412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » На пустом месте » Текст книги (страница 8)
На пустом месте
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:02

Текст книги "На пустом месте"


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

Дикий Дон

Пока ремонтируется дом-музей в Вешенской, выходит самое полное научное десятитомное собрание и ломаются копья на предмет авторства-неавторства, пока переиздается четырехтомная эпопея о судьбах казачества в революции и не умолкает полемика о том, почему Шолохов так и не дописал романа «Они сражались за Родину», в котором планировал реабилитироваться за слабую и рыхлую «Поднятую целину»-2,– все словно забыли перечитать собственно «Тихий Дон».

Зато именно к юбилею выйдет наконец книга Зеева Бар-Селлы (Владимира Назарова) о «подлинных авторах» шолоховского наследия – Вениамине Краснушкине, Константине Каргине и Андрее Платонове. Краснушкин (более известный под псевдонимом Виктор Севский) был расстрелян ЧК в 1920 году, тридцати лет от роду, а роман его (называвшийся вроде как «Донская волна», как и редактируемая им газета) в незаконченном виде достался Шолохову. Бар-Селла вполне аргументированно доказывает, что Краснушкин является автором двух первых и половины третьей книги романа. Версия убедительная, да и отрывки из статей Севского, приводимые исследователем, написаны очень хорошо – получше довольно сусальных рассказов Ф.Крюкова, которому «Тихий Дон» приписывается в статьях Солженицына и Томашевской.

Загвоздка в одном – первый и второй тома «Тихого Дона» как раз довольно слабы по сравнению с третьим и в особенности с четвертым. Самое мощное, что есть в романе,– вторая половина третьего тома, бегство Григория с Аксиньей, скитания по чужим углам, и могучий, страшный четвертый том, где вся жизнь героев уж вовсе летит под откос. Так что даже если Шолохов и спер начало своего романа, вторую его половину должен был писать кто-то никак не менее талантливый. А речь там идет о событиях, которые Севскому вряд ли были известны: роман доведен до 1922 года.

Главный спор, как всегда, происходит между пылкими патриотами и злопышущими инородцами. Книгу Бар-Селлы еще не издали, а уже предлагают запретить. Патриотам почему-то очень нужно, чтобы роман написал Михаил Александрович Шолохов, донской казак, полуграмотный, ничем в своей дальнейшей жизни не подтвердивший права называться автором «Тихого Дона», не имевший понятия ни о писательской чести, ни о корпоративной этике, ни о русской истории (по крайней мере в том объеме, который требовался для описания Первой мировой войны).

Скажу сразу: спор патриотов с инородцами мне неинтересен, поскольку силы и качества спорщиков давно уравнялись. Замечу другое: ни те ни другие по-прежнему не касаются сути происходящего. Дело в том, что романа Шолохова они, похоже, не читали. В первую очередь это касается патриотов. Если бы они прочли «Тихий Дон» – и, что еще трудней, правильно поняли его,– им бы в голову не пришло отстаивать шолоховское авторство. Они, напротив, сделали бы все возможное, чтобы доказать принадлежность этой книги перу какого-нибудь инородца вроде Штокмана. Потому что более страшного приговора феномену казачества, чем эта книга, не существует в принципе.

«Тихий Дон», да простит мне тот или иной его автор,– безусловно величайший роман XX века, но ничего более русофобского в советское время не публиковалось. И как это могло семьдесят лет оставаться незамеченным – ума не привожу. Сегодня это не самое актуальное чтение, и никакие юбилейные торжества не вернут романа в живой контекст. Современный читатель расслабился, ему двести страниц Гришковца осилить трудно, а тут – две тысячи страниц плотного, тяжелого текста, достаточно кровавого и временами нарочито казенного. Я все-таки взял на себя труд перечесть народную эпопею – и остался вознагражден: книга явно не рассчитана на молокососов, читать ее в одиннадцатом классе (как рекомендовано сегодня) категорически нельзя, но серьезному и взрослому читателю она скажет многое. Потому что «Тихий Дон» – приговор целому сословию, настоящая народная трагедия с глубоким смыслом, который открывался единицам. Именно так понял эту книгу, скажем, пражский критик К.Чхеидзе, эмигрант, писавший в «Казачьем сполохе» о зверстве, темноте, чудовищной беспринципности и неразборчивости того самого народа, о котором говорится в народной эпопее.

