412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » На пустом месте » Текст книги (страница 12)
На пустом месте
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:02

Текст книги "На пустом месте"


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

5

Сегодня, кажется, время для этого осмысления пришло. За четыре года, отделяющих нас от гибели Бодрова и его группы, в России так и не появилось фигуры, сопоставимой с ним по интеллектуальному потенциалу, харизме и всенародной популярности. Герои времени есть, куда без них – и Суханов, и Хабенский, и даже, тысяча извинений, Куценко; но они не снимают и не пишут, и искусствоведческих диссертаций у них за плечами тоже нет. Фигуры, одинаково своей в гламурном и придонном пространствах, больше не будет: как всегда бывает в сообществах, переживающих серьезный кризис, социальные страты все более изолированы друг от друга. Все поделилось на фракции, как молоко в сепараторе или нефть в перегонке. Ксения Собчак, раздающая милостыню или спасающая беспризорных… нет, такое не лезет и в самый циничный ум.

Чтобы понять Бодрова, надо увидеть наконец оставшуюся от него пустоту. Надо понять, почему новые Луцик и Саморядов, так же цементировавшие наше кинематографическое, да и внекинематографическое пространство, уже невозможны. Надо спросить себя, что за невидимая рука с таким упорством убирает отсюда всех, кто мог реально сплотить страну, потому что чувствовал себя – или по крайней мере воспринимался – своим во всех ее слоях. Вот в такую мистику я верю. Как верю в то, что нельзя быть связным там, где не осталось связи (по-латыни – religio).

Сергей Бодров навсегда останется главным героем эпохи, когда это еще казалось возможным.

2007 год

Дмитрий Быков

Без слов

Широкое обсуждение статьи Владислава Суркова «Приватизация будущего» – совершенная загадка для человека, незнакомого с российским политическим контекстом. Статья студента института культуры, впоследствии пиарщика, не содержащая никаких политических откровений, революционных концепций прошлого или будущего, сенсационных деталей и точных прогнозов, опубликованная в журнале «Эксперт», чьим главным достоинством является близость к власти,– совершенный артефакт, манифестация пустоты. Тему можно бы закрывать, кабы не самая бурность дискуссии и не множество комментариев на вполне невинный и пустословный сурковский текст. Он дает интересный повод задуматься о нынешнем политическом классе и начертать его, так сказать, совокупный психологический портрет.

Речь идет, конечно, не о программе новой России и тем более не об идеологическом обеспечении дальнейшего экспорта нефти и газа с последующим побегом за пределы страны. Мне кажется, подобные действия не нуждаются в идеологическом обосновании: они как велись в России без него, так и ведутся, и у народа никаких вопросов не возникает. Девяностые годы выполнили главную свою задачу – отбили у населения какие бы то ни было критерии, а также охоту их искать; идеологический вакуум ведь не просто так получился – страну тем или иным способом покинули все, кто умел думать, а выжившим стало уже не до абстракций. В таких условиях формируется новый политический класс – и вообще духовная элита: это те, кто выжил и поднялся в условиях тотального развала и деградации. Человек, однако, существо двухуровневое: ему мало накушаться. Теперь ему нравственное и интеллектуальное самоутверждение подавай.

Лично для меня долго оставались тайной побудительные причины, заставляющие топ-менеджеров издавать сборники своих стихов и спонсировать поэтические тусовки, на которых графоманы обмениваются мнениями о своем графоманстве. Я лично знаю нескольких очень богатых людей, лично сочиняющих книги о себе и других – они делают это отнюдь не с целью навариться, потому что наварены уже по самое не могу; скорее, мы имеем дело с рефлекторным подергиванием ноги, которое начиналось у выбегалловского кадавра после удовлетворения первого аппетита. Духовности хочется. Выморив или вытеснив из страны всех, кто что-нибудь соображал, тип-топ-менеджеры создают себе новую духовную среду. В этой среде, как положено, есть свой Байрон – Сергей Минаев, написавший байроническую сагу о том, как тяжко мертвецу среди людей живым и страстным притворяться; его роман о менеджере высшего звена, купившемся, как последний лох, на элементарную разводку модного друга, не зря бьет все рекорды, удерживаясь в списках бестселлеров уже, почитай, полгода.

