. Мстиславскому и его сторонникам, помимо патриарха, противостояли князья Голицыны, князья Воротынские, московское дворянство, купцы. Фактически Гермоген на какое-то время встал в центр большой политической группировки, отстаивающей город от посягательств Жолкевского.
17 сентября, когда поляки уже договорились с боярами о вводе своих войск в Москву и послали офицеров «для распределения квартир», некий чернец «ударил в колокол и сказал собравшемуся народу, что [поляки] направляются к городу». Бояре попросили гетмана отложить ввод войск на несколько дней. Пытаясь загладить впечатление от «неудобной» ситуации, московское правительство пошло на важную уступку: «Они выдали гетману троих Шуйских»{224}.
Однако временный успех не означал решительной победы Гермогена и его сторонников. Другая группировка, возглавленная князем Мстиславским, оказалась сильнее. Именно она повернула дело так, что проникновение ратников Жолкевского за городские стены сделалось реальностью, но не воспринималось большинством москвичей как враждебный акт. Во всяком случае, сначала.
По свидетельству летописи, когда боярская партия Мстиславского решила пустить «литву» в город, «за то был… патриарх Ермоген Московский и всея Русии и бояре князь Андрей Васильевич Голицын да князь Иван Михайлович Воротынский, и многие дворяне, и дети боярские, и гости, и торговые люди, что литвы в город не пустити, покамест послы сходят князь Василей Васильевич Голицын с товарыщи», то есть пока посольство князя В.В. Голицына под Смоленск не договорится о принципиальных вопросах с королем Сигизмундом. Но у них за спиной действовал влиятельный противник: «По грехом бояре посмутились: князь Федор Иванович Мстиславский с товарыщи, а подбил их изменник Михайло Салтыков да Фетька Андронов. А литва, как пришла в город [Москву], и стали во всех городех, и насильство почали чинить великое бояром и дворяном, и всяким московским людем»{225}.
В отношении Гермогена этот шаг был оформлен не как прямое и очевидное нарушение его воли, а как… уступка. Правда, таковою он выглядел лишь в глазах самих вояк Жолкевского, русские же очевидцы ничего подобного не думали.
До того как гетман вошел в Москву, его резиденция размещалась в Новодевичьем монастыре, а полки встали по слободам, за пределами Белого города. Жолкевский отправил к патриарху своего родственника («сестренца») Болобана, православного, чтобы договориться о вводе своего штаба в Новодевичий. Патриарх «штоб ратным людем в Девиче монастыре стоять, не производил, для того, штоб отгуле… черниц не перепроваживать». Думные чины из боярского правительства ходили к патриарху и уговаривали отступиться. Жолкевский в обитель всё же вошел. Многие упрекали Гермогена, а боярин Иван Никитич Романов (младший брат Филарета, митрополита Ростовского) говорил ему: «Ведаешь… ты сам, какова в людех на Москве смута, надобе нам свои головы от Вора оберегати, а воинских людей польских и литовских для береженья в столицу впустити, или в Девичьем монастыре да по слободам поставите; и коли на то не производишь, и то ведаешь ты; а станется столице какое дурно от Вора. Ино наши души в том перед Богом и господарством будут чисты; а ныне только гетман пойдет с войском прочь от столицы, и нам ити за ним, а голов наших не выдати Вору». Патриарх понимал, разумеется, опасения «Семибоярщины»: как бы свои головы уберечь! Но его беспокоил вопрос куда более важный для государственного порядка: «Какой будет… московским людем сыск и управа», если польско-литовские отряды начнут нарушать покой жителей столицы?
Тогда поляки составили особые «статьи», где содержались указания гетмана «жолнерам», как им вести себя в городе. Их перевели на русский и передали патриарху. Упор в «статьях» делался на то, что польские командиры обязаны поддерживать жесточайшую дисциплину. За малую вину им вменялось в обязанность применять смертную казнь, хотя московский Судебник предписывал более мягкие наказания: батоги или тюремную отсидку (она, к слову сказать, по старомосковским законам никогда не бывала длительной). Именно строгость названных статей, по мнению поляков, дала Гермогену повод пустить гетмана с войском «не в Девич монастырь, але в столицу… и от Вора столицу оберегати». Допустим, освобождение Новодевичьей обители действительно должно было восприниматься патриархом с радостью – какая жизнь тамошним монахиням, когда рядом с ними чужие солдаты?! А вот что касается «статей», то Гермоген, надо полагать, очень хорошо понимал: их соблюдение останется на воле и здравом смысле вражеских офицеров; когда то и другое им изменят под давлением обстоятельств, самые крепкие обязательства превратятся в пустой звук.
