Текст книги "Святая Русь"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 82 (всего у книги 113 страниц)
– «А из московских сел, – продолжает дьяк, – даю сыну своему, князю Василью: Митин починок, Малаховское, Костянтиновское, Жирошкины деревни, Островское, Копотеньское, Хвостовское; у города луг Великий за рекою».
Дмитрий, повторявший вполголоса при каждом наименовании: «Так, так, так!» – тут, скосив глаза, глянул в заречную даль.
– «А из Юрьевских сел даю сыну своему, князю Василью: своего прикупа Красное село с Елезаровским, с Преватовым, да село Васильевское в Ростове».
«Доброе село! – думает князь Дмитрий. – Доброе, изобильное всем – и скотом, и птицею, и пашня тамо добра, и торговый путь рядом… Поди, и отсеялись уже!»
– «А се даю сыну своему, князю Юрью, Звенигород со всеми волостьми, и с тамгою, и с мыты, и с бортью, и с селы, и со всеми пошлинами».
Дмитрий молча выслушивает перечень сел, отходящих второму сыну. И тот не обижен отцом! И под Москвою достаточно имения: села Михаловское да Домантовское да луг Ходынский – станет где коневое стадо пасти. И в Юрьеве, и в Ростове дадено!
Андрею отходил Можайск с волостьми и пошлинами, а на Москве – Напрудное да Луцинское на Яузе, с мельницею, да Боровский луг. Тоже не обижен родителем. Петру – Дмитров с волостьми и тоже московские да юрьевские села и прикупы княжеские.
Ивану, убогому, назначались бортные села и починки, хоть и не в большом числе. Не жилец Иванко! И сразу не верилось, что выживет. Пото и приписано в духовной грамоте: «А в том уделе волен сын мой, князь Иван, который брат до него будет добр, тому даст». Так-то хоть не обидят убогого!
И далее шла главная статья, за которую дрались, сменяя друг друга, все московские князья, начиная с Данилы Лексаныча, и Юрий и Иван Данилычи, и Семен Иваныч, прозванный Гордым, и батя, и он сам, а паче тех всех батько Олексей, великий старец, заменивший ему покойного отца. Краткая, невидная совсем, ежели не вдуматься в нее, статья, статья о власти, яко спелый плод, доставшийся московскому княжескому дому:
– «А се благословляю сына своего, князя Василья, своею отчиною, великим княжением».
Своею отчиною! Дмитрий приоткрывает глаза, окрепшим, суровым голосом требует:
– Перечти!
Слушает. Да, великое княжение, за которое вот уже три четверти столетия идет борьба… да что там! Много поболе! С Ярослава Всеволодича самого идет непрекращаемая пря! Это великое княжение теперь стало вотчиною, неотторжимым владением московских государей!
– Я свое исполнил и теперь могу спокойно умереть! – шепчет Дмитрий. – Теперь уже могу! Токмо ты, сын, не порушь отцова устроения! Не отдай Русь Литве, слышишь, Василий? Власть – обязанность, а земля, добытая в боях и куплях, неотторжимая собственность не токмо князя, но и всего русского языка. Землю никто, ни один князь, никакой другой володетель не имеет права отдавать в чужие руки, чужим государям и володетелям. Затем и надобна языку княжеская власть! Хранить отчину, землю отцов! Родовое и добытое железом добро, добытое, примысленное и потому такожде неотторжимое, ибо иначе не стоило бы и добывать его, не стоило бы и класть головы ратных мужей и смердов. Политая кровью земля заклята, запечатана великою тамгою, и проклят будь в потомках и у Господнего порога отринут будь тот, кто покусится отдать кому-нито из чужих землю народа своего! А потерянная земля, потерянная, но населенная русичами – та же Киевщина, та же Черная и Белая Русь, – та земля должна воротиться под руку своих государей. И о том должна быть непрестанная дума сменяющих друг друга властителей.
Дмитрий сурово слушал мерное чтение дьяка, вновь смежив очи (так лучше внималось). Отсюда шел перечень приобретений дедовых, купель премудрого Ивана Данилыча Калиты, купель, которыми теперь он, внук, наделяет своих детей. Юрию придавался Галич со всеми волостями, Андрею вручалось добытое тем же Калитою Белоозеро, Петру – Углече Поле.
Дуняшке полагались «до живота» волости и села из уделов каждого из сыновей, которые должны были отойти обратно сыновьям после смерти матери. Сверх того доставались князевы примыслы, села на Коломне и под Москвою, села под Юрьевом и на Белоозере.
– «А теми своими примыслы всеми благословляю княгиню свою, а в тех примыслах вольна моя княгиня: сыну ли которому даст, по душе ли вдаст в монастырь, а дети мои в то не вступаются».
«Так!» – вновь повторяет про себя Дмитрий. Дуняшка им не обижена тоже ни добром, ни властью.
– «А по грехом, которого сына моего Бог отъимет, и княгиня моя поделит того уделом сынов моих. Которому что даст, то тому и есть, а дети мои из ее воли не вымутся. А даст ми Бог сына, и княгиня моя наделит его, возьмя по части у большей его братьи».
«Так! Пущай матерь сама распорядит тем, не станет колготы в сынах!»
– «А у которого сына моего убудет отчины, чем есть его благословил, и княгиня моя поделит сынов моих из их уделов. А вы, дети мои, матери слушайте.
А по грехом, отъимет Бог сына моего, князя Василья, а кто будет под тем сын мой, ино тому сыну моему княж Васильев удел, а того уделом поделит их моя княгиня. А вы, дети мои, слушайте своей матери, что кому даст, то тому и есть».
Юрко не зазрит. Пусть тем будет утешен, что за Васильем – его черед. Ежели не станет детей у Василья… А станет? Тогда Васильев-старший наследует великое княжение в Русской земле. Прости меня, Юрко! Все одно отчину делить негоже! Власть должна быть одна и в руках единых!
Дмитрий вздыхает. Он знает, что смерть – этот торжественный переход в иной мир – должна быть сопровождена разумным устроением оставляемого на земле добра и власти. Еще не пришел и очень еще не скоро придет непередаваемый ужас перед смертью потерявших Бога потомков русичей, когда впору воскликнуть в отчаяньи:
…И кровь приливала к коже, И кудри мои вились, Я тоже жила, прохожий, Прохожий, остановись!..
Предки умирали хозяйственно. Достойно умирали. Несуетливо, не страшась, но готовясь к смерти как к неизбежному порогу инобытия. И старались предусмотреть все, дабы облегчить детям и внукам своим тяготы жизни, дабы передать непорушенными свое добро и «примыслы», умирали, заботя себя тем, «чтобы свеча не погасла». Дай, Господи, так-то умереть любому и каждому, в сознании выполненного долга, в твердой вере в продолжение в детях своего земного бытия, вере в то, что нить жизни будет тянуться и впредь нерушимо, обрастая многоразличными примыслами и куплями, а дети будут продолжать деяния отцов, и земля будет множиться и рождать, и род не прейдет и не окончит в пустоте и рассеянии… Дай, Господи! Ибо токмо в этом, токмо здесь и не инуду, бессмертие человеческое!
– «А коли детем моим взяти дань на своей отчине, чем есмь их благословил…» – продолжал читать дьяк.
Дмитрий пошевелился тяжело. Тут была докука, ослаба, непреодоленная доднесь неминуемая ордынская дань. Он вслушивался в досадную цифирь, повторяя про себя количество отторгаемых ордынцам рублей.
– «Сын мой, князь Василий, возьмет со своего удела, с Коломны, и со всех коломенских волостей триста рублей, и сорок и два рубля, и княгиня моя даст ему в то серебро с Песочны пятьдесят рублей без трех, а с Канева двадцать рублей и два рубля, а князь Юрьи… А князь Ондрей… А князь Петр… А переменит Бор Орду, – продолжал дьяк, – дети мои не имут давати выхода в Орду, и который сын мой возьмет дань на своем уделе, то тому и есть».
Князь глубоко вздохнул. Все-таки верилось, что дань не навек, и ордынский плен не навек, и что подымется Русь и станет вновь великой державой, и тогда уже ей будут давать иные языки дани-выходы! Как было при великих князьях киевских, так должно будет стать и впредь!
Он смотрит, скосив глаз, на дьяка. В горнице больше никого нет, токмо девка-постельница в углу, в безотлучной стороже. Дуня настояла на том: ежели князю худо али иная беда, было бы кому позвать госпожу или кликнуть скорую помочь.
– «А се благословляю детей своих: сыну моему старейшему, князю Василью, икона Парамшина дела (иная, на изумруде, давно уже ушла в Орду), чепь золота, что ми дала княгиня Василиса, пояс золот великий с каменьем без ремени, пояс золот с ременем Макарова дела, бармы, шапка золота…»
Та, древняя, как бают, Мономахова шапка[25]25
«Шапка Мономаха» – символ высшей государственной власти на Руси. Существует легенда, что золотую шапку прислал в дар киевскому князю Владимиру Мономаху (1053–1125) византийский император Константин Мономах. Начиная с 1498 года этой шапкой венчались на царство все русские цари до Петра I включительно.
[Закрыть], много раз чиненная, чудом уцелевшая при всех пожарах и погромах. Шапка, которую Василий передаст в свой черед сыну своему или же, коли умрет без детей и раньше брата, – Юрию. Меж братьями уже заключен ряд, по которому Юрий почтен тем же титулом, что и князь Владимир Андреич, вторым после великокняжеского. Юрко не захотел отречься от возможного права на престол, и Дмитрий, не хотя колготы, уступил сыну. И все же главные сокровища престола – Мономахова шапка, бармы, великий золотой пояс и иное – вручены Василию.
Юрию даны тоже два пояса и вотола, саженная жемчугом. Князю Ондрею – снасть золота и золотой новгородский пояс. Петру – пояс золот с каменьем, пояс с калитою, да наплечки, да алам. И князю Ивану дан золотой пояс татаур да два золотых ковша по две гривенки. Дмитрий припомнил, как Ванятка, когда ему примеряли пояс-татаур, тихо радовал, расцветая робкою медленною улыбкой. Пусть носит! Хоть и убогий, но князь!
– «А который сын мой не имет слушати своей матери, на том не будет моего благословенья. А дети мои молодшая, чтите и слушайте своего брата, князя Василья, в мое место, своего отца. А хто сию грамоту мою порушит, судит ему Бог, а не будет на нем милости Божьи, ни моего благословенья, ни в сей век, ни в будущий».
«Послушают? Не рассорят?» – гадает Дмитрий. Во всяком случае он содеял все, что мог!
– «А писал есмь сию грамоту перед своими отцы: перед игуменом перед Сергием, перед игуменом Севастьяном».
Дьяк приостанавливает чтение. Далее следуют подписи бояр. Но Дмитрий делает ему знак рукой, и дьяк читает до конца. После Севастьяна и радонежского игумена Сергия следуют имена свидетелей духовной:
«Туто были бояре наши: Дмитрий Михайлович…»
Дмитрий Михайлович Волынский-Боброк подписался первым. Дмитрий перед концом своим отложил нелюбие к маститому воеводе. Да и та была тайная мысль: обязанный крестоцелованием, не изменит Боброк его сыну Василию, не перекинется инуду – в ту же Литву.
«Тимофей Васильевич…»
Тимофей Васильевич Вельяминов, старый окольничий, ныне получивший боярство, должен быть ублаготворен почетным вторым местом среди подписавших духовную. Перед ним, как и перед всеми Вельяминовыми, князь считал себя в неоплатном долгу.
«Иван Родивонович».
Иван Квашня, старик, сын покойного Родиона и недавно лишь скончавшейся, почти бессмертной Клавдии Акинфичны, сильный поместьями и дружиной, почтен был тут местом сразу после вельяминовского.
Четвертым шел Семен Васильевич, брат убитого на Куликовом поле Тимофея Волуя Окатьевича. В его лице Дмитрий почтил старомосковское боярство, служившее еще Даниле Лексанычу, а то и прежним владимирским князьям.
Пятый – Иван Федорович.
Воронцов, племянник Тимофея Васильича Вельяминова. С его участием в духовной потомки Протасия должны быть удоволены полностью в местнической гордости своей.
Шестым шел Олександр Андреевич.
Остей, брат Федора Свибла. Не дать места Акинфичам не можно было. Да и не хотел того Дмитрий, опиравшийся на главного представителя этого рода!
Седьмым подписался Федор Андреевич Свибл, бессменный советник княжой и тайный сторонник Юрия! Ничего, коли что – иные бояре удержат, не сблодит!
В этот час Дмитрий, отстраняясь, мысленно отодвигал в сторону постоянного наперсника своего, тревожась больше о сыне Василии и о судьбе великого княжения.
Затем шел Федор Андреевич Кошка, бессменный посол ордынский, самый толковый и сильный из сыновей великого Андрея Кобылы, не раз спасавший судьбу княжения перед лицом сменявших друг друга золотоордынских повелителей.
Последними были Иван Федорович Собака-Фоминский и Иван Андреевич Хромой, брат Федора Свибла и Остея, утвердивший за собою обширную волость на Белоозере…
И бояре, подписавшие духовную, были избраны с толком. Иные, тот же Мороз или костромские Зерновы, никогда не подымут колготы. А эти, связанные взаимною клятвой и крестоцелованием и, сверх того, уважением к игумену Сергию, не должны изменить Василию! Нет, он опасится зря. Для упрочения власти содеяно все потребное и все возможное днесь. О прочем да судит Господь, коему вручены грядущие судьбы родимой земли.
Он откидывается на подушки. Знаком разрешает дьяку покинуть покой. В наступившей тишине за окном раздается вдруг звонкая трель и щебет усевшейся на карниз пичуги, и Дмитрий медленно улыбается и себе, и ей. Жизнь продолжалась, шла, не кончаясь, несмотря ни на что! Жене скоро родить, а он, даст Бог, еще оклемается, и встанет, и сядет на коня, и будет пить полной грудью свежий весенний дух пробуждающегося к новой жизни земного бытия!
Глава 19Евдокия родила шестнадцатого мая. Как и ожидала – сына, названного Константином. Было много шуму, суеты, праздничного веселья. Было много пересудов и зависти. Великие боярыни, обиженные тем, что им не довелось быть крестными княжеского сына, перешептывались, что, мол, Евдокия-де не бережет супруга: кажен год по дитю! Не сама ли и довела до болести Митрия Иваныча! Уж годы не те, пора бы утихнуть… И многое говорилось в том же роде. Да, впрочем, Москва искони славилась злоязычием! А на чужой роток не накинешь платок!
Марья Михайловна Вельяминова, нынешняя крестная, вся лучилась гордостью: «Вспомнили! Видел бы покойный Василь Василич, знал бы!» Вздела свое лучшее – сказочные цветы серебряной парчи по темно-лиловому шелку, головка розового новгородского жемчугу с индийскими лалами, йаты тонкой древней киевской работы, бесценные колты черненого серебра с аравитскими благовониями в них, белейшая, тонкого голландского полотна рубаха с серебряным кружевом и вошвами зеленого золота, коротель, тоже сплошь затканный мелким жемчугом и смарагдами, перстень с рубином один, другой с прозрачным, чуть желтоватым индийским камнем, из-под колышущегося саяна выглядывают носы выступок татарской работы, из цветного сафьяна шитых, концы индийского плата достигают земли.
Лицо, костистое, старое, в такой оправе стало чеканным, почти красивым. Не сказать, что помолодела, а княжеская явилась в Марье Михайловне стать! И Дмитрий, что ради такого дня встал-таки и в церковь приволокся (там уж сидел, тяжко дыша и отдуваясь, в притворе, пока окунали и помазывали миром дитятю), взглянув на старую боярыню, вспомнил вдруг не Василь Василича, а его первенца Ивана, казненного им, Дмитрием. Та же была гордость, та же величавая осанка. Сравнил, подумал, пожевал губами, понурился…
Марья Михайловна по старой памяти в помощницы – подержать полотенце, подать то и другое – пригласила Наталью Никитичну. Хотела, не обидев, и ту приодеть, но Наталья вытащила из заветного сундука такое, что Марья Михайловна только руками развела: и шитая золотом головка, и яшмовые бусы, и лалы, и янтари… Темно-вишневый распашной сарафан, затканный мелкими золотыми копоушками со звончатыми, сканой работы, пуговицами от груди до подола, и створчатые, черненого серебра браслеты-наручи – все было столь баское, что вряд ли в чем уступало вельяминовскому наряду. И тоже старое, сухое лицо с огромными, до сих пор пугающе прекрасными глазами, подведенными ради торжественного дня тенью, и тонкостные сухие персты… «За князя бы тебе выйти али за боярина великого!» – подумала про себя Марья Михайловна, так до сих пор в душе не понимавшая, что нашла подруга в отчаянном посадском молодце, который увез ее в деревню, обрек на скорби и труд, да и сам погиб в нелепом бою с Литвою, куда мог и не соваться совсем, так погиб, что даже и тела, кажись, не нашли…
Жонки хлопотали у купели, княжеский младень взревывал и пускал пузыри, глядельщики толпились, потискивая друг друга. Княжич Василий твердыми руками принял попискивающего брата, слегка улыбнувшись малышу. Подумалось вдруг, что скоро, быть может, и его Соня станет ему женой и принесет дитя и он будет, как нынче отец, томясь, ждать в притворе, а кто-то из бояр или даже и из литвинов-родичей станут хлопотать около крестильной купели… В то, что он любит ее и сделает все возможное, дабы добиться своего и залучить Софью Витовтовну на Москву, Василий верил твердо. Верил и в то, что того же хочет его будущий тесть. А вот в то, что Софья тоже его любит и не променяет ни на кого из западных володетелей, в это верилось ему не всегда. И тогда что же? Не будет ни крестин, ни томительного нынешнего ожидания… Или появится какая-то другая, неведомая? Другой не хотелось. Живо помнился Сонин задыхающийся голос и сумасшедшие глаза там, у скирды, и жаркий поцелуй, и это прерывистое досадливое: «Оставь, едут!»
Он ощутил тепло младеня, шевелящегося у него на руках. Брат! Да и крестник ему! Дивно! Осторожно передал крохотное тельце с рук на руки Марье Михайловне. Батюшка боится братних ссор. Пото и содеял его крестным малыша. «Да уж не боись, не обижу!» – подумал, глядя на сморщенное красное личико…
Но вот обряд совершен, и запеленутый, успокоившийся младенец замолк, посасывая сунутую в рот соску-пустышку, из коровьей титьки содеянную. И священник произносит последние торжественные слова, и все движутся в терема, к столам, ко княжескому нескудному угощению.
Дмитрий высидел за праздничною трапезой не более часу. Пригубил чару, что-то жевал, не чуя вкуса пищи, тяжело встал, наконец, склонивши голову, простился с гостями. Знаком приказал Овдотье остаться в застолье, сам, поддерживаемый холопами, трудно переставляя ноги, пошел к себе наверх. Разболокся с помощью слуги, разувшего князя и принявшего верхнее платье, и повалился в перины, ощущая слабость и головное кружение. Долго не мог повернуться на бок, так и лежал ничью, слушая свое непослушное сердце. После попросил квасу, испил. Подумав, знаком отпустил слуг. Лежал, сожидая Дунюшку. Та все не шла, и князь вдруг оробел: ну как умрет без нее? Но вот дверь отворилась, Овдотья прошла решительным летящим шагом, повалилась на постель, приникла к мужу, покаялась тихонько:
– Не уйти было! Ждал, поди?
– Ждал! – помедлив, отозвался Дмитрий. Робость напала невесть с чего. Помедлил вновь, домолвил тихо: – Последний сынок-то у нас!
Евдокия поняла, сжала персты и вежды смежила крепко-крепко: не расплакаться бы! Хотела сказать: «Как Господь решит». Не выговорилось. «Мне-то куда без тебя?!» – помыслила с отчаяньем.
– Ты-то сама, – продолжал Дмитрий, – второй день-от! Поди повались тоже…
– С тобой полежу! – возразила Евдокия, скинула, не глядя, нога о ногу, выступки, легла на постелю, не снимая праздничного саяна, прижалась к Дмитрию. Руки их сами нашли друг друга. Так и лежали долго, молчаливые, не чая избыть подкравшейся к ним беды.
– Ты поди! – вновь попросил он тихо. – Отдохни! А я сосну. Девку со мной оставь.
Назавтра князю чуть полегчало, и Евдокия думала уже, что опасности нет. Дмитрий даже поиграл с детьми, ворчливо дал несколько наказов дворскому, долго слушал вернувшегося из Орды Федора Кошку, молчал, словно обмысливая что, хмурил чело и вдруг, вопреки говоренному, каким-то не своим, беззащитным голосом вымолвил:
– А ты постарел, Федор! Ишь, сединою тя поволочило!
– Сын растет! – возразил несколько сбитый с толку боярин. – Толмачит по-ордынски и по-гречески, понимает и фряжскую речь. Будет тебе добрым слугою мне вослед!
– Не мне, Василию! – тихо поправил его князь, отводя глаза.
Вечером Дмитрию опять стало хуже. Заснувшая было Евдокия примчалась на заполошный голос жонок, растолкала смятенную прислугу, властно потребовала полотенец и холодной воды. Глаза у князя были мутны и все чело как опрыскано дождем – в крупном поту. Евдокия обтерла супругу ланиты и грудь водой с уксусом, погодя сменила князю рубаху (прежняя была вся хоть выжми и запах дурной). Возились всю ночь. Перед зарею Дмитрий задремал было, но вдруг открыл глаза, глянул смятенно:
– Дуняшка! Внутрях у меня опало все, внутрях… Сердце… Не воздохнуть! Помози…
– Пожди, фрязина-лекаря созову! – начала было Евдокия, но князь досадливо пошевелил бессильной рукой:
– Попа!
Когда принимал причастие, едва удержал во рту, но справился, сумел проглотить и даже выпил запивку. Священник, причастив и помазав князя, собрал святые дары. Дмитрий лежал недвижимо, тяжко дыша. Приоткрыв глаза, одним движением век отпустил соборовавших его старцев.
У порога изложни теснились бояре, прибежали старшие сыновья. Евдокия разогнала всех, впустила только Василия с Юрием. Дмитрий смотрел мутно, не узнавая. Потом взгляд его прояснел несколько. Плохо повинующимися устами вымолвил:
– Колготы, колготы… Не корот… не которуйте, сынове!
Он помолчал еще. В лице умирающего наступало какое-то новое просветление. Взгляд яснел и яснел. Он вымолвил громче, почти твердым голосом:
– Се аз отхожу к Господу Богу своему!
Евдокия, не отдохнувшая после родовых мук и прежней суеты и теперь едва державшаяся на ногах, без сил опустилась на скамеечку у самого ложа. Не выпуская руки Дмитрия, старшему сыну, глядя на него снизу вверх, кивнула:
– Созови всех!
Избранные бояре, младшие сыновья и дочери, стараясь соблюдать тишину, теснясь, стали проходить в горницу, обступая княжеское ложе. Горница наполнялась. Дмитрий лежал просветленный, глядя куда-то в ничто, поверх лиц и голов. Потом заговорил. Кратко и тихо велел детям не выходить из материнской воли, а Евдокии – блюсти детей.
– А вы, дети, родительницу свою чтите и страх держите в сердце своем!
– Он опять помолчал. Слова давались ему с трудом, но говорил умирающий ясно, почти по-книжному. – Мир и любовь имайте друг ко другу… Аз же предаю вас Господу Богу моему и матери вашей. Не погубите раздорами Русь! Бояр любите, воздавайте коемуждо по чести его… А вы, бояре… – Он вглядывался в серьезные, ждущие, насупленные лица. – Пред вами родился еси, с вами возрос, вами побеждал во бранях! – Среди бояр послышалось шевеление, суета. Вошел припоздавший Боброк. Протиснувшись в первые ряды, встретил неотмирный голубой взор своего князя. – Вы же нарекостеся у меня не бояре, но князи земли моей! – говорил Дмитрий, словно уже отрекаясь от державства. – И вас, и ваших детей не обидел никоторого, не отверг и не остудил… В радости и скорби, в ратной беде и в пирах был с вами! Ныне помните и служите вот! – Он глазами указал на Василия. – Да будет едина земля, едина власть!
Голос князя слабел, затих. Бояре молча, теснясь, начали покидать покой, но прежде каждый подходил к князю проститься. Иные целовали руку умирающему. Боброка Дмитрий взглядом привлек к себе и, когда тот наклонился по знаку князя поцеловать умирающего в губы, прошептал:
– И меня прости!
Последними вышли дети, сдерживая рыдания, облобызав отца, чуть улыбавшегося, когда чистое дыхание детей, их влажные ротики касались его губ.
Евдокия с обострившимся лицом – ей было очень худо, и она чуяла, как мокредь сочится по одежде, – осталась наедине с супругом. Он спал, дремал ли. Вновь открывши глаза, промолвил тихо:
– Поди приляг!
Евдокия послушалась, потому что уже не могла иначе. У княжеского ложа остались няньки и постельный холоп. В окнах синело, гасло, меркла весенняя прозрачная вечерница. В исходе второго часа ночи князь встрепенулся опять, начал биться, что-то неразборчиво бормоча. Раскосмаченная Евдокия вбежала в покой, приникла к нему, слушая хрипы и стоны в его большом, бессильно раскинутом теле. Он все выгибался, не хватало воздуху. «Откройте окно!» – властно потребовала она. Вышибли забухшую оконницу. В горницу пахнуло влажною свежестью ночи. Князь дернулся еще раз, глубоко вздохнул и затих. Руки и лицо его начали медленно холодеть…
Сергий Радонежский, почуявший в своем далеке, что с князем худо, и вышедший в путь прошлым вечером, не застал Дмитрия в живых всего за три-четыре часа. Впрочем, подходя к Москве, по какому-то разом навалившемуся и уже привычному для окружающих наитию он понял, что опоздал, и все одно продолжал идти споро и ходко, поелику понимал, что надобен будет князю Дмитрию и после смерти.
В теремах, когда он подошел к красному крыльцу, творилась растерянная суета. Стражники и сенные боярыни, портомойницы и дети боярские сновали по переходам, сталкиваясь и разбегаясь, словно мураши в потревоженном муравейнике. Еще никто не успел навести порядок, властно приказать, указав каждому его место и дело. Сергий прошел сквозь эту безлепицу, никем не спрошенный и даже почти не замеченный. Редкие, сталкиваясь нос к носу с преподобным, ахали и падали на колени.
Наверху, в теремах, слышался высокий женский голос, с тяжелыми всхлипами выговаривавший старинные слова. То Евдокия, ослепнувшая от слез, причитала над телом супруга, уже положенного в домовину. Причитала по-древнему, находя такие же древние, рвущие душу слова:
Ааа-ох! Ладо ты мой, ладо возлюбленный!
Заступа ты моя да оборонушка!
Радетель своим да малым детушкам!
Ааа-ох!
Почто смежил свои ты оченьки ясныи!
Почто запечатал уста свои сахарныи!
Како успе, драгый ты мой, ненаглядныи!
Како мене едину оставих, вдовою-горюшицею!
Ааа-ох!
Почто аз переже тебя не умрех, ладо ты мой!
Камо зайде свете очию моею!
Где отходиши, сокровище живота моего!
Почто не промолвиши ко мне словечика прощального!
Ааа-ох!
Цвете мой прекрасный!
Почто рано увядаеши!
Винограде мой многоплодный!
Почто уже не подашь плода чреву моему?
И не принесеши сладости душе моей?
Ааа-ох!
Все-то цветики во саде да повенули,
Все-то пташицы да пригорюнились,
Все-то люди пристиянския да приуныли!
Чему, господине, не взозриши на мя?
Почто не примолвиши ко мне?
Ужели, господине, забыл мя еси?
Ааа-ох!
Почто к детям своим да не промолвиши!
Да и не позриша на них, на сиротиночек!
Кому ли приказываеши мене?
Ааа-ох!
Ты восстань, моя родимая кровиночка!
Ты явись ко мне дородным добрым молодцем,
Хоть на час явись да на поглядочку!
Ааа-ох!
Солнце ты мое, рано заходиши!
Месяц мой красный, скоро погибаеши!
Звезда восточная, почто к западу грядеши?
Ааа-ох!
Царю мой, како прииму тя или како послужу ти!
Где, господине, честь и слава твоя?
Где, господине мой, господство твое?
Ааа-ох!
Всей земли государь был еси!
Ныне же лежиши, ничим же володея!
Ааа-ох!
Многия страны примирил еси,
И многия победы показал еси,
Ныне же мертв и бездыханен еси!
Ааа-ох!
Изменися слава твоя,
И зрак лица твоего преминися в истление!
Животе мой, возлюбленный!
Уже не повеселюся с тобою!
Ааа-ох!
За многоценныя бо и светлыя ризы твои –
Худыя и бедныя сия ризици приемлеши!
За царскый венец – худым сим платом главу покрываеши!
За палаты красныя – трилокотный гроб сей приемлеши!
Ааа-ох!
Свете мой светлый, чему помрачился еси!
Аще ли услышит Бог молитву твою,
То помолися и о мне, княгини твоей!
Ааа-ох!
Вкупе жила с тобою, вкупе и умру с тобою!
Юность не отъиде от нас, а старость не постиже нас!
Кому приказываеши мене и дети своя?
Ааа-ох!
Не много нарадовахся с тобою!
За веселье плач и слезы приидоша ми,
А за утеху и радость сетование и скорбь яви ми ся!
Ааа-ох!
Почто аз преже тебя не умрех,
Да бых не видела смерти твоея и своея погибели!
Не слышиши, господине, бедных моих словес!
Не смилять ли ти ся горькия мои слезы?
Звери земныя на ложа своя идут,
И птицы небесныя к гнездам своим летят,
Ты же, господине, не красно от дому своего отходиши!
Кому же уподоблюся, царя бо остала есмь?
Старыя вдовы, тешите мене,
Молодыя же поплачьте со мною!
Вдовья бо беда горчее всех людей!
Ааа-ох!
Да не встанешь ты со ложа, ложа смертнова,
Да не выстанешь с глубокой со могилушки!
Ааа-ох!
Уж как нет того на свети да не водитси,
Уж как мертвыи с погоста не воротятси!
Ааа-ох!
На кого же ты оставил малых детушек!
На кого меня, горюшу-горе горькую!
Ааа-ох!
Ты раздайся-ко, мать сыра земля!
Расколися ты, колода белодубова,
Ты возьми меня, горюшу-горе горькую,
Со своим-то положи да милым ладушкой!
Ааа-ох!
Како ся восплачю или како возглаголю?
Господи Боже мой, царь царем, заступник буде ми?
Пречистая госпоже Богородице, не остави мене
И во время печали скорбныя не забуди мене!
Ааа-ох!..
Дверь скрипнула.
Евдокия, горбатясь над гробом, повернула некрасивое, распухшее от слез лицо, намерясь вопросить сурово, кто там дерзает мешать ей оплакивать ладу своего.
На пороге, слегка, чуть заметно улыбаясь, стоял игумен Сергий.– Князь твой в высях горних! – сказал.
И Евдокия молча повалилась ему в ноги.