Есть свой новый сентиментализм в исполнении Оксаны Робски, своя журналистика, даже свой кинематограф,– теперь менеджеры завели еще и свою политологию. Осмелюсь утверждать, что статья Владислава Суркова не имеет никаких стратегических целей и уж во всяком случае не предлагает России идеологическую программу – потому что идеология в нормальном смысле слова России не нужна, и Сурков отлично это понимает. Как только она заведется – начнутся споры, накроется стабильность, а главное, придется что-нибудь делать. Идеология ведь ничего не стоит, если не является руководством к действию. А что-нибудь делать в современной России категорически не рекомендуется, потому что в этом случае люди, умеющие что-нибудь по-настоящему, немедленно вытеснят из топ-листа всю нынешнюю деловую и политическую элиту. Произойдет естественный отбор, а его при отрицательной селекции допускать никак нельзя. Так что статья Суркова – это не идеология и не программа действий, а демонстративный и явный суррогат идеологии, призванный оправдать собою бездействие. Грубо говоря, это манифестация условий, при которых Владислав Сурков – а также Павел Данилин, Алексей Чеснаков, Алексей Чадаев, Иван Демидов, иные менеджеры и идеологи нынешнего Кремля,– по-прежнему будут восприниматься всерьез, печататься в «Эксперте», обсуждаться медиа-сообществом и считаться царями горы.

Суркову совершенно не нужно спасать Россию. Суркову – в полном соответствии с правилами игры в виртуальном, «постиндустриальном» мире – надо ощущать себя таковым спасителем и социальным мыслителем. Всякому, кто брал на себя титанический труд по ознакомлению с социокультурной публицистикой Егора Холмогорова или Алексея Чадаева, знакомо странное чувство: видно, что авторы почти физически наслаждаются собственной значимостью. Отсюда их тяжеловесное, пафосное многоречие, самозабвенное чесание левой пяткой правого уха, бесчисленные экивоки при формулировании простейших вещей: человек пишет, как иные кушают,– с кряканьем, чувством, толком, расстановкой, обильно, до полного пресыщения, ан нет, еще давай, еще осталось место, и все это солидно, по-купечески, чтоб все видели. Смыслы писаний Холмогорова, Чадаева, Данилина и иных светочей общественной мысли, как правило, не просто примитивны, но и откровенно репрессивны: с позитивной программой у нас, конечно, большие проблемы, но вот с врагами мы определились и никого к кормушке не подпустим. Данилин в этом смысле похвально откровенен: «Собственно, вся борьба Владислава Суркова за идеологию, которую он последовательно ведет с 2003 года, как раз и является попыткой закрыть входы в тупики». Под «тупиками», знамо, понимаются все направления, кроме магистрального. Объявим маргиналами и ставленниками Запада всех, кто имеет хоть какие-то взгляды,– и, провозгласив оппонентов «интеллектуалами» в кавычках, утвердим пустотность как знамя эпохи.

Мне уже приходилось писать о том, что копирайтер отличается от писателя фундаментальной мотивировкой, сводящейся к словесному (лучше бы гладкому и максимально эффектному) оформлению того, чего нет. Писатель, напротив, стремится максимально убедительно и выразительно описать то, что есть – пусть даже только в его воображении. Копирайтер фиксируется на несуществующем: его долг – распиарить вполне ничтожную вещь, внушив потребителю, что она насущно необходима. Владислав Сурков с фанатическим упорством – и не без трудолюбия – доказывает потенциальному потребителю свою необходимость и единственность. Кажется, как всякий хороший копирайтер, он убедил в этом даже себя.

Статья «Приватизация будущего» написана, конечно, не мыслителем и даже не пропагандистом,– но человеком, который явно ощущает себя тем и другим. Он не просто старается – он ловит свой кайф: с таким наслаждением Чадаев произносит слово «онтологический» и курит трубку. Видно же, как приятно автору:

«Перенос ударения на отдельные составляющие демократического процесса неизбежен и необходим в каждой новой точке исторического пространства-времени. В каждом новом контексте перманентного соперничества людей и доктрин».

А? Как пущено! Не только баблос сосем, но и вот как можем завернуть! Господи, скажешь кому-нибудь, что этакие пустопорожние красивости запускает в свет человек, отвечающий за идеологию огромной и все еще богатой страны – и мороз по коже: чего стоит «историческое пространство-время», безграмотное даже с логической точки зрения; но звучит, звучит, не откажешь! Копирайтеру и надо, чтоб звучало. Еще примеры? Их там завались:

«Необратимое усложнение механизмов человеческой экспансии (так называемый прогресс) привело Россию к пересмотру стратегии участия в гонке государственных, экономических и пропагандистских машин. Дизайн последних социальных моделей явно направлен к смягчению политических режимов, росту роли интеллектуального превосходства и информационного обмена, опутыванию властных иерархий саморегулируемыми сетями, короче – к демократии».

Чавой-то, чавой-то? Прогресс – это усложнение механизмов экспансии? И сказано в скобочках, как само собой разумеющееся? Что это за жалкий плагиат из Бориса Березовского, который – ссылаясь, правда, на мнение академика Сахарова – тоже любит утверждать, что смысл человеческой жизни в экспансии? Кто это вам сказал, господа кремлевские кураторы отечественной мысли, что ваш главный стимул является универсальным? Положим, вы действительно более всего озабочены экспансией, бессмысленной и беспощадной,– но из чего вы выводите такой образ прогресса? Нам-то, грешным, всегда казалось, что прогресс есть усложнение культуры и политики, гуманизация управления, расширение пределов личной свободы и ответственности, стирание граней между расами и классами… Кто, кстати, сказал вам, что усложнение механизмов экспансии является необратимым? У Рима, инков и Советского Союза были весьма сложные механизмы личной и государственной экспансии, но кончились империи – и все естественным порядком упростилось; нынешняя Россия проста, как огурец,– какая уж там необратимость!

В семидесятые Солженицына и Шафаревича читали, с Сахаровым полемизировали,– нынче вот Суркова обмозговываем; а вы говорите «необратимо»… Мне еще очень понравилось про «опутывание властных иерархий саморегулируемыми сетями». Этот волапюк в самом деле очень напоминает одну нехитрую, но эффективную политическую технологию Глеба Павловского, восходящую, впрочем, к московскому методологическому кружку, а отчасти и к тартускому структурализму: создаем некую узкую тусовку, главной целью которой является именно экспансия. Придумываем для этой тусовки несколько простых методов доминирования: вводим собственный птичий язык, ничего не означающий, но эффектный; закавычиваем оппонентов, шельмуя их при помощи этого языка (или приплетая, как Сурков, политические обвинения – в экстремизме и коллаборационизме); с помощью системы паролей опознаем своих, таких же закомплексованных, и наклеиваем на лицо дежурную улыбку авгура – Великого Посвященного. Во что мы все посвящены, не уточняется. Если вдуматься, журнал «НЛО» не зря так тесно связан с российским крупным бизнесом: связи тут не только и не столько родственные. Методы доминирования и источники самоуважения – одни и те же: не зря московский бизнес так интересуется каббалой – прямым источником и главной составной частью тартуского структурализма.

У новой кремлевской идеологической тусовки, которую Ольшанский так изящно обозвал кремлядью, уже выработался свой словарь, состоящий из ничего не говорящих слов и насквозь искусственных идиом: «производство смыслов», «геополитический произвол», «целостность многообразия» (современный псевдоним «цветущей сложности»), «эффективность», «конкурентоспособность», «массовые действия», «суетящиеся перверты» (это, как вы понимаете, о любых несогласных – хотя строкой выше заявлена необходимость и благотворность несогласия), «народосбережение» (вариант: «народосберегающие технологии»)… Там еще много. По этим паролям новые кремлевские идеологи узнают друг друга. Отличительная черта этого политического языка – его стопроцентная искусственность; отличительная черта его носителей – неспособность выразиться просто, по-русски, по возможности без грамматических ошибок. А то прочитаешь фразу вроде «неукорененность демократических инстинктов питает кое у кого надежды»… неукорененность питает надежды – как вам это понравится! Науки юношей питают, и каждый юнош, как питон… Но эта иезуитская, инквизиторская витиеватость неизбежна, поскольку чем еще заплетешь пустоту? Для всего этого узорчатого пустословия немедленно придумываются оправдания – тот же Данилин подсуетился, прошу любить и жаловать:

«Из «экспертовской» аудитории насильственно отобраны только неленивые люди с острым умом, готовые продираться сквозь дебри слов и смыслов. Которыми переполнена эта статья. Автор специально устлал доступ к ее смыслу минными полями, с тем чтобы отсечь от сокровенного познания врагов, лодырей и идейных извращенцев. Собственно, последние уже проявили себя, схватившись за одним им видимые щупальца монструозного заговора против России и блистая несвоевременным остроумием по поводу «золота КПСС», которое якобы Владислав Сурков мечтает вывезти из России. Безусловно, на таких автор статьи и не рассчитывал. Более того, не рассчитывал он и на львиную долю партийцев, тех же членов «Единой России», например. Лишь наиболее продвинутые интеллектуалы партии способны будут понять, что именно хотел сказать заместитель руководителя администрации президента.