Есть серьезные основания предполагать, что «Тихий Дон» написан одним человеком, а не писательской бригадой. Основания эти таковы же, как и в случае Шекспира,– вот, мол, несколько человек трудились над корпусом его драм. Да ничего не несколько, один и тот же маялся – это легко прослеживается по динамике авторского мироощущения. Начинал все это писать человек легкий, жизнерадостный, хоть и не без приступов меланхолии, потом где-то на «Троиле и Крессиде» сломался,– а дальше пошли самые мрачные и безнадежные его сочинения, исполненные горчайшего разочарования в человечестве; и видно, что разочарование это тем горше, чем жизнерадостнее были обольщения. В «Тихом Доне», в общем, та же эволюция: от почти идиллических сцен первого и второго томов, от картин большой и прочной мелеховской семьи, от умиления казачьими обычаями и прибаутками – к страшной правде, открывающейся в последнем томе, где распад пронизывает все, где самый пейзаж превращается в отчужденную, враждебную человеку силу.

Всем известен распространенный аргумент, что все военные и хроникальные вставки сочинял будто бы совершенно другой человек – в перемещениях бесконечных дивизий и бригад совершенно невозможно разобраться, слишком много цифр и ненужных, в сущности, фактов. Так ведь и это, если дочитать роман до конца, работает на замысел! И просчитать такой эффект было вполне под силу даже молодому автору: громоздишь, громоздишь передвижения войск, сведения об их численности и о направлениях главного удара – пока все это не превратится в серую, монотонную бессмыслицу, сплошной поток хаотических сведений, пока все эти перемещения, удары, стычки и бунты не представятся сплошным никому не нужным абсурдом. Да еще если учесть, что разворачивается вся эта история на крошечном пространстве, населенном какой-нибудь сотней тысяч человек.

Как органично вписать частные судьбы в поток истории? Да очень просто: герои должны все время сталкиваться. Но если в «Докторе Живаго» или «Хождении по мукам» этот формальный прием выглядит донельзя искусственно – складывается ощущение, что вся Россия состояла из десяти главных героев, которые вечно не могли разминуться на ее просторах,– то у молодого автора все получилось полуслучайно, само собой: взято ограниченное пространство, вот герои и мнутся на этом пятачке России, перебегая то в белые, то в красные, то в зеленые. Встретятся Григорий со Степаном один раз – оба белые, встретятся в другой – один уже красный, сойдутся в третий – ан оба красные. И вот про что, в сущности, шолоховская книга: на протяжении пяти лет, с семнадцатого по двадцать второй, соседи, братья, отцы и дети убивают друг друга почем зря без видимой причины, и нету никакой силы, которая могла бы их остановить.

Писал об этом, в сущности, и Бабель – «Конармия» (в особенности рассказ «Письмо») по своему пафосу с «Тихим Доном» очень схожа. Иное дело, что Шолохов нашел блестящую метафору, которую очень удобно положить в основу книги о метаниях целого народа от красных к белым и обратно. Есть у Григория Мелехова семья, и есть полюбовница. Вот от семьи к полюбовнице и мечется он, снедаемый беззаконной страстью,– а на эти метания накладываются его же судорожные шныряния от красных к белым. Своего рода «Война и мир» с «Анной Карениной» в одном флаконе: большая история становится фоном для любовной, частной. И ведь в чем особенность этой любовной истории: Мелехов жену свою, Наталью, очень даже любит. После ее смерти жестоко скорбит. Но и без Аксиньи ему никуда. И ведь Аксинья, что ценно, от Натальи мало чем отличается – просто она, что называется, «роковая». А так – обе казачки, обе соседки, умудряются даже общаться нормально, когда его нет.

В шолоховском романе между красными и белыми тоже нет решительно никакой разницы. И те и другие – звери, а раньше были соседями. Почему поперли друг на друга? Никакого ответа. И открывается страшная, безвыходная пустота. О которой и написан «Тихий Дон»: нету у этих людей, казаков, опоры престола, передового и славнейшего отряда русской армии,– никакого внутреннего стержня. Под какими знаменами воевать, с кого шкуру сдирать, кого вешать – все равно. Всеми правит та же роковая сила, тот же безликий и неумолимый фатум, который швырнул друг к другу Аксинью с Григорием, руша все вокруг. И распады семей в первом томе – первое предвестие катастрофы, описанной в трех последующих.

Если пафосом «Войны и мира» было именно пробуждение человеческого в человеке под действием событий экстремальных и подчас чудовищных, то главной мыслью «Тихого Дона» оказывается отсутствие этого самого человеческого. Устроить публичную расправу, побить дрекольем, утопить в тихом Дону – да запросто же! Тут и открывается смысл названия: течет река, а в ней незримые омуты, водовороты – просто так, без всякой видимой причины. И ни за омуты, ни за бездны свои река не отвечает. Ей все равно, между каких берегов течь. И на нравственность ей тоже, по большому счету, наплевать. Она имморальна, как всякая природа. От славного казачества остался один пустой мундир да воспоминания стариков, у которых уже и бороды позеленели от старости,– что-то про турецкую войну.

«Тихий Дон» – книга уникальная, надежда в ней отсутствует. Мало кому, вероятно, было такое позволено. Уж какие люди склоняли Шолохова написать счастливый финал! После третьей книги Алексей Толстой целую статью написал – верим, мол, что Григорий Мелехов опять, и уже окончательно, придет к красным. А он не к красным пришел. Он пришел к совершенно другому выводу, и это становится в шолоховской эпопее главным: народ, не соблюдающий ни одного закона, народ, богатый исключительно самомнением, традициями и жестокостью, разрушает свое сознание бесповоротно. Остаются в нем только самые корневые, родовые, архаические связи. Родственные. Стоит Григорий Мелехов на пороге опустевшего своего дома, держа на руках сына,– вот и вся история. Последнее, чего не отнять,– род. И зов этого рода так силен, что пришел Мелехов на свой порог, не дождавшись амнистии. Ее ожидают к Первомаю, а он вернулся ранней весной, когда солнце еще холодное и чужой мир сияет вокруг. Его теперь возьмут, конечно. Но кроме сына – не осталось у него ничего, и этот зов оказался сильнее страха.

Вывод страшный, если вдуматься. Потому что стихия рода – не только самая древняя, но еще и самая темная. Впрочем, когда человек мечется между красными и белыми, это тоже эмоция не особенно высокого порядка. Такой же темный зов плоти, как метания между женой и любовницей. За эту аналогию Шолохову двойное спасибо: сколько я знаю людей, бегающих от бурного либерализма к горячечному патриотизму,– с такой же подростковой чувственностью, с какой они же скачут от надежной домашней подруги к дикой роковой психопатке с бритвенными шрамами на запястье и черным лаком на ногтях…

После двадцати лет перестройки (и как минимум десяти лет бессмысленных кровопролитий) пришли мы все к тому же самому. Ничего не осталось, кроме этой родовой архаики. Ни убеждений, ни чести, ни совести. Только то, что Виктория Белопольская еще после выхода «Брата» определила как самый древний и самый первобытный инстинкт родства.

Впрочем, ведь и Пелевин в эссе 1989 года предсказывал, что перестройка – как и все революции – окончится впадением в первобытность. Да и война у Шолохова окончится потом именно тем же – народ-победитель в сорок пятом году так же почувствовал себя преданным, как в семнадцатом. И все, что осталось бывшему военнопленному,– это обнимать чужого сына. Почему-то эту параллель с гениальным рассказом «Судьба человека» стараются забыть, когда ищут другого автора «Тихого Дона». А ведь история-то – о том же самом: о людях, которые могут вынести что угодно, но на собственной Родине оказываются чужими: из-за плена. А когда Родина, ради которой столько мучился, глядит на тебя с подозрением, как чужая,– что остается, кроме мучительных поисков родной крови?

«Все ласковые и нежные слова, которые по ночам шептал Григорий, вспоминая там, в дубраве, своих детей, сейчас вылетели у него из памяти. Опустившись на колени, целуя розовые холодные ручонки сына, он сдавленным голосом твердил только одно слово: «Сынок… сынок…»

И через двадцать пять лет другой ребенок отзовется:

«Папка родненький! Я знал! Я знал, что ты меня найдешь! Все равно найдешь! Я так долго ждал, когда ты меня найдешь!»

Больше нет ничего. Ни традиции, ни правил, ни границ, ни Родины, ни будущего. Потому и простирается вокруг «сияющий под холодным солнцем мир», и все, что в нем остается,– ребенок.

Страшная книга. И очень хорошая. Так и видишь молодого человека, который, сочиняя ее, повзрослел – и додумался до такой горькой правды о своем звероватом и трогательном народе, что больше ничего подобного написать не смог.

Патриоты, откажитесь от Шолохова. Он – не ваш.

2005 год

Дмитрий Быков

Пегги против Скарлей

американский Шолохов был маленькой упрямой женщиной

Глубоко под нью-йоркским асфальтом дожидается своего часа капсула из огнеупорного стекла длиной 2 метра 28 сантиметров, с надписью «Вскрыть в 6939 году». Ее торжественно заложили для потомства после первой Нью-Йоркской всемирной выставки 1939 года. В капсуле находятся наручные часы, пачка сигарет, женская шляпка, мужская трубка, текст «Отче наш» на основных европейских языках, около тысячи фотографий, образцы шелковой и хлопковой ткани и еще штук тридцать великих достижений западной цивилизации. Книга там одна – «Унесенные ветром» Маргарет Митчелл. Неудивительно, что Митчелл спокойно относилась к постигшему ее творческому бесплодию: если от всей американской истории решено было оставить для будущего одну книгу, как-нибудь можно смириться с тем, что эта же книга останется от целой человеческой жизни. В единственном числе. Без сиквелов, приквелов и перепевов.

«Унесенные», конечно, далеко не «Война и мир». Это, скорее, американский «Тихий Дон», и судьба Митчелл удивительно похожа на судьбу Шолохова, не говоря уж о множестве параллелей между самими романами. Она так же начинала с журналистики (не особенно талантливой, но эффектной), так же широко пользовалась печатными источниками и устными мемуарами родни, скрывала обстоятельства своей личной и перипетии внутренней жизни, прославилась резкостью в обращении с репортерами, а о книге, подарившей ей бессмертие, высказывалась скупо. Консультировать экранизаторов отказалась (Шолохов отделывался общими фразами и разговоров избегал). Что до книг, тут сходства очевидные. И та и другая – о гражданских войнах; обе написаны от лица побежденных – ибо именно на стороне побежденных южан была Скарлетт, да и Мелехов у красных не прижился. Обе книги – хотя шолоховская не в пример сильней и натуралистичней – изобилуют трагическими эпизодами и кровавыми сценами, и в основе успеха обеих – одна и та же неизменно работающая схема: сильная любовная история (любовь-соревнование, любовь-битва) на фоне великой братоубийственной резни.

Причина, по которой оба автора так ничем и не подтвердили впоследствии репутацию гениев, не допрыгнули до собственной планки,– проста: настоящие писатели, Шолохов и Митчелл отлично понимали, что в своих эпических романах выразились полностью. Все остальное будет самоповтором. Обе книги и писались как единственные, с установкой на «дальнейшее молчанье». Митчелл начала работу над своим эпосом в двадцать с небольшим, как и Шолохов; закончены книги были почти одновременно («Тихий Дон» дописан вчерне к 1936 году, когда Маргарет Митчелл набралась наконец смелости отдать свой шедевр в печать,– но Шолохов, умный и скрытный казак, ждал кратковременной оттепели 1939-1940 годов, чтобы пропихнуть в печать роман именно с таким финалом, без всякого перехода Мелехова на сторону красных). Иной раз подумаешь – а ведь Глебов с Быстрицкой (актеры в герасимовской экранизации «Тихого Дона» 1957 года) могли бы быть отличной парой в российский киноверсии «Унесенных ветром» – уж как-нибудь Ретт и Скарлетт получились бы у них не хуже; да и Кларк Гейбл с Вивьен Ли отлично изобразили бы Григория с Аксиньей. (Кстати, пара Прохор Громов – Анфиса Козырева из «Угрюм-реки» у них бы тоже получилась, поскольку «Унесенные» и «Дон» очень похожи еще и на этот сибирский эпос,– и все они скроены по одному образцу).

Реальная биография Маргарет Митчелл еще темней и загадочней, нежели шолоховская: оба изрядно запутали следы и натянули нос будущим биографам. Никто не знает, как из еле-еле грамотного вешенского чоновца, а впоследствии московского фельетониста, получился реалист колоссальной мощи; не совсем понятно, как из антлантской журналистки, инсценировщицы чужих посредственных сюжетов и сочинительницы сентиментальных историй, получилась лучшая историческая романистка в американской прозе. Хотя здесь как раз особенной тайны нет: и «Тихий Дон», и «Унесенные ветром» – книги довольно простые, без выкрутасов и закидонов, на грани массовой беллетристики, и в массовом сознании положение их так незыблемо именно потому, что этим самым сознанием они и порождены. Свой человек писал, знающий, какие детали цепляют слушателя. Утонченный любитель европейской литературы сроду не написал бы такую бесхитростную вещь, как «Унесенные». «В этом романе нет исторической философии, все мысли в нем элементарные, и неразрешимых нравственных коллизий он не содержит»,– скромно писала Митчелл в частном письме. Это простая история, просто рассказанная – не свободная, кстати, от дилетантских длиннот и графоманских излишеств; пусть не обижаются патриоты, но ведь и в «Доне», особенно в первой его половине, таких длиннот полно – по книге прямо-таки видно, как автор учился писать. В прозе Митчелл случаются страницы, писанные словно романтической десятиклассницей, взявшейся описывать историю своей семьи. Зато к концу!…

Что до истории семьи, то она изложена у Митчелл близко, что называется, к тексту. Ее полное имя – Маргарет Маннерлин Митчелл (домашнее прозвище, само собой, Пегги). Она родилась 8 ноября 1900 года и происходила из двух эмигрантских кланов. Немудрено, что ее единственная книга оказалась хроникой двух великих поражений, с которыми герои отказывались смириться: американский Юг терпит крах военный и политический, Скарлетт О'Хара – личный, и все-таки они выиграли главное: самоуважение. Впрочем, мир должен был бы перевернуться, чтобы Юг и Скарлетт признали свою неправоту хоть в чем-то: применительно к Югу сама Митчелл считала такое упорство величайшей доблестью, применительно к Скарлетт – свинством. На этом контрапункте и держится роман. Предки Митчелл по отцовской линии сражались в семнадцатом веке на шотландской стороне, а когда победили тогдашние «оранжисты» (солдаты Вильгельма Оранского) и Шотландия была покорена Британией,– бежали в Штаты. Туда же (с кратковременным забегом во Францию) переместились и предки по материнской линии, гугеноты Стивенсы, проигравшие католикам в ирландских религиозных войнах. Стало быть, Митчелл была из семьи проигравших, но не смирившихся; дети постоянно разыгрывали дома сюжеты из времен Гражданской войны 1861-1865 годов, стараясь, чтобы побеждал Юг. Фундаменталисты всегда проигрывают, потому что либералы предлагают человечеству не жертвы и не дисциплину, а комфорт и эгоизм; южане проиграли войну, но выиграли великую культуру, стоящую на мстительной обиде, как и весь митчелловский роман.

Однажды в дружественной компании американских профессоров я задал бестактный вопрос: правда ли, что ваша национальная героиня, любимая писательница американского народа, была слегка «ку-ку»? Профессора отделывались восклицаниями, что любой писатель «ку-ку»: нормальный человек сочинять не будет, он будет деньги делать; но после нескольких бутылок калифорнийского красного один пожилой профессор признался – да, сама она, может, была просто со странностями, но папа ее был точно того. Он был фанатичнейший американский юрист-крючкотвор, из тех, что и в семье постоянно читают проповеди и разъясняют прецеденты; именно он заронил в душу Митчелл самый устойчивый ее невроз – страх публичного позора, уличения в краже. Именно поэтому она в таком секрете держала список источников, которыми пользовалась при написании романа. Такова, впрочем, судьба всех авторов «единственной книги»: Шолохова тоже обвиняли в плагиате, и даже обнаружение рукописи ничего не изменило. Ну, списал от руки, поправил что-то – подумаешь!

Первое обвинение в плагиате Митчелл выслушала от родного отца, сочинив в десятилетнем возрасте пьесу по мотивам романа Томаса Диксона «Предатель». (Роман эффектный – именно из него Гриффит сделал впоследствии самый знаменитый американский немой фильм «Рождение нации».) Что было! Отец не желал признавать никакого «по мотивам»: «Ты украла чужой сюжет!» Следующую сценическую версию – и тоже для домашнего спектакля – Митчелл написала только в двадцатидвухлетнем возрасте, для друзей, и на этот раз – по мотивам фельетонной книжки Стюарта «Пародия на исторический очерк». Книга была ей близка – там причудливо смешивались времена и нравы, потом такой подход к истории стали называть «альтернативным», а альтернативная история – то есть переигрывание Гражданской войны – уже была ей привычна. Отец прослышал и опять, непримиримый шотландский упрямец, наговорил ей гадостей.

Кстати, замечательный исследователь Ирина Галинская считает, что у Митчелл развился на почве детских страхов настоящий невроз,– и цитирует письмо Маргарет к престарелому Диксону (который, кстати, умер в том же 1949 году, что и она): «Пять лет я ждала, что вы за ту детскую пьесу предъявите мне миллионный иск!» Это очень по-южному – ждать иска не за материальный ущерб (которого не было), а за посягательство на честь. Вообще в роду были патологии, которых на сегодняшний взгляд не объяснить: блистательный филолог-почвенник Петр Палиевский, автор лучшей русской статьи об «Унесенных», цитировал письмо Митчелл об одном рассказе ее отца (тоже, кстати, мечтавшего о писательской карьере). Отец еще мальчишкой как-то играл в шпиона, влез на дерево, чтобы проследить, куда пойдет один старый родственник. Родственнику надо было идти в свое поместье через луг, но он – было отлично видно с дерева – сделал огромный крюк через лес: «Ему невыносима была мысль, что кто-то поймет его намерения. С годами,– писала Митчелл,– я все лучше понимаю этого старика». Южане не любят, когда их понимают. Душа южанина – потемки.

Если почитать прозу южан – бросается в глаза, что все эти авторы воспитывались на сказках о Гражданской войне. Прямо-таки темы другой для разговоров не было, но в доме Митчеллов-Стивенсов это имело особую подоплеку. Так наши эмигранты с тем большим пылом говорили о революции, чем больше их семьи потеряли в результате октябрьского переворота: мать Митчелл, красавица ростом в сто семьдесят пять сантиметров, черноволосая и решительная, лишилась двух тысяч акров земли и тридцати рабов! Она родилась через десять лет после войны, а все не могла забыть несправедливости: была бы богатейшей невестой Юга! А еще у матери были две тетки, Мэри и Сара, старые девы, которые вообще ни о чем другом говорить не могли: ведь им вместе с престарелым отцом пришлось после войны начинать с нуля! Без рабов! На крошечном участке земли, который у них остался! «Не забудем, не простим!»

Символом судьбы в «Унесенных ветром» становится споткнувшаяся лошадь: пытаясь взять барьер, гибнет отец Скарлетт; падая с пони, гибнет ее дочь. Сама Маргарет Митчелл обожала своего коня по кличке Буцефал и в двенадцатилетнем возрасте попыталась резко развернуть его на бегу; конь упал, придавил ей ногу – Маргарет сломала лодыжку и с тех пор ходила в специальной обуви с утолщенным каблуком. Отсюда и слухи о том, что она была одноногой; одноногой не была, но хромала сильно. Судьба ее не баловала и дальше: в 1918 году умер от ран после битвы на реке Мёз ее жених Клиффорд Генри – единственный мужчина, которого она по-настоящему любила всю жизнь (до конца дней своих посылала его матери цветы в день смерти лейтенанта); год спустя от гриппа, во время страшной эпидемии «испанки», косившей европейцев и американцев, умерла Мейбел Стивенс – мать Маргарет, всегда бывшая для нее идеалом леди (именно ее почти единогласно называют прототипом Эллин, хотя историю с погибшим женихом Митчелл взяла из собственной биографии). Отец много болел, и Митчелл, не закончив образования, ухаживала за ним; кстати, учиться она хотела в Европе, интересовалась фрейдизмом и собиралась пойти в психоаналитики – не в последнюю очередь потому, вероятно, что именно травма, живущая в подсознании большинства южан, казалась ей причиной всех проблем Юга; бороться с этой травмой ей выпало самой, без помощи Фрейда.

В 1922 году Митчелл познакомилась с Редом Апшоу – красавцем и, увы, алкоголиком. Год спустя она вышла за него замуж и промучилась в этом браке два года. Ходили слухи, что все это время она не расставалась с револьвером; сомнительно. Первый муж ее по-своему любил, ласково дразнил «коротконожкой» (она едва доставала ему до плеча), восхищался ее манерой носить юбки с рискованным разрезом, гордился тем, что, несмотря на сломанную лодыжку, она отлично танцует… Тут была чистая любовь-ненависть: страстно ссорились, страстно мирились. Однажды он ее поколотил прилюдно. Она пожаловалась его деликатному и болезненному другу Маршу, который уже жил тогда в Вашингтоне,– это был единственный человек, которого Апшоу слушался. Маргарет написала ему письмо с просьбой приехать и повлиять на Реда. Он приехал, поговорил – наутро Ред заявил жене, что она совершенно свободна, а он уезжает из Атланты и никогда не вернется. Развод в те времена был долгой процедурой, но Митчелл добилась официального расторжения брака – и в день независимости 1925 года вышла замуж за Марша. Так она повторила путь Скарлетт, только в обратном порядке: Скарлетт сначала сохла по Эшли, а потом поняла, что ей нужен только Ретт. Митчелл сначала выбрала Ретта, а потом поняла, что деликатность имеет свои преимущества, а мачизм в больших количествах невыносим.

Одновременно она делала замечательную журналистскую карьеру – куда более удачную, чем шолоховская: больше ста очерков и репортажей, полсотни критических обзоров за ее подписью (сколько без подписи – теперь не установишь) появилось с 1922 по 1925 годы в «Атланта джорнал». Она особенно любила писать о кино – и еще, как большинство будущих писателей, специализировалась на так называемых «моральных подвалах»: это чаще всего выдуманные семейные истории, рассказанные со слезой. Эрскин Колдуэлл, будущий автор «Табачной дороги» и жуткого количества веселых южных рассказов, вспоминал, как редактор ему выговаривал: «Эрскин, пиши как было! Факты пиши! Когда мне нужны слюни, я зову Пегги!»

Надо сказать, этот дурной журналистский опыт – в том числе и строкогонство, и давление коленом на слезные железы читателя, и избыток нравоучительности – очень чувствуется в «Унесенных». Для себя (как все журналисты, только не все признаются) Митчелл сочиняла роман, ого! Не что-нибудь, а сразу роман! Назывался «Big Four», о жизни девочек в пансионе. Потом, конечно, уничтожила, зато стала писать другой роман, на еще более «чарский» сюжет, очень южный: как юноша изнасиловал красавицу-южанку, а ее сестра, для которой еще, черт побери, живы были понятия о чести, нашла обидчика и убила на фиг! Называлось «Сестричка». Ну, для подвала в «Атланта джорнал» это еще годилось, а в качестве прозы – не вполне; она и этот текст похерила. Но руку, надо заметить, набила. Газетчица опознается в Митчелл по главному признаку: журналист может врать, бить читателя ниже пояса, прибегать к гиперболам – но не имеет права писать неинтересно. «Унесенных» часто называли романом старомодным и чересчур беллетристичным, но ни одна скотина не посмела сказать, что тысячестраничная книга плохо читается.

В двадцать шестом она написала уже более серьезное сочинение, не без некоторого историософского подтекста. Повесть называлась «Ропа Кармаджин», речь там шла о девушке по имени Европа, которая влюбилась в мулата. Действие происходило неподалеку от имения митчелловских теток, в начале века, и исходу такой истории мог быть один – мулата линчевали, а плантаторская дочь Ропа под давлением семейства вынуждена была уехать из родных мест. В повести были мощные образы куклуксклановцев (о зверствах которых в десятые годы писал свои репортажи непримиримый журналист Тедди Драйзер) и много мелодраматизма, а также символ: девушку не зря звали Европой, она пошла против предрассудков своего клана, попыталась внедрить европейские понятия в южный мир… и потерпела полный крах. Муж Митчелл внимательно прочел повесть и печатать отсоветовал: сказал, что слишком густо написано, так не бывает. В «Унесенных», кстати, тоже многовато густого бытописательства, но в исторической, ностальгической прозе оно даже и хорошо.

Не зря к роману терпимо относился Фолкнер, тоже грешивший, несмотря на все свои сложности и эксперименты, южным сентиментализмом и слабостью к афр-риканским стр-растям. Впрочем, есть версия, что его привлекал сам образ автора – и то, что она, как и он, обожает лошадей, и то, что не отказывается от стаканчика виски. Сам он перед каждым новым романом уходил в месячный запой, утверждая, что ничто не дает такого катарсиса, как выход из него. Митчелл как писатель формировалась в бурной и веселой журналистской среде: курить бросила, это у южанок до сих пор не приветствуется, но выпить, поддержать компанию, выслушать любовную исповедь или соленую байку очень могла. Бесценна была ее способность написать две тысячи слов за два часа – и без правки.

Любимой писательницей Митчелл была Джейн Остин. От имени ее героини Эмили Беннет она вела колонку светских сплетен и полезных советов. Эта колонка осталась за ней даже после того, как Митчелл надоело работать в газете и она целиком переключилась на домашнее хозяйство. В двадцать седьмом она простилась с штатной работой и посвятила себя уходу за болезненным мужем, а также сочинению одного так себе романа, как она говорила знакомым. Роман набрасывался в толстых тетрадях, от руки, потом перепечатывался на «Ремингтоне», правился и никому не показывался. Названия он не имел. Митчелл жутко комплексовала (тем более что Генри Менкен, модный тогда литератор и сотрудник журнала «Головоломка» – «The Smart Set» – выругал и отверг ее рассказы, стилизованные под Фитцджеральда). На самом деле Менкен был прав – современность ей не давалась. Зато цикл ее исторических очерков о генералах Конфедерации – безнадежных рыцарях южной армии, запрещавших своим солдатам грабить пенсильванские захваченные дома,– вызвал восторг читателей в том же «Атланта джорнал», и Митчелл окончательно убедилась, что история – ее истинное призвание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю