355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Холендро » Городской дождь (сборник) » Текст книги (страница 9)
Городской дождь (сборник)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:45

Текст книги "Городской дождь (сборник)"


Автор книги: Дмитрий Холендро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Финские санки

Округа замерла от морозов. Небо во всю свою глубину сквозило морозной синевой. Единственное облако на нём остановилось, не рискуя двигаться по его ломкой поверхности. Солнце до заката оставалось красным, напрасно стараясь разблистаться и только напуская вокруг себя холодный пар, от чего небесная синь слегка затуманивалась. Рослые берёзы боялись вздрогнуть, чтобы не просыпаться снегом. Хмурились ели, прикрытые снегом, но стоило птице взлететь с веток, как все они, лапчатые, большие, становились голыми, снег ссыпался с них до пылинки и, невесомый, тающим дымом надолго застывал в воздухе.

Весь этот хрупкий мир был, как картина, врезан в раму большого балкона, под бетонным козырьком которого она устраивалась посидеть в кресле, этакой плетёной раковине.

Была она кругленькой бабушкой и всё про себя знала: толстая, без фигуры, вся, можно сказать, из комков, не очень подвижная, глаза – мелкими точками, нос – картошкой. В далёкие, господи, какие далёкие годы, глаза лукаво поигрывали, крепкие щёки вмиг наливались румянцем, как спелые яблоки. Действительно, недаром так говорят в народе, у неё как раз и были щёки яблоками. Мало ли, чего было!

Время изрезало лицо морщинами, как кору видавшего виды дерева. Вдоль и поперёк легли грубые складки, ничем их не сотрёшь. И она уже к этому привыкла, словно всегда такой была: щёки обвисли, ноги не слушались.

Кресло было удобным: и сесть и встать можно было без посторонней помощи. Одного она пугалась втихомолку: не выдержит её кресло, сломается. Но ничего…

Балкон был общий. На него выходили двери из вестибюля второго этажа, застланного красивым ковром. Здесь, в вестибюле, по вечерам вокруг двух столов по-хозяйски усаживались преферансисты, а днём, забыв из-за морозов о лыжах, обыкновенные смертные резались в «дурака», сыпали анекдотами, смеялись…

Она тихонько сидела в своей раковине, как улитка, и поднималась, когда, забираясь под шубу, холод доставал до плеч… Тогда она протискивалась в дверную щель под недовольными взглядами картёжников, поворачивающих к ней, как по команде, головы и затихавших…

Вот так и просидела бы весь свой санаторный срок, слушая терпеливое мяуканье кошек у дверей – главврач запретил сердобольным отдыхающим пускать их в корпус.

– Кхм, кхм!

Ей сначала показалось, что это донеслось из-за балконной двери. Деликатное покашливанье, однако, повторилось, она оглянулась и увидела закутанного в тулуп старичка. Поднятый воротник тулупа скрывал его голову в кроличьей шапке неопределённого цвета. Старичок утопал в своём тулупе, а вместе с ним – в такой же плетёной раковине, как и под ней, вмёрзшей в снег на балконе у самых дверей. Когда он уселся там, она и не заметила. Дремала, что ли?

– Мне велел тут сидеть врач, – сказал он хриплым голосом, – дышать. А вам?

– А я сама.

Он помолчал, опять покашливая негромко, потом спросил:

– Вы издалека?

Она ответила.

– Я поближе, – сказал он. – А кем вы работали?

Кем она работала? Кем только не работала после войны, когда осталась одна с двумя малыми дочками на руках! Была расклейщицей афиш, бегала по городу ни свет ни заря с пёстрым рулоном и ведром, облитым со всех сторон натёками клейстера, была билетёром во Дворце культуры химкомбината, выталкивала на улицу великорослых молодцов, пристававших к девушкам, а иногда и пускала мальчишек или девчонок – безбилетников на концерты или кинокартины, за что её и уволили в конце концов. Перепробовала ещё не одно такое дело, чтобы можно было раза два на день забегать домой, кормить девочек, успокаивать, если ссорились и ревели обе, убирать за ними, да мало ли!