А вот на кого точно рассчитывал автор – так это на небольшую группу идеологов. И «своих», и «не своих», главное, не враждебных, которые думают о стратегии России. Именно для них и была написана статья. Именно они и являются главными адресатами. Также главными адресатами являются наши «акулы капитализма», представители большого бизнеса. Они говорят о том же самом между собой. Только на более простом языке. И они способны понять сложный текст Суркова потому, что это постоянный дискурс».

В смысле откровенности, какой-то даже подростковой распахнутости, Данилин уж подлинно подарок судьбы. Попробуйте расшифровать этот потрясающий аргумент: «Потому что это постоянный дискурс»! Это, надо полагать, что-то вроде вечного огня? Или намек на то, что представители большого бизнеса все уже так заговорили? «Устлал доступ минными полями» – сильно сказано, метафорично. Отчего они все так уныло безграмотны? Понятно, почему грамотных надо объявить «суетящимися первертами»: сумятицу вносят, мешают играть в царя горы. «Лишь наиболее продвинутые интеллектуалы» способны понять Суркова: как, по-вашему, зачем Данилин так льстит патрону, преподнося его текст как эзотерический? А я вам отвечу: это он не патрону льстит, а себе. Это он – наиболее продвинутый интеллектуал, и ему, например, все понятно. Но он никому не скажет, потому что текст не для всех.

Да чего уж там усложнять-то особенно, дорогие ребята? Весь пафос статьи Суркова банален, как вся российская политическая риторика эпохи позднего Путина,– «За все хорошее против всего плохого»: у нас много нефти и газа, эти нефть и газ многим нравятся. Мы готовы ими делиться за деньги и без ущерба для своего права проводить такую внутреннюю политику, которая позволяет нам поддерживать население в состоянии и количестве, потребном для обслуживания трубы. При этом мы выделяем из упомянутого населения тонкий слой авгуров, который будет доступен к распределению верховных благ, и транслируем этим авгурам через журнал «Эксперт» систему паролей, с помощью которой будет осуществляться доступ и взаимное узнавание. Вот вам и вся стратегия, все интеллектуальные глубины и высоты. Любые попытки произвести что-нибудь более креативное, судьбоносное и зовущее к действию будут нами оцениваться как суета первертов и всяческая суета.

И вовсе не надо подсчитывать, сколько раз и в каком контексте употреблено у Суркова слово «справедливость». Во многих ЖЖ я встречал бурные восторги по этому поводу: «справедливость», в кремлевской риторике появилось слово «справедливость»! «Часы, часы, он показал часы!» (К.Чуковский о Сталине). Весьма приятно ощущать себя приближенным к самому седалищу и толкующим оттуда: в слове «справедливость» четырнадцать букв, оно употреблено шестнадцать раз, это многое означает! (Понимающее перемигиванье). Сколько бы раз ни произнес Владислав Сурков слова «народосбережение», «справедливость» или «халва» – никаких геополитических, нравственных или обонятельных перемен это в России не произведет. Потому что в стране, в которой политика подменена менеджментом, а демократия – системой запретов и умолчаний, никакое благо само собой ниоткуда не возьмется. Изменение произойдет одно: Владислав Сурков и армия набранных им карьерных мальчиков, желающих позиционировать себя в качестве политологов, будут еще больше уважать себя.

Собственно, ради этого все и затевается.

Самое главное, что никаких особо кровожадных вещей в сурковском тексте не содержится. И призывает его автор вроде бы к правильным вещам: национальной солидарности, социальной справедливости, преодолению силовых соблазнов… Вопрос ведь в том, кто призывает, кто все это будет осуществлять. Если за дело возьмется человек с таким стилем, такой степенью самодовольства и таким отношением к оппонентам – нет решительно никаких оснований утверждать, что «впервые в нашей истории есть шанс на излечение хронической болезни судорожного (революционно-реакционного) развития». Судорожное развитие надоело, кто бы спорил. Но прервется эта традиция (циклическая, многажды описанная, в том числе и автором этих строк) не тогда, когда воцарится несуществующая суверенная демократия, то есть мягкий тоталитаризм на сырьевой базе, а тогда, когда все население страны наконец поверит в простейшие законы и начнет их исполнять. То есть почувствует себя людьми. При таком начальстве это, прямо скажем, маловероятно. Скорее можно предположить, что у нас (уж подлинно впервые в нашей истории!) есть шанс прекратить всякое развитие. Это и есть стабильность по-новокремлевски, стабильность для людей, пишущих и думающих вот так:

«Синергия креативных гражданских групп (предпринимательской, научной, культурологической, политической) в общих (значит, национальных) интересах выглядит позитивной альтернативой самозванству офшорной аристократии с ее пораженческой психологией».

Не выглядит, к сожалению. Не совсем понятно, при чем тут синергия, и не очень видны пока эти стройные ряды предпринимателей-культурологов, кладущих живот на алтарь национальных интересов. Очевидны пока лишь позитивные ценности, на основании которых они будут идентифицироваться и объединяться. Эта ценность – немыслимая самоупоенность полуобразованных людей, составляющих сегодня российский политический класс и компанию его подголосков.

Эта самоупоенность сквозит во всем – в манерах, в аргументации, в полемике, в костюмах, лексике, интонациях; нет, ребята, не деньги им нужны и даже не сырье. Власть?– не нужна и власть, она уже есть. Им важно чувствовать себя ин-тел-лек-ту-ала-ми, вот чего они теперь захотели. Это и будет главной победой русской демократии: создание такого контекста, чтобы сервильные ничтожества и многоречивые недоучки чувствовали себя солью земли.

Вот этого-то у них и не получится.

«Никогда твоя пасть не спросит как надо о том, «хорош ли был рейс».

2007 год

Дмитрий Быков

Телегия

В русской литературе семидесятых годов XX века сложилось направление, не имеющее аналогов в мире по антикультурной страстности, человеконенавистническому напору, сентиментальному фарисейству и верноподданническому лицемерию. Это направление, окопавшееся в журнале «Наш современник» и во многом определившее интеллектуальный пейзаж позднесоветской эпохи, получило название «деревенщиков», хотя к реальной деревне, разумеется, отношения не имело.

Реальную русскую деревню следовало описывать средствами экспрессионистскими, или фантастическими, или, в крайнем случае, житийно-апокрифическими, но никак не прогорклыми красками из арсенала народнического реализма, благополучно исчерпавшегося еще во времена Николая Успенского. Что бы Толстой ни писал о народе в заметках вроде «Благодатной почвы», в художественной литературе получалась «Власть тьмы», по нагромождению ужасов многократно превосходящая нелюбимого автором Шекспира. К началу застоя в деревне гнили сразу два уклада – общинный и колхозный; оба были неэффективны и способствовали моральному разложению. Об этом реальном положении дел после Овечкина и отчасти Троепольского писали только Черниченко со Стреляным, но они ведь очеркисты, и если кому стоило браться за тему всерьез, то, пожалуй, действительно очеркисту. Изменить ситуацию в глобальном смысле ему не по плечу, но спасти тех, кого еще можно спасти, только он и властен. Не случайно очерк – основной жанр собственно деревенской литературы: жанр быстрого реагирования. Что до деревенщиков, они ничего исправлять не желали, и большинство их текстов были формально выдержаны в жанре сельской элегии, «телегии», «элегических куку». Все, что можно было сказать о наступлении города и умирании древних богов, уже сказал Есенин в «Сорокоусте», а в менее концентрированном виде – Клюев. Но деревня, повторяю, никого не интересовала. Проза и поэзия «деревенщиков» – литература антикультурного реванша, ответ на формирование советской интеллигенции и попытка свести с нею счеты от имени наиболее несчастного и забитого социального слоя, а именно крестьянства.

Правду сказать, вражда народа и интеллигенции – чистый продукт почвеннического вымысла. На самом деле это вражда одной интеллигенции к другой. Любой, кому случалось жить в деревне или хотя бы подолгу гостить там, знает, что зависть и вражда деревенских к городским в девяноста случаях из ста преувеличена либо вовсе выдумана. Персонажи, подобные Глебу Капустину из шукшинского рассказа «Срезал», водились и в городской среде, и как раз односельчане – что у Шукшина очень точно показано – этого жлоба ненавидели, хоть и любовались его жлобиадами. Ненависть деревенщиков к городу – не что иное, как реакция на формирование нового класса, или, если угодно, нового народа. Сам факт появления авторской песни в пятидесятые-шестидесятые годы свидетельствует о появлении этого класса: народом называется тот, кто пишет народные песни. С пятидесятых годов народом работали Окуджава, Матвеева, Визбор, Ким, Анчаров, Галич, позднее Высоцкий. Прослойку, голосом которой они стали, ненавидели многие и за разное: Солженицын заклеймил ее именем «образованщины», а так называемые деревенщики, не решаясь поддержать Солженицына впрямую, клеймили ее за оторванность от почвы, за неумение своими руками растить хлебушко. Квинтэссенцией такого отношения к этому новому народу – которому, между прочим, СССР и был обязан конкурентоспособностью и выживанием как таковым,– была частушка из романа Евтушенко «Ягодные места», хвалебное предисловие к которому, между прочим, писал Распутин: «Англичане с Ленинграда к нам приехали в колхоз и понюхали впервые деревенский наш навоз». Все это было развитием старого есенинского тезиса из самых слабых его стихов – к сожалению, в процессе алкогольной деградации его личности лирика тоже все меньше походила на гениальное новаторство его ранних стихов и постепенно скатывалась к дискурсу «скандал в участке»:

– Но этот хлеб, который жрете вы…

Ведь мы его того-с…

Навозом…

Ну да, жрем, а вы что жрете? Обжорство становится при таком подходе эксклюзивной приметой горожанина, а селянин знай себе его прокармливает, надрываясь в полях; апология навоза как символа сельской здоровой морали и честного труда заразила даже таких авторов, как Пастернак – «И всего живитель и виновник, пахнет свежим воздухом навоз». Таких вкусовых провалов, как «Март», у этого автора немного, это и вообще довольно слабые стихи – многословные, очень советские, декларативные («как у дюжей скотницы работа, дело у весны кипит в руках», и рифма «работа» – «до пота» отсылает к сборникам вроде «Твоя спецовка, парень»). Но гений проговаривается и в неудачных стихах: навоз – действительно всего виновник, ключевое понятие сельского реваншизма. Горожанин виноват в том, что не нюхает навоза, что прорвался в отвратительный, бездуховный город, где все со всеми, свальным образом, как в романе Василия Белова «Все впереди». Вот как выглядел стандартный рассказ в почвенном журнале «Наш современник» семидесятых годов: в родную деревню приезжает городской житель. Он выбился там в начальники чего-то. Жена его – обязательно крашеная блондинка с сантиметровым слоем косметики. Дома его ждет сгорбленная маманя, а то и ветеран-папаня, надевающий по случаю приезда отпрыска все медали. Сдвигают столы, режут сало (выступающее в функции библейского тельца), и вечером менее удачливые одноклассники нашего героя – все сплошь почему-то механизаторы или шофера – сходятся повспоминать да подивиться обновам, которых начальничек навез родне. Гордая мама не налюбуется на сына, но в город переезжать не хочет, да и невестка ей не шибко нравится – распутная больно, не по делу ухватиста – наряды хапает, а ухвата ухватить не умеет… Я как сейчас вижу перед собой этот кадр, кочевавший из одной сельской картины в другую: пригорюнились, опершись на натруженные руки, неотличимые старушки – и поплыла над столом тихая, простая песня на музыку Евгения Птичкина; вот и балалайки вдруг подхватили прозрачный, как речка детства, чистый мотив… Закручинилась и Нинка из сельпа (склонять «сельпо» считалось хорошим тоном): много соблазнов пришло через нее на местных мужиков, но сейчас и она горько задумалась про жизню свою… Но вот и пляска: дробит каблуками пол только что демобилизовавшийся из Вооруженных Сил конопатый Пашка, тоже механизатор, а вокруг него лебедушкой ходит Дуся, дождавшаяся своего ненаглядного. Скоро они поженятся и въедут в новую избу, построенную для них всем колхозом. Павел и его пава заставляют старшее поколение прослезиться: вон, не уехали из села, не то что некоторые!

Утром, страдая от похмельной тоски, начальничек выходит босыми ногами на росную траву. На крыльце уже смолит самосад рано просыпающийся батя. «Подвинься, батя»,– угрюмо говорит отпрыск. Батя подвигается, отпрыск выбрасывает бездуховную «пегасину» и просит у старика самосаду. Старик охотно делится. Петуховы (почему-то обязательно Петуховы), старший и младший, оба неуловимо схожие статью и ухваткой, молча дымят. Финал открытый – но у читателя, зрителя и любого другого потребителя не остается сомнений, что сынок-начальник забросит свой пробензиненный, заасфальтированный город, кинет и продавщицу – и переедет к истоку. Для подтверждения этой оптимистической гипотезы можно еще на финальных титрах пустить покос, и чтобы впереди косарей гордо вышагивал Петухов-младший.

Кино такого типа называлось «Росные травы» или «Овсяные зори», рассказ – «Сын приехал» или «Празднику Петуховых». Добра этого было завались.

Некоторые писатели из славной когорты действительно умели писать, у них не отнять было корневой изобразительной силы; случались очень талантливые, как Шукшин и Распутин, Можаев и Екимов (но это и не деревенская, не «тематическая», а просто хорошая проза). Был несколько менее одаренный, но все равно заметный Белов с пресловутым «Привычным делом». Подверстывали к ним и Астафьева (оказавшегося, однако, много шире любых рамок). Деревенщики отличались от горожан, примерно как кулаки от середняков или, точнее, как Россия от Европы: у них в активе было несколько очень ярких, но монструозных личностей, тогда как общий фон «деревенской прозы» и сельского же кинематографа был удручающе сер. Среди горожан-западников, напротив, было куда меньше по-настоящему одаренных писателей, зато средний уровень был повыше и проза пограмотней.

Даже самые талантливые деревенщики не могли убежать от схемы: город – ложь и разврат, деревня – источник благодати. Соответственно в ранг благодати возводились все сельские прелести: неослабное внимание к чужой жизни, консерватизм, ксенофобия, жадность, грубость, темнота… По логике деревенщиков выходило, что все это и является условием духовности – тогда как духовность в России, особенно в сельской местности, всегда существовала как раз вопреки этому. Нечего и говорить, что диалоги в сельских фильмах были невыносимо фальшивы, набор типажей стандартен (упомянутая Нинка из сельпа, веселый балагур а-ля Щукарь, непутевый гулена-бабник, который всех шшшупает…), а уж каким языком писали прозаики-деревенщики – никакой Даль не разобрал бы; исключение составлял опять же Распутин с его блестящей, классически ясной прозой. Собственно, в героях Распутина никогда и не было того, что особенно умиляло его единомышленников и товарищей по цеху: он не изображал победительных, грубых и хамоватых персонажей. Он изображал жертв, страдальцев. И в «Прощании с Матерой», в сущности, закрыл тему.

Но существовали же поставщики сельских эпопей, обожаемых обывателем, экранизируемых, затрепываемых: существовали Анатолий Иванов и Петр Проскурин, авторы соответственно «Вечного зова» и «Судьбы», с могутными мужиками и ядреными бабами, которые так и падали в духмяные росы и там с первобытной энергией шевелились. Существовали пудовые нагромождения фальши и безвкусицы, и извлечь из этих напластований какую-никакую правду о судьбе российской деревни не представлялось возможным. Но ведь художественное качество и не предполагалось. Селяне были преднамеренно избраны глашатаями истины лишь как самые несчастные и безответные: несчастность служила легитимизацией их убеждений – вот, мол, выстрадали,– а безответность позволяла нести от их имени любую чушь: они если и читали «Наш современник», то не ради лубков из своей жизни, а ради Пикуля и – реже – Бондарева. Деревенщикам никакого дела не было до реальной жизни русской деревни. Их интересовало обличить в жидовстве и беспочвенности тот новый народ, который незаметно нарос у них под носом – и в который их не пускали, потому что в массе своей они были злы, мстительны, бездарны и недружелюбны. Их поэзия – что лирика, что эпос – не поднималась выше уровня, заданного их знаменосцем Сергеем Викуловым и почетным лауреатом Егором Исаевым. Их проза сводилась к чистейшему эпигонству. Если бы в России был какой-нибудь социальный слой несчастней крестьянства, они ниспровергали бы культуру от его имени. Так Горький в девяностые годы позапрошлого века клеймил мещанство от имени босячества, обзывал интеллигенцию дачниками, врагами, варварами, а она терпела: босяк, имеет право. В ночлежке ночевал. Это старая русская традиция – оправдывать любую ерунду страданиями говорящего; и потому, желая сказать особенно гнусную и вредную ерунду, говорящий начинает с перечня своих страданий. Горький сам очень хорошо это разоблачил в полузабытой пьесе «Старик», во многих отношениях автобиографичной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю