Текст книги "Святая Русь"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 79 (всего у книги 113 страниц)
Братья помирились Великим постом, двадцать пятого марта.
Дмитрий отпустил Владимировых бояр. Владимир Андреич, смиряя гордость, сам приехал на поклон к брату.
Пимену Дмитрий повелел сожидать с иконою, крестом и святыми дарами, вызваны были также архимандриты московских монастырей. Для составления перемирной грамоты зван московский дьяк, четверо даньщиков и думные бояре с той и другой стороны.
Но до всяких грамот, до толковни с боярами и подтверждения прежних прав братья встретились с глазу на глаз в тесной верхней горнице княжеских теремов, показавшейся Владимиру Андреичу, выстроившему уже свой терем в Кремнике и обширные палаты в Серпухове, особенно убогой.
Владимир Андреич приехал разодетый. В прорезь зеленого, рытого бархата кафтана – белейшие пышные рукава, схваченные у запястий старинными серебряными с чернью наручами. Сапоги с красными каблуками шиты шелками и жемчугом. Распахнутый соболий опашень с парчовыми золотыми оплечьями и золотым шитьем по отворотам. Перстатые рукавицы семи шелков. Пояс с коваными капторгами, усыпанными яхонтами и рубинами. Толстый, точно улитка, золотой перстень с индийским камнем «тигровый глаз». Дорогая сабля на перевязи осыпана гранатами и бирюзой, седло – золотом жжено. Звончатая сбруя из звеньев сканного дела работы древних киевских мастеров. Соколиное перо на шапке седого бобра укреплено крупным алмазом. Слез в виду своей разодетой и раззолоченной дружины, тяжело, медведем, полез на крыльцо. Ступени жалобно стонали под воеводой. В сенях сбросил, не глядя, на руки холопу свой невесомый опашень, прихмурясь, отдал придвернику тяжелую саблю. Дворцовые прыскали от него, точно испуганные мыши. Ждали, что будет. В замирение братьев не очень верилось. Не очень верил и сам Владимир Андреич, потому и прихмурил брови, отдавая саблю… При дверях Дмитриевой изложни стража расступилась поврозь, ударом бердышей в пол приветствуя князя-воеводу.
Дмитрий был один. Прислуга, что ставила на стол питье и чары, тотчас исчезла сквозь заднюю дверь.
– Садись, Владимир! – первым нарушил молчание Дмитрий и с недоброю усмешкой добавил: – Зришь, какой я стал? – И, помедлив, разлив белый боярский мед по чарам, произнес: – Пей! Давно мы не виделись с тобой.
Братья выпили. Потом, помедлив, встали и поцеловались друг с другом.
– Имать не буду! – отверг Дмитрий невысказанное Владимиром. – Хошь и не согласись со мною, уедешь невережен! Бояре вси уже по своим хоромам, кто и прямо к тебе в Серпухов отъехал! За бояр, за кровь пролитую прости! Осерчал. Ведь не свою блажь тешу, понимай!
– Все же… – Владимир Андреич отводил глаза, искал слов. Перед мысленными очами стояло лицо жены, едва не обругавшей его, когда порешил замирить с Дмитрием.
На его упреки брат долго молчал, сопел, слушал и, уже насопевшись, согнув толстую шею, по-бычьи глядя в лицо Владимиру, заговорил наконец, медленно и глухо распаляясь:
– Што, станем, как в Византии, резать друг друга? Али там, стойно новогородцам, посадника выбирать да драться дрекольем на Великом мосту? Довольно уже при етом лествичном праве дядья с племянниками ратились! Всю Русь разорили, татар навели, и ты туда же! Да не умри твой батя моровой болестью, мог бы, может, и ты заместо меня занять великий стол! А токмо надобен закон! Батька Олексей великого ума был муж! Мы перед им все одно што щенки. Да я по батькову Олексееву завету и творю! Ты не обижен! Ни градами, ни волостьми! О Галиче с Дмитровом бояре сговорят, даней твоих не отбираю…
– Я не обижен, а сыны мои?
– А што будет впредь, о том ведать токмо Господу! Все в Ево руце. А мне надлежит свыше – стоять! На страже! Токмо так! Думашь, легко было мне Ивана Вельяминова, родного мужа, родича моего брата, на плаху послать?! Доселе ночами не сплю! А кабы простил? И возвеличил?! И в обиду крайнюю многим боярам то пришло, отъезды бы начались, казни… А какой проворый нашелся, как тамо, в Литве, Миндовг ли, иной, князя законного порешил да и сел на его место. Пото у их в Литве и пря без перерыву! Ягайло дядю Кейстута убил, хотел и брата задавить. Теперь Витовт с Ягайлою во брани. А што дале грядет? Ну, и учнут выбирать лучшего! Ягайло, што ль, лучший из них? Пролезет негодяй, который всех улестит, али недоумка поставят… Полвеки мы с тверичами кровью поливали Русь. Да! Михайло святой был много лучше Юрия! Ну и што? Не я и не ты, а тверские князья были бы наверху! И того же потребовали: власти единой. И тебе вовсе ничего бы не досталось! Это теперь ты равен со мной перед ханом, богат, монету чеканишь, а тогда? Ну, а кто от кого родится, какая будет судьба, што дале грядет, того ни мне и никому иному не постичь! А токмо – нужен закон! И, да, один глава, единая власть! Без передачи! И штобы никто кроме не дерзал!
Дмитрий трудно находил слова, даже посетовал про себя, что нету рядом хошь Федора Симоновского. У того речь што сладкое вино льется! Владимир Андреич сопел, в глаза не глядел, отводил очи. Пробормотал:
– По заслугам…
– По заслугам – дак пока не перережут друг друга, которые с заслугами, поряда не настанет! А и тогда навряд! Вона, дети Узбековы! А Бердибек? Того хочешь? Нет, я Руси той резни в страшном сне не пожелаю! По заслугам – честь, волости… А тут надобно без заслуг. Батько Олексей растолковал бы лепше меня. Я и понимаю, а не сказать… Да ты неуж не помнишь тех еговых речей? Али бояре твои тебя из памяти выбили? Им лествичное право куда как любо! Понимай! Как же, в княжую Думу войдут! Старых бояр взашей, и опять колгота, опять драки! А тут какой Арапша там али Мамутяк прискочит с ратью… И села – пожаром! Ведь было все ето! Было уже! Пойми! Сколь можно смердов губить, землю зорить! Землю собирать надоть! Ведаю, что ты стратилат добрый, не то што я! И што Василий мой мальчишка, сосунок перед тобою! Ведаю! Да не о том речь! О земле! Ей же един закон, един хозяин надобен! Глава! От младых ногтей! Пото лишь, что родился первым! Да, да! А коли родится такой, как мой Ванюшка? Господь попустит, Господь и вразумит! Другие есь! Не будет других? Ну, тогда по родству, по праву… Может, и ты! Токмо колготы не настало штоб! Пото и решено так Олексеем: сызмладу, от ногтей, по праву первородства! И ни по чему иному! Чтобы и он уже знал! И вси знали! Великий-де князь рожден! И никаких иных боле не могет быть! А кому ратиться любо – вона! По всяк час враг у ворот! Не с юга, так с запада, не с Дикого поля, дак от латин завидущих кая иньшая рать грядет! Да и тут такожде надобна порядня! При государе едином и в Думе ряд настает, и в боярах согласие!
– При крепком… – начал было опять Владимир Андреич.
– А надо – при всяком! В веках! И я, и ты – смертны! Надо, штобы само так и шло! Спроси, сам прошай кого хошь! Всяк из думцев скажет тебе то же самое! А допусти, попусти, поваду дай – и почнут копать один под другого, яко бояре твои старейшие! А не станет согласия в боярах – дак словно норовистые кони без кнута все постромки порвут, так и они! Государство на куски порешат, разнесут на части, и все старанья отцов и дедов наших – прахом! И вся пролитая кровь – даром! Дуром! А там, ежели не поганая Литва нагрянет, дак татарин любой сапогом наступит – и задавят Святую Русь!
И слово, кажется, было найдено наконец: Святая Русь! Не Золотая, как в прежние века, а святая, и битая, и раздираемая усобицами, но живая и упорно готовая к жертвенности, к тому, чтобы «душу свою отдати за други своя».
Пили мед. Дмитрий опять наливал. Вошла Евдокия, понявши, что новой ссоры не будет и можно ей приветить гостя. Повела только рукою – явилась тонко нарезанная севрюжина, рыжики, тертая редька в меду. Расставляя тарели, пододвигая то и другое деверю, Евдокия незаботно расспрашивала о Елене: как та родами да хорош ли младень?
Владимир Андреич глядел на ее вздетый живот, на всю ее широкую, приятную, бело-румяную стать счастливой жены и матери и отмякал душою. Все было по-прежнему, все как всегда, и только вот… Уже не брату своему Дмитрию, а сыну того, малопонятному и не очень близкому Василию, мальчишке, должен был он теперь стать «молодшим братом», что, как ни уговаривал он сам себя, и долило, и жгло. И мелкие мысли не оставляли: что скажет он, воротясь, Елене, что – старейшему боярину Тимофею, который уговаривал его намедни собирать рать. Не понимает дурень, что не собрать ему ратных противу Дмитрия, не пойдут! Да и… Сам бы уважать не стал, коли б пошли… Опустил очи, скрыв ресницами предательский блеск. Слеза, одинокая, мужская, скатилась по щеке, тяжело упав в серебряную чару…
Будет ли ему с Василием хотя изредка так вот, как с двоюродным братом, чтобы на равных сидеть за столом и пить ли, молчать ли, гневаясь, но всею душой, кожей, всем нутряным чутьем ощущать друг друга и понимать, что они оба – одно и одна у них неотрывная от Руси Великой судьба?!
Он долго тыкал двоезубою вилкой ускользающий округло-масляный рыжик, стараясь скрыть от брата и Евдокии слезы, текущие по щекам.
Потом был Пимен, притиснутым ликом своим и бегающими глазками испуганно взглядывающий то на великого князя, то на него, Владимира… «Отец митрополит» явно боялся своего «сына» – великого князя. Тяжелое напрестольное Евангелие, крест, бояре, набившиеся в горницу, отчего в тесной келье Митиной сразу стало и жарко, и душно. Потом долго читали статьи, начинавшиеся с того, что Владимиру Андреичу предлагалось иметь Дмитрия Иваныча отцом, княжича Василья – старейшим братом, княжича Юрия – братом, прочих же сыновей Дмитрия – молодшими. Перечислялись жеребьи (Владимиру Андреичу принадлежала во всем, в данях и мыте, треть Москвы). Перечислялись вновь его волости: Городец, данный ему вместо отбитой Олегом Лопасни, Лужа и Боровск, части удела княгини Ульянии и прочая, и прочая… Порядок подъезда даньщиков по волостям – вместе с великокняжескими. Дмитрий дарил Владимиру, ради замирения, Козлов Брод. Татарская дань (ежели Бог избавит от Орды!) также отходила по третям Владимиру и Дмитрию с Василием. «А которые слуги к дворскому, а черные люди к становщику, тех в службу не принимати, а блюсти нам их заедино, а земель ихних не купити».
Дьяк читал твердым, повелительным голосом, красиво выговаривая слова, то возвышая, то понижая голос; и о взаимных судах, кому кого ведати, и о куплях, и о переходах бояр и вольных слуг, и о ратной поре – кому и с кем всести на конь, и о спорах боярских, кои решать должно у митрополита, а в его отсутстие «кого ся изберут»…
Владимир Андреич слушал все это, вникал, кивая головой, а сам думал о том, что слова, даже записанные на пергамен и утвержденные духовною властью, не значат ничего, их можно нарушить в любой миг, а значит… А значат те тайные и не выразимые словом чувства и отношения, которые есть (невзирая на все обиды!) меж ним и Дмитрием и которых нет (нет, невзирая на грамоту сию!) меж ним и Василием Дмитричем, коему он уступил сейчас будущее своих детей и внуков.
Глава 15Жили два брата, два Лазаря: Один братец – богатый Лазарь, А другой братец – убогий Лазарь. Пришел убогий к брату своему: «Братец ты, братец, богатый Лазарь! Напой, накорми, на путь проводи!» Выговорил богатый: «Отойди прочь, Скверный, отойди прочь от меня! Есть дружья-братья получше тебя: Князья, княгины – те дружья мои, Богатые купчи – те братья мои». Вывел богатый брата своего, На чистое на поле выпроваживал. Науськал богатый тридцать кобелей, Стали убогого рвать и терзать. Взмолился убогий самому Христу: «Сошли мне, Господи, грозных ангелов, Грозных ангелов двух немилостливых! Вынимайте душу от белого тела!» Услышал Господь молитву его: Сослал ему Господь легких ангелов, Легких ангелов, двух архангелов: Изымали душеньку со радостью, Кладывали душеньку на золоту мису, Проносили душу самому Христу. Как бросило богатого о сыру землю, Не узнал богатый ни дому, ни детей, Ни дому, ни детей, ни жены своей. Взмолился богатый самому Христу: «Сошли мне, Господи, легких ангелов, Легких ангелов, двух архангелов, Вынимайте душу от белого тела!» Не слушал Господь молитвы его: Сослал ему Господь грозных ангелов, Грозных ангелов двух немилостливых. Вынимали душу не со радостью, Кладывали душеньку на вострое копье, Проносили душу во огненну реку, Во огненну реку, во кипучу во смолу. Увидал богатый брата своего: «Братец ты, братец, убогий Лазарь! Омочи-ка, братец, безымянный перст в окиян-море, Помажь-ка, братец, печальные уста!» Отвечал убогий брату своему: «Братец ты, братец, богатый Лазарь! Как жили мы были на вольном на свету, Не знали мы, братец, никакого греха: Брат брата братцем не назывывали, Голодного не накармливали, Жаждущего не напаивали, Голого не одёвывали, Босого не обувывали, Красную девицу из стыда не вывели, Колодников-тюремщиков не навещивали, Убогого в путь-дорожку не проваживали. Теперь воля не моя, воля Господа, Воля Господа, Царя Небесного».
Слепец, сидя на паперти храма и подняв к небу незрячие очеса, перебирал струны гудка. Скоромных песен в пост не поют, и потому по всей Москве в эти дни слышнее стали голоса калик перехожих, лирников. Иван Федоров, выходя из церкви, приостановился и дослушал до конца старинный назидательный сказ. Крякнув, щедро оделил певца.
Мороз отдал, и небо было промыто-синим, и уже вовсю журчали ручьи, и тонкий пар заволакивал ждущие весеннего освобождения поля. На Москве-реке уже разобрали зимний мост и уже тронулись с тихим шорохом серо-голубые льдины, отрезая Заречье от тутошнего берега. На льду Неглинной вода стояла озерами, готовясь бурно помчаться во вспухающую весенним половодьем Москву. «Братец ты, братец, богатый Лазарь…» Вот и мать привечает странников и убогих, а все одно: редко кто посчитает наделе братом своим убогого странника!
Подымаясь в гору к своему терему, Иван остаялся вновь. Маленький мальчик на тоненьких ножках, чем-то напоминавший ему Ванюшу, хлюпая носом, возился в луже, сооружая из талого снега плотину для уличного ручья.
– Чего ето у тя? – спросил Иван добрым голосом. – Никак, корабли пущать надумал?
Малыш поглядел на взрослого дядю недоверчиво. Ничего не отвечая, дернул плечом, упрямо склонил голову, не мешай, мол! И Иван, бледно усмехнувши, побрел дальше. Сын, верно, сейчас тоже что-нито мастерит с Лутониной ребятнею, возится в лужах и думать не думает о родителе своем!
Он вновь остаялся, не чуя мокрых ног, слушая непрерывное журчание воды, вдыхая влажный ветер из Заречья со всеми запахами пробуждения – сырой земли и талого навоза, острого запаха хвои из заречных боров. Снег таял на глазах, обнажая щепу, гниль, прошлогоднюю рыжую траву… Пахло кладбищем, и, когда наносило заречною свежестью, такая сумасшедшая вдруг подымалась тоска и тяга куда-то в небесную синеву, в дали дальние, в степи, в чужие неведомые города…
Барашки-облака стадами наплывают на промытую небесную твердь. Уже где-то там, за Коломной, на Оке, на Волге с гулом и треском, подобным огненным ударам тюфяков, лопается лед, вода громоздит и рушит ледяные заворы, прет, подтапливая берега; купцы уже смолят свои лодьи и учаны, и везде пахнет талым снегом, землею, весеннею радостью пробуждения. Овраги полны воды, а над крутящейся темною влагой повисли, словно золотые пушистые цыплята, мохнатые шарики цветущей вербы. Солнце сквозь зипун грело ему спину, и ни о чем не хотелось думать! И думалось – обо всем…
Нога за ногу побрел к себе. Без Маши и без маленького Ванятки в доме стало тихо и скучно, словно все длились и длились бесконечные похороны. Непутем припомнилась давешняя нижегородская жонка-вдова, и сам испугался Иван, что столь скоро предает Машину память, потщился отогнать от себя греховное видение…
Мать встретила, поджимая губы. То ли она сердилась на него за Машину смерть? Не понять было. Он поснедал молча, не подымая глаз, рассеянно глянул на комочек живой плоти в руках у кормилицы. Все не мог привыкнуть еще к этому новому сыну, при рождении погубившему свою мать. Дева Феврония! А сам бы он хотел так: умереть вместе с нею? Нет, о смерти не думалось в эти весенние дни!
Мать, дождав, когда Иван выхлебал щи, повестила будничным голосом, что приезжали от владыки, зовут к самому Пимену.
– Велели не стряпая! Да я уж помыслила: пущай поснедает в спокое, потом и скажу!
Иван молча наклонил голову, еще посидел, полузакрывши глаза, решительно встал, тряхнул кудрями. Опять за кормами пошлет, подумалось, мало ему, псу!
Дело, однако, на сей раз было гораздо сложнее.
На днях Пимена вызывал сам великий князь, прослышавший про нестроения в митрополии.
– Што? – вопросил, глядя сердито тяжелыми, в отечных мешках, глазами.
– Киприан опять ладит на Владимирский стол? Ксендзы одолели, поди?
Пимен начал бормотать о том, что все епископы как один… Со времен своего заточения в Чухломе Пимен страшился князя панически, и каждый раз, являясь к нему на очи, сожидал очередной опалы.
– Пущай Федор свое говорит! – прервал его Дмитрий, не дослушав. – А ты не езди! Не велю! Вот и весь мой сказ!
Князь не велел! Но князь был вельми болен, и безопаснее было (тем паче что фряги обещали помочь), безопаснее казалось съездить, одарить, подкупить и добиться от нового патриарха Антония подтверждения своих прав… А Киприан пущай сидит на литовских епархиях! Чей князь, того и вера в конце-то концов!
Вечером того дня, когда великий князь воспретил ему ехать в Царьград, Пимен сидел в келье митрополичьих хором со своим наперсником Гервасием, изливая тому скопившийся гнев, страх и раздражение на всех и вся в государстве Московском.
– Чем я им не люб? Бают, корыстолюбив? А кто не корыстолюбив! Мужик любой – и тот мыслит как-нито побогатеть. В голодный год хлеб дешево николи не продаст! Да любая баба без парчовой головки не живет! В церкву сойдут – одна перед другой величаются! Купец, гость торговый, всю жисть суетится, ездит, покою ему нет! В Орду, в Кафу, в Галич, к свеям, на север, за Камень, за мягкой рухлядью… Уж и хоромы с-под вырези, и сундуки от добра трещат, а все мало ему, все мало! А боярин? Ему подавай скарлатный зипун, саблю, из аравитской земли привезенную, коня-аргамака… Возок и тот на серебре! Вечером бахари слух услаждают, рабыни пятки чешут! Выедет – дак дюжину коней запряжет! Князек иной до того на роскошествы протратится, что и на помин души нечего оставить! Все думают о себе и паки о себе! Нищий, юрод – и те о себе думают! Все хороши!.. Алексием покойным глаза мне колют, мол, он думал о земле, о языке русском в первую, мол, голову… А о себе не думал?! Помирал ведь, а ни Киприана, ни Митяя не принял в наследники себе! Али чаял бессмертным быти? Гордость сатанинская! Сергий, игумен, почему не взялся? Сан-де отверг! Да не выдержать ему было бы муки сей! Опосле лесной-то тишины да воздухов благоухания!
Федор, смрадный пакостник, всех подговорил, а небось не придет, не скажет: недостоин есмь! Мол, отрекаюсь от ростовской епархии, изберите другого! Не-е-ет! Вырвал у меня кафедру ту! Выпросил! Я его ставил, я! Я его и уничтожу! Греков – куплю! Кто тамо новый-старый, ведомы мне они все! На приносе живут! Их всех за пенязи купить мочно! Гляди, за милостыней – дак к нам, на Русь! Даве митрополит Феогност Трапезоньской приходил… Мало получил серебра? И соболями дарили! А я намекну: не будет, мол, вам милостыни! А, Гервасий? Намекну? Восчувствуют? А? Что молчишь? Поди, и ты противу меня?
В келье от распиравшей Пимена злобы, от многого свечного горения, от наглухо заткнутых на зиму слюдяных окон становило трудно дышать. Лоб Пимена был в испарине. Гервасий молча, со страхом глядел на своего господина, опасаясь, что гнев владыки, как и случалось уже почасту, нерассудливо падет на него, Гервасия.
Но Пимен, посверкав, угасал. Набрякшее притиснутое лицо, налитое бурой кровью, становило темнее, потухали глаза. Помолчав, изронил с болью:
– Нет, надобно ехать! Князь не велит, дак и князь-то вельми недужен, а коли… Не дай Бог… Василий-от со свету меня сживет с Киприаном своим!
Тут вот он и надумал созвать Ивана Федорова, чтобы поручить тому отай готовить поминки и справу в далекий константинопольский поход. Иван сперва не понял даже, не оценил ни выпавшей ему чести, ни меры ответственности, не подумал о том, что решением Пимена будет недоволен великий князь. Впрочем, о воспрещении Дмитрия Пимену он еще и не ведал. И лишь спустя время его вдруг охватила бурная радость: узреть Царьград! Маша… Маша была бы рада за него! Короткой горечью просквозило, что не сможет уже рассказать ей, повестить о своей нежданной удаче. Вихрем, разбрызгивая грязь и снег, проскакал мимо Кремника, по шатким мосткам через Неглинную промчался, почти не умеряя бешеный скок. Государыня-мать, недовольно глядючи в сияющее лицо сына, несколько остудила его радость:
– В деревню съезди сперва, Лутоне расскажи! Да и не люб мне Пимен твой… Пакости не стало б дорогою! (И как в воду глядела мать!) Ну что ж… Служба есть служба, от дела бегать не след! – заключила она, вздыхая. Остановила светлый обрезанный взор на взрослом, но все еще таком юном сыне своем, подумала: «Весь в Никиту!» – сказала: – Езжай! За домом, за сыном – пригляжу, в силах пока!
И еще подумалось с горечью, что в суете дорог позабудется, станет ему далекой, небылой и покойная Маша, а ей, Наталье, каждый миг, лишь подумается о ней, острой болью полоснет по сердцу… Такой невестки ей уже теперь никогда не добыть, паче дочери родной была!
«Ништо, Машенька, дитятко твоего не позабуду, не брошу… Бог даст, и отец залюбит со временем, как подрастет малое дитя…» – потупилась Наталья, одинокая слезинка скатилась по сухой щеке. Мужикам – пути да походы, жонкам – расставанья да проводы…
А на улице царила весна, и Иван Федоров, разом окунувшийся в суматошную предотъездную суету, понимал, чуял одно: впереди Царьград!