В детский сад устроить было нелегко, да и не очень она хотела. У соседки в детском саду заболел мальчишка, кашлял за стенкой, как топором рубил, ночами слышалось, как мать кляла воспитательницу, забывшую надеть мальчику на прогулку кофточку под пальтишко, а оно – лёгонькое, еле выходили беднягу, две недели соседка не смыкала глаз, перестала ходить на комбинат, так у неё муж был, а одной каково эти две недели дались бы? То-то.

Уже когда обе дочки учились в старших классах, она почувствовала усталость от ежедневной беготни туда-сюда и вспомнила о своей специальности. Ведь когда-то готовилась стать фармацевтом…

Трудовая книжка смутила заведующую аптекой. Опыта, конечно, не было. Ей предложили поступить уборщицей, и она пошла.

Аптека – не просто магазин, это медицинское учреждение, она поддерживала в нём особую чистоту и, провожая её на пенсию, заведующая поставила всем в пример её любовь к своей профессии.

Обо всём сразу вспомнила, но старичку коротко ответила:

– В аптеке.

– А я работал бухгалтером на мебельной фабрике, – сказал он. – Тридцать пять лет подряд отдал как одну копеечку!

Она подумала, как странно звучит про живых людей это слово: работали. Работали, работали и больше не будут. Значит, всё, отработали своё. Уступили место молодым. Остались воспоминания. Видно, и старичок вспоминал. Примется сейчас расспрашивать ещё о чем-нибудь, изредка покашливая. Но он молчал. Сидел и дышал, прикрываясь мягкой варежкой. Варежки у него были большущие и, как у ребёнка, болтались на шнурке, торчащем из рукавов тулупа.

В тот день он больше ничего не спросил.

Она ушла первой, а он остался. Когда уходила, только убрал с дороги свою трость, прислонённую к креслу. Это была даже не трость, а палка с набалдашником из корневища вместо ручки, вся отполированная за долгие гады и на вид тяжёлая, как палица.

Назавтра, протиснувшись на балкон, она увидела, что он уже сидит в своей раковине. Он смотрел на неё и улыбался, блестя металлическими зубами и стёклами очков, заиндевевших по краям. Она подумала: специально надел, чтобы получше рассмотреть её. И ещё подумала: потеха! И тоже улыбнулась.

– У меня близорукость, – сказал он, словно оправдываясь за очки.

– Да здесь и смотреть-то не на что, – ответила она, запахивая полы шубы и словно бы впервые заметив про себя, что шубейка у неё не новая, хоть ещё и грела.

Старичок между тем заспорил, что здесь прекрасная природа, и с балкона многое видно.

– Я, например, смотрю на птах.

– Каких?

Он показал, как на круглой плите теплопровода уселись озябшие воробьи. Они поджимали лапки, припадали грудками к плите и сидели без движения, отогревались.

После обеда впервые вышли из дома во двор, покрошили птахам хлеба, погуляли немного. Она узнала, что его зовут Поликарпом Ивановичем, и себя назвала – Анна Семёновна.

– Познакомились, – сказала она со смехом.

– Да, – ответил он. – Вот так.

Вечером Поликарп Иванович ждал её в фойе кинозала, стоял, опираясь на «палицу», у самой лестницы и смотрел, кто поднимается. На нём была белая рубашка и галстук, завязанный так крепко, что казалось, от этого на шее вздулись жилы. Гладкий, словно фанерный, костюм мешал поворотливости, но она вдруг пожалела, что не переоделась, пришла, в чём ужинала. У неё лежало в чемодане почти новое платье, тёмно-вишнёвого цвета, с гипюром, всю жизнь мечтала о таком, давно сделала, да только стеснялась почему-то надевать.

– У меня два билета, – сказал он.

Значит, купил заранее. Она спросила:

– Зачем вам столько?

– Для вас, – ответил он.

Картина была такая, что ли, но они разговорились после кино, и выяснилось, что он уже четвёртый год вдовец, живёт один, как гвоздь в стене; сын его, офицер, служит в армии, далеко, на Сахалине; а она выдала дочек замуж и осталась ни с кем.

Перед сном она вынула из чемодана своё почти ненадёванное вишнёвое платье и повесила его в шкаф, на плечики. Про себя подумала: «Пусть в шкафу повисит, чего ему в чемодане мяться?»

Утром она увидела с балкона, что облако, которое несколько дней не двигалось в синем просторе неба, сошло с места, наползло на солнце и, словно проснувшись, стряхнуло с себя рой редких, но крупных снежинок. Стало теплее, и внизу, под балконом, наиболее рискованные и предприимчивые отдыхающие выставили натёртые лыжи.

Она посматривала то на небо, то на деревья, то на лыжников, отъезжающих от порога санатория к лесу, и нет-нет косилась через плечо на пустую раковину плетёного кресла у балконных дверей, слегка присыпанную снежным пухом. Где же Поликарп Иванович-то?

– А это финские санки! – наконец раздался за спиной хрипловатый голос, и она повернула голову и улыбнулась так, что щёки её совсем наползли на глаза.

– Был у врача, – сказал он.

– Заболели?

– Чепуха, – сказал он. – Делать им нечего… Посмотрите, какие санки!

Две девушки в куртках с мехом, в зелёных брючках, вязаных шапочках, выкатились на санках из-за угла корпуса. За углом был сарай, называемый «лыжной базой». Там и выдавали весь этот, как шутили отдыхающие, «бесплатный зимний транспорт» напрокат, в смысле – покататься. Они остановились, поджидая кого-то и смеясь чему-то своему.

Анна Семёновна разглядывала диковинные санки…

Санки выглядели непривычно. На тонких железных полозьях стоял стул, сбитый из деревянных планок. Был он на высоких ножках, но сам небольшой, уютный, словно бы детский. На него, по рассказам Поликарпа Ивановича, сажали детей. Или клали сумки с покупками. Потому что эти санки служили не только для увеселения. На них ездили по скользким, горбатым от сугробов улицам в магазины, в киоск за газетами, на почту, на станцию – встречать родственников из города, высыпавших из электричек с ношей, оттягивающей руки. Складывали вещи на саночные сиденья – и руки свободные!

Впереди полозья плавно загибались, а сзади вытягивались из-под стула гибкими хлыстами. Ездок ставил одну ногу на такой полоз, другой отталкивался, разгоняясь, потом ставил вторую ногу и долго катился, держась, как за руль, за круглую перекладину, которой кончалась спинка стула.

Это были санки-коньки. Очень послушные. Поликарп Иванович спросил:

– Хотите попробовать?

– На санках? – удивилась она и покраснела. – Ой, да что вы!

Она не знала, обижаться или смеяться. На всякий случай усмехнулась, покрутила головой, закутанной в платок. А он приставал:

– Это легко! Через пять минут – раз, раз! – и научитесь!

– А вы пробовали? – спросила она.

– Нет.

Она покрутила ещё головой и поднялась.

– Мне ведь тоже к врачу, совсем забыла.

Поликарп Иванович приоткрыл дверь в вестибюль, но Анна Семёновна задержалась и посмотрела, как в окружении лыжников поехали на финских санках две девушки. Заскользили легко и быстро, оставляя сзади тонкие прорези в снегу.

Пробравшись в вестибюль, Анна Семёновна заметила на себе этот снег и осторожно провела рукой по плечам, стараясь, чтобы снег остался в варежке. Однако и в приоткрытую дверь успело занести снег, он лёг коротким и прозрачным языком на ковёр. Поликарп Иванович попытался смахнуть его валенком, но от валенка осталась целая снежная полоса, и он поспешил успокоить Анну Семёновну:

– Ничего… Снег чистый…

В это время его окликнули из-за карточного стола:

– Кавалер! Тут люди, между прочим, сидят. Дверь закрой!

– Извините, – забормотал Поликарп Иванович и стал закрывать дверь, она не сразу поддалась, и тогда высокий белобрысый парень громко сказал из-за карточного стола:

– Ромео и Джульетта явились с того света!

Он сказал это громко, на весь вестибюль, и за столом звонко прыснули, и звонче всех курносая девушка, которой, как видно, белобрысый парень хотел понравиться, и она это чувствовала, оттого и смеялась легко и неудержимо. Анна Семёновна услышала, остановившись в начале коридора, и Поликарп Иванович услышал, прикрыл дверь и пошёл к столу. Он приподнял палку, подбрасывая её на ходу и пропуская по ладони, пока не схватил и не сжал за тонкий конец.

За столом притихли.

Белобрысый парень встал, откачнулся невольно.

– Поликарп Иваныч! – испуганно крикнула Анна Семёновна.

Он ударил палкой по столу так, что карты подпрыгнули, и несколько штук слетело на ковёр. Звук от удара получился громкий, Анна Семёновна вздрогнула.

Белобрысый парень хотел что-то сказать, но вскочил внушительный сосед, загородил и оттолкнул его.

– Поликарп Иваныч! – повторила Анна Семёновна.

Курносая девушка закричала:

– Дедушка, вас зовут!

Он повернулся, не сказав ни слова, и пошёл.

Анна Семёновна повела его в свою комнату, благо не было соседок, усадила в мягкое кресло и попросила успокоиться. Она налила ему валокордина, разбавила водой из кувшина, заставила выпить.

– Хлюст! – наконец выдавил сквозь зубы Поликарп Иванович.

А она сказала, что вот пойдут молодые люди к главврачу, пожалуются, что они открывают балконную дверь на втором этаже и устраивают сквозняки, а ведь не лето, и ещё прибавят, что чуть-чуть не убили палкой одного, а главврач возьмёт и выпишет нарушителей из санатория…

– И пусть, – сказал Поликарп Иванович, – у меня дома хорошая комната.

– И у меня тоже хорошая комната, – сказала она, чтобы поддержать его.

Он смотрел на неё и опять улыбнулся.

– Давайте жить вместе.

Она засмеялась, но он смотрел на неё всё так же, и глаза ждали серьёзного ответа. И она сказала смеясь:

– Ой! Да что вы такое говорите!

– Вы не думайте, – сказал он, – я всё умею сам делать. Даже стирать. И по магазинам хожу. Будете посылать меня. Всё умею! Я…

Он замолчал и развёл руками, словно искал какие-то слова.

– Зачем же я вам тогда? – спросила она.

– Я вас буду защищать, – ответил он так же просто, как просто она спросила.

– Нет, – сказала она, вдруг засмущавшись и стыдливо заморгав глазами. – Никто на меня не нападёт, и защищать меня ни от кого не надо.

– Ну, ладно… А на финских санках хотите попробовать?

– Спасибо, – сказала она. – Я боюсь. Упаду ещё.

– Встанете и отряхнётесь, – сказал он. – Я помогу…

Но, когда они взяли санки и покатили их к лесу, она решительно потребовала:

– Я одна. С вами – ни за что.

Она стеснялась поставить ногу на полоз, стеснялась толкнуться другой ногой, стеснялась, что стояла у санок, а попробовать хотелось, и она повторяла:

– С вами не пойду!

– Ну, – сдался он, – идите одна, идите. Самое главное… не бойтесь!

И она одна покатила санки в лес, а он зашагал назад, не оглядываясь, и только брызги снега разлетались в стороны от его «палицы».

Санки не слушались её, тыкались в сугробы, выпрыгивали из-под ног. Но она была упрямая и старалась проехать хоть немного. Встречные лыжники оглядывались на неё удивлённо и весело, и ей становилось всё веселее. Один помог ей подняться, когда она упала… «Ни за что не признаюсь своему кавалеру», – подумала она. Но, вернувшись, сразу крикнула Поликарпу Ивановичу, который ждал её в парке:

– Три раза свалилась!

После обеда он отправился отдыхать, в санатории был «тихий час», а она снова вышла в парк. Санки её стояли на площадке у корпуса. Здесь все оставляли санки и лыжи, чтобы покататься перед вечером.

Снег розовел: зимнее солнце садилось рано.

Она немного откатила санки, встала ногой на полоз и поехала. Получалось уже лучше.

В лесу дорога перекатывала через бугор на открытом месте, и, взобравшись на бугор, она остановилась передохнуть и оглянулась. Большое солнце висело на небосводе чётким кругом. Красное-красное. К вечеру мороз покрепчал, стало поскрипывать под ногами, но солнце было ещё тёплым. Глаза смотрели на него, сколько хочешь… Деревья вокруг не шевелились, застыв в безветрии… Только галки чёрными точками промелькнули в круге солнца и скрылись за берёзой. Она посмотрела на другую берёзу, поближе. Льдистые ветки порозовели под солнечным лучом и потухли.

«Тихо как!» – подумала она и опустила взгляд.

Под берёзой путались мелкие заячьи следы…

Было хорошо и грустно. Так грустно, что сдавило сердце. Она встала валенком на полоз и покатилась, всё быстрее отталкиваясь от скрипучего снега, как будто страшная грусть могла отстать от неё.

В конце концов

Было лето, больные выходили в парк, и Ключкин оставался в палате один. Он не боялся сквозняков, как юный Гошка, лежавший под окном, и, едва все выбирались в парк, просил сестру открыть дверь и окно и проветрить помещение. Если сестра долго не отзывалась на звонок, подпрыгивал на одной ноге к Гошкиной кровати, вставал на неё коленкой и сам распахивал окно настежь.

За окном шелестели деревья, без устали чирикали воробьи, солнце, как рыбак, закидывало лучи в зелень. Страстный рыболов Ключкин вспоминал большие и маленькие реки, которым подарил долгие часы жизни и которые подарили ему в ответ не окуней, не щук, не плотву, а радость свежести и тишины, радость забытых, незаметных в городе рассветов и закатов.

Едва Ключкин доходил до этого счастливого ощущения, как тут же всё пропадало, выключалось, точно через порог переступала его хлопотливая жена Екатерина Семёновна. Нет, не через порог больничной палаты, а через порог того его состояния, похожего на одиночество рыболова, когда нет ни шума, ни суеты, ни беспонятливости, а значит, и лишних слов, заставляющих морщиться от досады.

Хорошо было Ключкину смотреть в окно. Соседи по палате, устроившись неподалёку, на парковых скамейках, на каменных ступенях корпуса, а то и прямо на траве, на солнечных лужайках, замечали его и в знак приветствия поднимали руки, улыбались, подмигивали, а он кивал каждому, кланялся, как со сцены. И чувствовал себя в общем кругу, хотя знал, что голова у него седая, нелепая, как заброшенное гнездо: вокруг жалкие остатки спутанной шевелюры, а в середине круглая лысина. Но как мало, оказывается, нужно старому человеку. Махнут между прочим рукой и словно руку протянут. Покажут веер картишек, поманят к скамейке или погромче стукнут по ней костяшкой домино и вызовут на дряблом лице улыбку. Ключкин откровенно и радостно улыбался.

И вздыхал, уже будто бы не от горя, не от бессилия, а от ласкового света, от чистоты летнего дня. Посмотреть со стороны – делал дыхательное упражнение, занимался физзарядкой.

Горе причиняла ему нога. Единственная нога, на которой вернулся Ключкин домой с фронта.

Всю эту послевоенную жизнь казалось: подумаешь – нога, зато живой остался, увидел сына, увидел, как строят родной город, увидел вокруг столько разного, нового, неожиданного, не говоря уж о жене Екатерине Семёновне, от которой ничего нового не ждал. В первые дни после возвращения замучила она его своей заботой, при каждом шажке плечо подставляла, за чем ни потянется, всё спешила подать, посадит на уличную скамейку перед окнами квартиры, накажет, чтобы без неё не вставал, и каждую минуту плющит нос о стекло – проверяет, сидит ли, а чтобы не сердился, не бранил, сама прячется за тюлевой шторой. Он же улучит момент и всё равно сбежит на костылях за город, к речке и кустам, начинавшимся сразу за конечной трамвайной остановкой. Жена наглаживает китель, начищает зубным порошком его ордена, а он улепётывает в пижамной куртке. Ну, после, конечно, слёзы, расспросы, куда да к кому, никакой веры, а он расписывает выдуманную избранницу – она, мол, и готовит вкусно, и молчать умеет, как немая, и причёсывается, женщина – люкс. Что поделаешь! Такой у него характер. Весёлый!

Сначала Катя только плакала, потом плакать стала реже, а он жалел Катю всё больше, называл дурёхой, так и говорил: «Милая ты моя дурёха». В последние годы к 8 Марта стал приносить ей цветы.

В конце концов человек добреет.

Давно это было. Значит, давно и подобрел. А может, всегда был таким?

За кустами, у речки, на которую он убегал с удочкой, построили стеклянное кафе с симпатичным названием «Минутка». Каждый вечер от трамвайного кольца к нему валила молодёжь. И сидели в кафе не по минутке, а часами. Пели под гитары. И пили, конечно. Не кофе. Хотя и кофе тоже. «Минутка» была словно бы загородной точкой, сядешь за столик, а за стеклом – берёзы, и земля в траве и одуванчиках, и небо.

Приезжали сюда и солидные люди – приятно посидеть. Однако, что ни вечер, возникали осложнения: молодых корили за шум, за песни, забывая, что молодые не могут без смеха и песен.

Ключкину приходилось всех мирить, и утихомиривать, и выслушивать новые жалобы, потому что стал он директором этой самой «Минутки». В первые месяцы он выходил в зал, извинялся за официанток, если ими были недовольны, молодых просил петь потише и не в кафе, а лучше в садике у «Минутки», где он тоже поставил столики; пожилых полусерьёзно-полушутя соблазнял возможностью послушать молодёжные песни, узнать, чем живут дети и внуки.

В конце концов человек или всё понимает, или ничего не понимает. Но считался он больше со старшими, потому что у молодых в запасе было больше возможностей.

Когда в «Минутке» оставалась одна молодёжь, Ключкин появлялся на пороге кафе с костылём под мышкой и говорил:

– Теперь пойте.

Протезом он так и не обзавёлся – не к чему было крепить протез. Ногу ему отхватили так, что и культи не осталось. Но самое, можно сказать, основание. А получилось как? Глупо получилось. Здесь, в больнице, Ключкин всё чаще вспоминал, как это было в сорок четвёртом, на Керченском полуострове, на левом фланге советско-германского фронта.

Окопы упирались в море, и дальше уже не было ничьих позиций. Край войны. Там, на самом краю, стояла рота боевого десантного полка, в котором Ключкин был заместителем командира по хозяйственной части, так сказать, по тылу. И еду этой роте носили в термосах, пробираясь по огромным бетонным трубам, уложенным керченскими металлургами от своего завода к морю. Может, для сброса шлаков, потому что в хвосте трубопровода горбились и мокли под дождём холмы серого шлака. Может, ещё для какой надобности. Трубы были, и правда, огромные, что в длину, что в ширину, едва ли не в рост по ним ходили… И бетон толстый – пуля не берёт.

Но гитлеровцы устроили артобстрел, один, второй, третий, и разбили трубы в нескольких местах, разворотили бетон снарядами.

Носили еду всё так же, по трубам, в разрывах пробираясь ползком или короткими перебежками. Немцы, однако, пристрелялись к этим местам, к неподвижным отмоткам, и получилось хуже, чем в открытой степи. Выскочит подносчик еды с термосом за спиной, а по нему сразу хлещут пристрелянные пулемёты. Раз – и нет ни человека, ни еды. Есть убитый солдат и пробитый термос.

Другого пути на левый фланг по было. Весь склон лежал перед немцами как на ладони. За три дня убили шестерых человек. Предлагали носить еду раз в сутки, ночью, но немцы всю ночь пускали осветительные ракеты, и вражеские пулемёты трещали с разными промежутками.

Ключкин должен был решить эту задачу – доставить пищу в роту, голодавшую целые сутки. Он взял двух солдат из пополнения и утречком пошёл с ними сам, нагрузившись термосом с борщом. Сейчас приятно было вспоминать, каким он был тогда ещё крепким и спокойным. Тяжёлый бак, конечно, давил на спину, и лямки, конечно, резали плечи, но всё это не доводило до седьмого нота.

Первых два, самых коротких, разрыва, проскочили благополучно. Пулемёты опоздали, сухо и злобно застрекотали в хвосте. Ладно. Но оставался ещё один, самый длинный пробел. Добрались и до него, прокарабкавшись под пробоинами на локтях и коленях. Хорошо. До сих пор Ключкин посылал солдат вперёд, зная, что стрелять будут в спину, и если уж кому не повезёт, так ему. Перед последним разрывом сняли с плеч баки и присели на них передохнуть у самого края раскромсанной прямым попаданием трубы. Рваный край бетона накрывал их. Ключкин вытащил из кармана пачку «Беломора», растряс в ней папиросы и протянул своим спутникам.