Правая рука гетмана, Александр Гонсевский, был уверен: патриарх отступил «не для королевича его милости, але для себе, боячися, штоб его Вору не отдано, и так бы с ним от Вора не учинилося, как прежнему Иеву патриарху от Гришки Отрепьева сталося»{226}. Правда намного прозаичнее. Неизвестно, изъявлял ли Гермоген добрую волю на ввод гетманской армии в столицу. Возможно, сего не произошло. Скорее всего, поляки сделали несколько малозначительных уступок, Болобан мило поговорил с первоиерархом, но добился только одного: Гермоген не стал поднимать народ для открытого сопротивления. А ворота Москвы открылись перед поляками и литовцами не по его слову, но лишь волей Мстиславского со товарищи, безо всякого патриаршего благословения.
Так или иначе, худшее следствие чудовищной уступчивости бояр обрушилось на Москву. Иноземные полки заняли Кремль, Китай-город и Белый город. Им отдали контроль над мощными укреплениями, прежде никем никогда не взятыми штурмом.
Так, не сделав ни единого выстрела, не потеряв ни единого солдата, Жолкевский одержал большую победу. Русская аристократия, увлеченная, как видно, проектом перестройки Московской державы на польско-литовский лад, шла за гетманом, ничуть не сопротивляясь его воле. Ее неразумием и ее слабостью тогда было отдано чрезвычайно многое.
Возвращать уступленное придется с боем – кровью, болью, тяжкими потерями…
Но пока о грядущей борьбе никто еще не задумывался. Пока в Москве поддерживалась иллюзия полного мира с иноземной ратью и чуть ли не благорастворения воздусей.
И лишь патриарх Гермоген, предвидя бурю, сделал тот самый громадный вклад в Троице-Сергиеву обитель…
Князь Мстиславский во главе аристократической делегации с почетом встречал у ворот Москвы войско гетмана Жолкевского. Именно он упрашивал Жолкевского остаться в русской столице, когда тот вознамерился ее покинуть. Сам гетман впоследствии рассказывал об этом эпизоде в подробностях, довольно неприятных для репутации князя Мстиславского: «В то время, когда гетман[58]58
Жолкевский рассказывает о себе в третьем лице.
[Закрыть] должен был выезжать из Москвы, пришел к нему Мстиславский, и с ним около ста знатнейших бояр, и, запершись с гетманом, просили его о двух вещах: во-первых: не предстоит ли возможности, чтоб он не уезжал от них, ибо, говорили они, теперь в присутствии твоем мы живем смирно и согласно, а по отъезде твоем опасаемся, чтобы люди ваши, как своевольные, с нашими людьми не произвели ссоры; во-вторых, ежели иначе быть не может, и он должен ехать, то в таком случае, чтобы войско свое оставил в хорошем управлении. Они же [бояре] со своей стороны обещали стараться до прибытия королевича удержать дела ненарушимо и в спокойствии; но только чтобы гетман поехавши просил е. в. короля сколь возможно скорее отправиться на сейм, присовокупляя: “Знаем, что у вас не может быть ничего прочного без утверждения сейма; а потому, пусть е. в. король, уговорившись и определив с послами нашими все дела, касающиеся обоих государств, после сейма как наискорее приезжает к нам с государем нашим королевичем Владиславом, ибо мы знаем, что королевич по молодости своей не совладает еще с столь великими делами, то чтобы король до совершеннолетия управлял государством”. Гетман отвечал им, что иначе не может сделать, как только отправиться; однако так уезжает, что войско будет содержаться в таком же порядке, как и в присутствии его»{227}.
Жолкевский постарался максимально укрепить власть поляков над Москвой. Часть московских стрельцов и других служильцев отправилась на Новгородчину. Под предлогом угрозы от наступающих шведов их удалили из столицы. Во главе стрелецкого корпуса встал Иван Салтыков – «верный доброжелатель короля», как называли его сами поляки. Над теми стрельцами, кто еще оставался в столице, Жолкевский поставил… поляка! А именно велижского старосту Александра Гонсевского, которому предстоит сыграть выдающуюся, но черную роль в судьбе Великого города. Главное, что делал Гонсевский, находясь на посту главы Стрелецкого приказа, была дальнейшая рассылка подчиненных по дальним городам.
Жолкевский получил официальное согласие «Семибоярщины» на все эти действия. Первую «партию» стрельцов, уходивших из Москвы, гетман задобрил подарками и угощениями, да так, что поляки довольно поговаривали: «Мужичье это готово было на всякое его изволение»{228}. Вождь поляков действовал как большой хитрец и весьма искусный политик. Ему удалось усыпить бдительность русских, уставших от войны и с радостью принявших мир. Немногие из них задумывались: так ли хороши иноземные пришельцы, как старается показать их начальник? Пока ни о заговорах, ни о каком-либо неподчинении новой власти речи не шло.
Недюжинное упорство понадобилось Жолкевскому, дабы поладить с патриархом, коего гетман опасался больше всего: «С патриархом, человеком весьма старым, ради религии (опасаясь в ней перемены) сопротивлявшимся делам нашим (польским. – Д. В.), гетман сносился сперва пересылаясь, а потом, сам у него бывая, приобрел (по-видимому) великую дружбу его и различными способами ухаживал до того за ним, что старец, как было слышно, возымел к нам противное прежнему расположение». Оговорки «по-видимому» и «как было слышно» показывают, что в этой самой «великой дружбе» поляки во главе с их командующим вовсе не уверились до конца. В самом начале октября, как будет показано ниже, патриарх произведет действия, прямо противоречащие этому мнению Жолкевского. Полководец еще не уехал из Москвы. Он видел, каково истинное настроение Гермогена, и все-таки написал о каких-то своих успехах в общении с ним. Но дело тут не в самохвальстве гетмана. Причины серьезнее. Как еще мог написать он? Как мог блестящий военный сознаться, что покинул свои полки, оставив за спиной громадную проблему, можно сказать, мину замедленного действия? А крайнее раздражение Гермогена против поляков и было настоящей взрывчаткой, подложенной под их власть в русской столице, притом свечка над горой пороха уже украсилась язычком пламени. С каждой неделей «фитилек» сокращался и сокращался, прогорая…
Устроив дела подобным образом, гетман покинул Москву. Это произошло на рубеже октября и ноября 1610 года.
Он уехал в высшей степени вовремя, оставив себе все лавры большой политической удачи, а своему преемнику Гонсевскому – все превратности, каковые явятся очень скоро.
Вот признание, содержащее зерно всех будущих неудач польской власти в Москве: «[Гетман] торжественно объявил думным боярам, что желает отправиться к… королю, представляя им различные причины своего отъезда: отдать отчет лично… королю обо всем, что случилось и по какой причине, послам их помочь в желанном и скорейшем отправлении и переговорить, наконец, о надлежащем содержании войска и уничтожении Калужского обманщика. Но причины эти были поверхностные, о действительной же причине он умолчал, храня ее в великой тайне, а именно, что… король как письмом, так и чрез старосту Велижского, объявил свое желание приобрести Государство Московское не для королевича Владислава, но для самого себя. Гетман, имея достаточную опытность касательно воли народа московского, который никоим образом на это не согласится, предвидел, что должны наступить великие замешательства и затруднения, когда намерение… короля будет открыто»{229}.
Неумеренность политических амбиций Сигизмунда III, грубый, лобовой его курс в отношении русских еще приведут поляков к тяжелому поражению. Жолкевский, расчетливый и опытный человек власти, думал на несколько ходов дальше, нежели его сюзерен. Но верховная власть принадлежала не ему. Если бы польские дела в Москве вел гетман, а не король, как знать, удалось бы русской столице сбросить иноземную власть за два года или этот процесс затянулся бы надолго…
Еще до того, как Жолкевский убыл из Москвы, боярское правительство снарядило посольство к Сигизмунду III. Это «великое посольство» имело своей целью привезти назад утвержденный договор и, в самом удачном случае, нового царя. А значит, ему предстояло снять несколько серьезных проблем, которым гетман не мог дать окончательное решение своим именем.