– Закурим, ребятки!

Солдаты были молодые. Один насупленный, толстомордый, узкоглазый – такие строгие щёлки с требовательными зрачками. Второй с петушиным хохолком, вылезавшими из-под сбившейся на затылок пилотки, голубоглазый, как

Гошка, на постели которого стоял сейчас Ключкин. Его мать называла Гошенькой, а уж за ней и вся палата. И шёл-то ему всего двадцатый год, а уже болели суставы. Отчего? Врачи разбирались…

Нет, глаза у того солдата были, пожалуй, поголубей Гошкиных, два больших голубых прожектора. Очень они запомнились Ключкину. И запомнилось, как он сразу взял папироску и закусил зубами, а другой помотал головой, отказываясь наотрез. Всю дорогу солдаты молчали. Значит, или берегли силы, или боялись. А может, и то и другое вместе. Когда же Ключкин щёлкнул своей зажигалкой, сделанной из винтовочного патрона, и поднёс голубоглазому, первый, строгий, выбил у товарища изо рта папиросу:

– Курить нельзя, товарищ капитан. Фрицы заметят дым, сразу засекут.

Он приподнял квадратную ладонь над собой:

– Из хорошей печки так не тянет.

– Что надо, – сказал Ключкин. – Тянет правильно. Я договорился с артиллеристами, нас прикроют. Мы закурим, а они дадут фрицам прикурить. Поняли? Наш дымок – сигнал артиллеристам. Наблюдатели следят в бинокли, когда поползёт дымок. Ясно? Всё будет в порядке. А так мы всё равно не одолеем этого расстояния. Именно здесь и полегли все шестеро наших…

Он не говорил об этом солдатам заранее, чтобы не создавать излишнего напряжения в пути. Больше напряжения – меньше сил. К чему заранее расходовать нервы?

Солдаты переглянулись. Но Ключкин не сказал больше ни слова. Он знал то, чего они не знали. И они, конечно, видели, что к позициям десантного полка подтягивались и танки, и «катюши», укрывались в щелях, отрытых в сопках, как в гаражах, под маскировочными сетками. С каждой ночью их становилось всё больше. Готовилось наступление. Вот-вот должно начаться. Но когда именно?

Этого и Ключкин не знал. Может, завтра, может, через три дня. Военная тайна.

Он доложил командиру полка, что сам понесёт пищу с солдатами, и тот задумался, выругался даже в задумчивости, что случалось с ним редко.

– Надо ли тебе самому сейчас?

– Ничего со мной не случится, – махнул Ключкин.

На Кавказе, в Тамани, он попадал в переделки и похуже. И не то, чтобы поверил в свою неуязвимость, ран у него, если посчитать, набиралось побольше, чем полагалось тыловику, риск, тоже, понятно, был, но ведь и отрезанная рота голодала. После десанта полк получил необстрелянное пополнение. Опытных солдат не оторвёшь от оружия для подноски пищи. Надо было кого-то послать с молодыми. Вот они сидят перед ним в злосчастной трубе, у края дня, может быть последнего в их жизни, и чувствуют, какое важное дело делают, раз сам заместитель командира полка, капитан Ключкин, с ними…

Голубоглазый поднял свою папироску с бетона, а напарник его вытащил из пачки Ключкина другую и размял её.

– Садитесь ближе, – сказал Ключкин.

Задымили в три трубы. И дым пополз кверху и вбок.

Солдаты дымили молча и густо, а Ключкин думал о них, но мысли почему-то сами собой сворачивали на сына. Сын его, Петька, присылал письма, разрисованные красными пятиконечными звёздами и кавалеристами с длинными саблями. Катя приписывала, что Петька мечтает о войне. А он, Ключкин, мечтал о том, чтобы не хватило войны для Петьки, чтобы эта война была последней, чтобы эти два солдата, которые не мчались на лошадях, а сидели с ним в бетонной трубе, остались живыми. Он жалел их, но ничего не мог поделать.

Фрицы, наверно, считали русских дураками за это неосторожное курение, пялили глаза на предательски вьющийся из-под бетонного края трубы дымок и готовились встретить огнём своих пулемётов. Но раньше заговорила наша артиллерия. Через минуту Ключкин сказал:

– Я пойду первым.

Теперь он должен был проверить на себе, следят ли гитлеровцы за ними под артиллерийским огнём. Он надел термос и шагнул из трубы на свет. Немцы молчали. Под сапоги попадали осколки бетона, оставшиеся от раздроблённой трубы, и мелкие отлетали в стороны, а о крупные он спотыкался, но на ногах удерживался. Немцы не стреляли. Наши снаряды подняли свист и будто бы даже ветер, упруго прорывая и раскачивая воздух в высоте, над головой, гремучий гул их близких разрывов стоял в ушах, а фрицы не стреляли. Чёрный зев последнего отрезка трубы приближался. До него оставалось каких-нибудь два– три прыжка, и Ключкин оглянулся, мельком увидев вспышки и дым густых разрывов в немецкой стороне, и замахал своим солдатам рукой. Бегите! За мной! И тут завыло, заложило уши воем, грохнуло, словно что-то лопнуло прямо в ушах.

Он не понял, что это. Он не помнил, что это. Уже в трубе он пришёл в себя и стал соображать, что, значит, сюда затащили его солдаты, и забормотал:

– Вперёд, ребятки, вперёд!

Видно, ещё не совсем опомнился. Рядом с ним не было никого, а он всё кричал – вперёд! Когда же соображение вернулось к нему, захотелось Ключкину ругаться и плакать. Мина настигла его в нескольких шагах от спасительного укрытия, проскочил бы и подал сигнал оттуда, всего несколько шагов, а там – труба до самого моря. Глупо… Бачок его на спине разворотило крупными осколками, вон он стоит, испохабленный и пустой. Тащил борщ, капитан Ключкин, и нате вам! Глупо. Завтра или послезавтра наступление. А полк без заместителя по хозяйству. Есть, конечно, кому заместить и заместителя, но ведь было кому пойти в роту по этой разбитой трубе вместо него. Совсем уж глупо. Хоть плачь.

Раны своей Ключкин не почувствовал. Он лежал на спине, считая время – сколько бежать солдатам до роты, сколько, сдав баки ротному старшине, возвращаться сюда с санитаром… Вот уж скоро должны быть, наверно. Но было тихо. Значит, рано захотел. Потерпи, Ключкин! Одна нога болела до страшности. Вторая ничего. Вторая вовсе не беспокоила. Ключкин потянул её и обмер…

Сначала лоб, а потом и всё лицо его пробило крупным потом. Ноги не было. Он попробовал сесть и пошарить рукой, но снова потерял сознание.

Очнулся он в одиночестве и, раскрыв глаза, подумал, что это невозможно, чтобы сам он лежал в трубе, а нога осталась на воле, но тут же возразил себе, потому что разговаривать больше было не с кем – всё возможно, Ключкин, это война. Ищи от войны справедливости! Благодари судьбу, что живой покуда. Он поблагодарил судьбу и заплакал. От обиды, потому что больно не было. И когда над ним склонился санитар, испугался, что солдаты увидят слёзы, и попросил его свистящим голосом:

– Вытри пот.

Вот как вышло с ногой. С сорок четвёртого года для него война кончилась, начались госпитали. Уколы, лекарства, костыли – другая жизнь. Там, на фронте, одерживали победы, а для него осталось маленькой радостью выкурить «беломорину». Подымишь, подумаешь о друзьях, увидевших германские города и реки, и вроде легче. А станет грустно, опять подымишь.

Теперь, уезжая на рыбалку, Ключкин брал с собой приготовленный Катей свёрток еды, фляжку с чаем и пачку «Беломора». Даже работая в «Минутке», не изменял старой привязанности к «Беломору», хотя буфет торговал разными папиросами. Ещё появились сигареты всех мастей, и свои, и болгарские, и кубинские – всякие. Он же выходил в садик возле кафе со своим «Беломором».

Когда же доктора вовсе запретили курить, потому что ослабла, заныла его единственная нога, он не поверил, не бросил. От папирос? Ерунда! Что же, крохотную радость, не мешающую никому, отнимать у человека?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю