355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щеглов » Любовь и маска » Текст книги (страница 4)
Любовь и маска
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:23

Текст книги "Любовь и маска"


Автор книги: Дмитрий Щеглов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

Начались долгие пересуды, взвешивание всех за и против этого нешуточного предприятия, паника Евгении Николаевны и осторожные увещевания Петра Федоровича, – все висело на волоске. Наконец удалось убедить Евгению Николаевну, что подмосковный санаторий – не Соловки и не лечебница для буйнопомешанных.

Были нервные сборы – младшая дочь все пыталась придать им рациональный характер, – масса абсурдных вещей, увозимых с собой точно на зимовку, снова отчаяние и паника, и встречные доводы, и контраргументы.

– Это безумие, сплошное безумие, – вскрикивала Евгения Николаевна, демонстративно не принимая участия в сборах, усаживаясь в кресло посреди несобранных баулов и саквояжей, в то время как Петр Федорович педантично отслеживал по карте предстоящий маршрут – что-то там у него не сходилось, не вытанцовывалось, – карта была подробная, честная, успевшая состариться с дореволюционных времен.

А потом наступило утро, долгожданное, серенькое, набухшее сыростью в последний момент отмененного дождя, с предчувствием свободы, как бывало в детстве, перед каникулами в самом начале июня. И на вокзале, когда небо расшторили и показалось солнце, вдруг быстро кольнуло жалостью к ним, с нелепой чинностью располагавшимся в переполненном вагоне. На станции родителей должны были встретить – все было продумано и учтено.

Санаторий, до которого они благополучно добрались, встречал их бравурными маршами. На залитой солнцем площадке перед главным корпусом под темпераментную музыку приседали, кланялись, разводили руками, принимали различные физкультурные позы десятка четыре мужчин разного возраста и телосложения. Это были обычные, малопримечательные мужчины, работники среднего звена на отдыхе, но сердце бывшего статского советника гневно заколотилось: все они производили свои физкультурные манипуляции в чудовищных безразмерных трусах – оскорбительных и одинаковых, точно выданных им в каком-то похабном распределителе – вместе со спецпайком и путевкой.

– Что?! Мужчины в белье? При моей Женечке! – закричал Петр Федорович. – Немедленно назад! На станцию, домой!

И все захлопнулось – надежды на трехнедельную летнюю паузу, на уютное одиночество, на тишину.

Из этой тишины – недоговоренностей, умолчаний, которыми окружен ранний период жизни Орловой, – и возникает некая сухощавая фигура, отбрасывающая свою печальную тень на ее прошлое. Все, что связано с ней, станет по крайней мере одной из трех абсолютно запретных тем, не подлежащих обсуждению даже с самыми близкими. Запрет, негласно наложенный на две другие: родословную и болезнь (приведшую к смерти), должен был неумолимо выделить актрису из разряда смертных, без видимого зазора соединив Орлову с ее экранными воплощениями. Все, что этому не способствовало, отбрасывалось как неподошедшие по цветовой гамме перчатки (за которыми много лет спустя она полетит в Париж – всего на пару дней, чтобы только их и купить).

Легкого упоминания удостаивалось детство, почти никакого – юность; двадцатые годы, музыкальный театр – как игривое пожатие руки перед настоящим свиданием.

Настоящее – было впереди.

1925-й? 1926-й? О времени их знакомства можно говорить лишь гадательно.

Этот худощавый, высокий человек с небольшим прибалтийским акцентом вошел в ее жизнь так же деликатно, как и исчез из нее. Оба сделали все возможное, чтобы в слуховое окно времени не нанесло чего-либо из прошлого, будь то календарные листки с точными датами или просто клочки бумаги с двумя-тремя неосторожными или нерасторопными фразами.

У обоих имелись на то свои причины – несопоставимые, неравноценные, неравнозначные.

В 1926 году Андрей Каспарович Берзин, голубоглазый латыш с военной выправкой и ростом, не уступавшим отцу Орловой – Петру Федоровичу, служил в Наркомземе, руководя всей работой этого ведомства по линии производственного кредитования.

Говорили, что их познакомили в театре.

А где еще? Во всяком случае, лишь театр мог стать поводом к знакомству (не Наркомзем же?), очень быстро освободившемуся от налета банальной интрижки.

Провожая актрису после спектаклей, в один из вечеров он был представлен родителям. Из огромной коммуналки в проезде Художественного театра Орловы к тому времени перебрались в отдельную квартиру в Гагаринском переулке.

Берзин приятно удивил домашних умом, внятностью, сдержанными манерами северянина, в которых – при известном настроении – угадывалось нечто аристократическое.

А между тем был он сыном рыбака, впоследствии – рабочего Сормовского завода. Шестнадцатилетним юнгой на океанском грузовом пароходе «Дельта» (немецкого, кстати, пароходства) отправился в девятимесячное плавание с заходами в порты Англии, Голландии и Франции. Может быть, этот романтический маринистский фрагмент его биографии стал чем-то вроде визитной карточки при первом знакомстве с Орловой. Дальше – никакого моря, только земля, земля.

В 1910 году семнадцатилетний Берзин поступил в Земельно-аграрное училище в Горы Горецке. «Собственные заработки уроками, работа помощником землемера в каникулярное время, ограниченная материальная помощь отца и старшего брата, – читаем мы в его кратком и грустном жизнеописании, – дали возможность в 1914 году окончить курс со званием землемера-агронома».

Дальше учеба в Рижском политехническом институте, работа землемером и членство в каких-то землеустроительных комиссиях.

Осенью Берзина призывают в армию. В бесчисленных кафкианских листках по учету кадров советского времени в графе «Образование» у него значилось – незаконченное высшее. Кроме того, он всякий раз вынужден был помечать специально, что в течение года служил в старой армии в звании прапорщика на должности комроты.

Участвовал ли в боях времен гражданской войны?

Прочерк.

Служил ли в войсках или учреждениях белых правительств?

Не служил.

Революционные завихрения выводят его в председатели совета солдатских депутатов нижегородского гарнизона. После ликвидации восстания он уволен из полка в резерв.

После октябрьского переворота Берзин возглавляет губернский земельный комитет; первые советские хозяйства и сельскохозяйственные артели Нижегородской губернии – результат его деятельности. Отмеченный начальством, он по инициативе В. А. Поссе переводится в Наркомзем, где его карьера скоро делается вертикальной. 1922 год ставит в ней первую крестообразную пометку. Нэп Берзин воспринял без всякого воодушевления, выступив против наркомземовских установок. В результате – вынужден был уйти с руководящего поста на более расплывчатую и удаленную от практического дела должность. И хотя его карьера вновь очень быстро поползла вверх, вряд ли эти выступления были ему забыты и прощены.

Арестовывали ли его в этот период?

Судя по семейным рассказам, первого мужа Орловой таскали в ОГПУ чуть ли не на всех должностях и постах, которые он занимал. Его забирали на три дня, на три недели, на месяц. И всякий раз обходилось.

Когда Орлова, став его женой, переехала к нему в Колпачный переулок, в прихожей квартиры уже стоял специальный чемоданчик со стандартным набором арестантских вещей. Чемоданчик этот всегда находился в деле.

Родственники и знакомые, подходя к дому, часто видели: а) – Андрея Каспаровича, держащегося очень прямо, увозят в тюрьму на извозчике; б) – Андрей Каспарович так же невозмутимо, точно речь шла о банальной командировке, на извозчике же из тюрьмы возвращается.

Понимал ли он, чем могут кончиться эти извозчичьи разъезды? И чем они отзовутся в судьбе его молодой жены?

Конечно же понимал.

Его отношение к ней было окрашено в рыцарские тона абсолютного обожания. Ее театр, ее занятия он принимал скорее на веру, как некое овеществленное следствие этого обожания, его праздничное, рампой подсвеченное продолжение.

Его не было на премьере «Периколы», когда в директорской ложе находились не только родители жены – Евгения Николаевна и Петр Федорович, но и сестра Нонна с мужем и маленькой дочкой, тоже Нонной. Перед началом к ним присоединился Немирович-Данченко, чье заинтересованное внимание к Орловой приняло такие отчетливые формы, что он считал для себя возможным просидеть с родственниками прелестной дебютантки весь спектакль, держа на коленях ее маленькую племянницу.

Где, спрашивается, был муж? Там, куда его время от времени возили на извозчике?

И что тогда испытывала готовящаяся к выходу – всегда такая закрытая, непроницаемая – Орлова?

Позднее, когда был арестован (и вскоре отпущен) муж любимой сестры – Сергей Веселов, его мрачноватое и покорное семейство восприняло это обреченно, как свершившийся факт. Орлова буквально ворвалась в дом его родителей и устроила грандиозный, не слишком укладывающийся в рамки ее характера скандал: «Почему ничего не делается, когда ваш сын и брат (сестрам) в беде?»

Не думается, чтоб на такой разнос имела право женщина, в свое время не сделавшая ничего для освобождения своего собственного мужа.

Учитывая некоторую двусмысленность ситуации, вряд ли она действовала через своего влиятельного патрона Немировича-Данченко, к тому времени уже изрядно напуганного.

Ясно одно: с какого-то момента она поняла, что рассчитывать может только на себя. И ставить следует прежде всего на свою судьбу.

В 1928 году (время первых ролей в театре) Орловой было двадцать шесть, Берзину – тридцать пять.

В Наркомземе он был назначен членом президиума земплана и председателем секции финансирования сельского хозяйства. Практически он руководил всей системой земельных органов по финансированию сельского хозяйства. Параллельно состоял действительным членом Научно-исследовательского института сельского хозяйства. Опубликовал несколько статей и очерков, поддерживающих установки профессоров Кондратьева, Макарова и Челинцева (в скором времени ставших его подельниками), которые защищали «минималистские темпы коллективизации».

В Наркомземе в ту пору трудился небезызвестный Николай Иванович Ежов, крохотный, фиалковоглазый человечек, большой любитель заливистого пения под гармошку – в проекции шеф НКВД. Не сказать, чтоб они с Берзиным были хорошо знакомы, в характере Ежова было что-то от хулигана-малолетки, из тех, что задирают «больших», в то время как шпана постарше стоит наготове в подворотне, но вряд ли они не знали друг друга.

Между прочим, о нравах своего будущего ведомства Николай Иванович знал не понаслышке. Его жена – сотрудница отдела субтропических растений в Наркомземе – на следующий день после приказа о его повышении в должности была аккуратно и окончательно изъята органами, больше о ней никогда не слышали.

Странный это был год, 1930-й. Отгремело уже знаменитое Шахтинское дело – публичное, с саморазоблачениями подсудимых. Уже осатаневшие гепеушники, не дожидаясь инструкции о спецмерах воздействия, рубили по шеям ребром ладони и отбивали почки, и логика самооговора, распределение функций между палачом и жертвой принималось большей частью подсудимых.

В конце 1930-го проводится еще более тонко отрежиссированный процесс Промпартии, где уже все без исключения валят на себя любую абракадабру, и перед угрюмым взором пролетария возникает чудовищное хитросплетение всех прежде разоблаченных заговоров и вредительств, завязанных с Милюковым, Рябушинским, Пуанкаре и прочее…

И вот вдогонку Промпартии готовится очередной грандиозный процесс Трудовой крестьянской партии (ТКП), не существовавшей в природе организации невиданной подрывной мощи, состоящей из сельской интеллигенции, деятелей сельхоз и потребкооперации и, разумеется, верхушки Наркомзема. На процессе Промпартии не раз упоминалась ТКП, как уже взятая в следственный оборот. Андрей Берзин был арестован в конце 1930 года с соблюдением всех сопутствующих деталей режиссуры и реквизита: чемоданчик, извозчик, конвойные.

На этот раз дело не обошлось ни тремя днями, ни тремя неделями. Следствие длилось по май 1931 года. Имелись уже тысячи показаний сознавшихся, саморазоблачившихся, известно, что общее число сельхоздиверсантов намеревались довести до двухсот тысяч. Во главе «заговора» значились: А. В. Чаянов, будущий «премьер-министр» республики Н. Д. Кондратьев, Л. Н. Юровский, Макаров, А. Дояренко. Андрей Берзин шел вслед за ними.

И все же этот 1930 год, как и начало следующего, был довольно странным временем.

В какую-то из своих мутных ночей Сталин вдруг все отменил. Солженицын в «Архипелаге» объясняет это тем, что Вождь Народов решил не размениваться на какие-то там двести тысяч, когда в скором времени вся деревня и так должна была вымереть. Не очень, кажется, стройно, но ничего другого пока нет. Известно только, что в одну ночь пропал годовой труд ведомства товарища Ягоды. «Сознавшимся» предложили отказаться от своих показаний, сколько же это счастливцев вернулось, пусть и ненадолго, домой!

От крестьянской партии ничего не осталось, кроме небольшой группы Кондратьева – Чаянова, в которую вошел и Берзин. Судили их через коллегию ОГПУ.

Андрей Каспарович был приговорен к трем годам ссылки, которую он отбывал в Семипалатинске.

Какой степенью помощи следствию объясняется сравнительная мягкость приговора, неизвестно.

В Семипалатинской межрайконторе Берзин работал экономистом-плановиком. Потом в качестве старшего экономиста был зачислен в Облплан – это был период организации Восточно-Казахстанской области. Писал статьи, очерки. «Анализ животноводства по переписи 1932 года»; «Анализ предварительных итогов развития…»; еще какой-то анализ…

Тот, кто бывал в этих безлесых, оголенных краях, не забудет неизменно угрюмого выражения зимней казахстанской степи или ее осатанелого летнего жара. Жалкие, сводящие с ума просторы.

«Низовая работа наглядно показала мне ошибочность тех установок и взглядов, защитником и проводником которых я был последнее время в Наркомземе. Пересмотром своих идеологических позиций, отказом от ошибочных взглядов я обеспечил себе возможность активного участия в социалистическом строительстве. За практическую же свою работу я был награжден званием ударника и дважды премирован денежной премией».

Это из все того же краткого жизнеописания 1934 года.

«Идеологически перевооружившись, я в июне 1932 года выступил с политической декларацией и 14 сентября 32-го был досрочно освобожден из ссылки».

Последнюю дату стоит запомнить.

Дальше.

«В феврале 1933-го вернулся на работу в В. К. Облплан и занял должность руководителя сельскохозяйственного сектора».

Две эти даты: сентябрь 32-го и февраль 33-го – обозначили, может быть, самый драматичный и загадочный период в жизни Орловой.

В эти полгода она сделала свой выбор, определивший не только судьбу мужа, но и смысл, стиль, направленность ее собственной жизни и жизни ее близких.

Знал ли досрочно освободившийся из ссылки Берзин, что возвращаться ему уже не к кому и незачем? Или он понял это лишь в начале 33-го года, в Москве?

Да ездил ли он вообще в Москву? Был ли у них с Орловой какой-то решающий разговор?

Этого, может быть, мы никогда не узнаем.

В жизнеописании, датированном сентябрем 1934 года, он ни разу не упоминает не то что имя жены, но вообще ни слова не говорит о браке. В семейных воспоминаниях, пусть даже и сдобренных патокой, Берзин возникает как человек подчеркнутого великодушия и жертвенности.

Есть только одно приемлемое и во многих отношениях правдоподобное объяснение этой ситуации.

Затерянный в семипалатинской глуши сорокалетний ссыльный Андрей Каспарович Берзин, вполне сознающий, какая тень протягивается от него в жизнь Орловой, – этот человек, потерявший все, кроме права на поступок, совершил его, став инициатором – не разрыва, нет, – ухода, позднее оформленного как развод.

Он ушел из ее жизни тихо, не хлопнув дверью, по-английски, по-прибалтийски, как угодно, не загромоздив эту жизнь опасными упоминаниями и пометками.

Но было и еще одно обстоятельство, которое не могло не сказаться на его решении.

В 1933 году Орлову видели в обществе некоего немецкого дипломата. Она и не пыталась скрывать свою связь с немцем – сколько раз он подвозил ее на новеньком «мерседесе» к дому в Гагаринском переулке, – и родители обмирали от страха. Конец Веймарской республики и появление Александрова практически синхронно свели шансы немца к нулю.

– Пришло время устраивать жизнь, – с германской рассудительностью будто бы сказал он однажды русской подруге, имея в виду соперника-кинорежиссера, а не политику. О том, как он сам устроился при Гитлере, и устроился ли он вообще, история умалчивает.

К Берзину все это не имело уже никакого отношения.

На службу в семипалатинскую контору, теперь уже вольнонаемным, он поступил в феврале 1934 года, за несколько месяцев до первой встречи Орловой с Александровым.

«Я увидела голубоглазого золотоволосого Бога, и все было кончено» – фраза, произнесенная актрисой, вспоминавшей об этой встрече, кроме банального лирического отзвука, возможно, имеет свой строгий смысл. Конец всем сомнениям и угрызениям, конец всем расчетам и необходимости выбирать. Все было выбрано за нее. Подобную фразу могла произнести только женщина. Женщиной она и оставалась в первую очередь.

Семейные рассказы – вещь занимательная, но часто – ненадежная. Бесшумное и деликатное самоустранение первого мужа Орловой со временем было принято за его безвылазное – вплоть до конца сороковых – пребывание в казахстанской глуши.

А между тем он вернулся в Москву. Вернулся довольно скоро – не позднее сентября 1934-го. В октябре его вновь принимают на работу в Наркомзем – краткое жизнеописание понадобилось как раз для зачисления Берзина на скромную должность старшего консультанта финансового сектора.

Последняя запись в личном листке по учету кадров относится к августу 37-го года. В прилагаемой характеристике с грифом «Секретно» помимо прочего сказано:

«…За время работы в ПФО (планово-финансовый отдел) все производственные задания и работы выполняет добросовестно. По общественной линии не несет определенной нагрузки, однако отдельные поручения выполняет добросовестно и аккуратно».

Добросовестно и аккуратно… Он ходил на службу, отмечался в платежной ведомости. В обеденные перерывы жевал бутерброды, автоматически доставая из кармана плаща газету с сообщениями о чудовищных надоях и урожаях. Вникая, читал передовицы. В новостях культуры ему попадались заметки – о том о сем или, скажем, о фильме, выход которого по каким-то причинам откладывался (зачем-то считалось нужным сообщать об этом едва ли не каждый месяц). Он не придавал этому никакого значения – какая разница, – это было уже так далеко, что лучше не вспоминать.

А фильм все-таки вышел. И уже через полгода вся страна звенела и переливалась ЕЕ голосом.

 
Нам песня строить и жить помогает,
Она, как друг, и зовет и ведет,
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет.
 

А он, Андрей Каспарович Берзин, пропал надолго. Он еще успел застать выход «Цирка», так никому и не обмолвившись о том, что связывало его с этой женщиной, чьи афиши можно было встретить на всех улицах и площадях (и, верно, уже в самом Наркомземе появились две-три крашеные блондинки с предательски быстро темнеющими проборами).

Его арестовали ночью, в самом начале 38-го года.

Он был готов. Добросовестно и аккуратно сложенный чемоданчик, как прежде, стоял наготове. Вместо извозчика был воронок. Приговор – после реактивного «следствия» – тоже существенно отличался. Восемь лет, которые Берзин отбывал в Усть-Вымьлаге, стали его последним сроком.

Вскоре после войны в квартире племянницы Орловой – Нонны Сергеевны Голиковой – появился высокий, совершенно седой человек в военной форме без знаков отличия. В памяти это так и осталось – неподвижным кадром: странный, красивый, очень худой человек с чемоданом в руках. Кроме чемодана у человека этого не было ничего, кроме пятидесяти четырех лет искореженной жизни, последней стадии рака и матери в Латвии, к которой его и отпустили умирать. В Москве он был проездом. У него никого не осталось в этом городе, кроме маленькой Нонны, когда-то подолгу жившей в его прежней семье.

Его время остановилось: он помнил маленькую девочку и потому принес ей в подарок куклу (как и наоборот – память детства укрупняет масштабы). И только когда вошел, понял, что прошло достаточно времени для того, чтобы девочка успела не только вырасти, но и родить другую девочку. Этой другой он и оставил подарок.

Глава 5

Это я хотел бы быть таким высокомерным, веселым. Он такой, каким я хотел быть. Счастливцем, идущим по самому краю планеты, беспрерывно лопочущим. Это я таким бы хотел быть, вздорным болтуном, гоняющимся за счастьем, которого наша солнечная система предложить не может.

Илья Ильф. Записные книжки

Осенью 1929 года в международном вагоне поезда «Москва – Берлин» в числе других пассажиров (почти сплошь возвращающихся восвояси иностранцев) сидели трое молодых людей, пребывавших в отменном расположении духа. Их настроения не могли испортить ни угрюмая придирчивость пограничников Пилсудского, устроивших им страстную проверку у станции Нагорное, неподалеку от Минска, где заканчивалась сизая территория советской Белоруссии, ни довольно скверный (хоть и заказанных у приличных московских портных) покрой их новеньких костюмов, снисходительно оцениваемых европейской публикой.

Все, все было превосходно. Подсвеченная каким-то польским пригородом, ночь с хрустом опустила штору, после чего незамедлительно внесли чай с коньяком. По крайней мере двое из троих молодых людей были превосходные рассказчики. На перегоне, не доезжая Варшавы, поезд сошел с рельсов и стало еще веселее. Вся троица, не переставая галдеть, перебралась в вагон-ресторан. Покуда поезд, как жизнелюбивый паралитик, ковылял по шпалам, на буфетной стойке после каждого тычка колеса о шпалу в стопке посуды убывало по тарелке. Других жертв этого происшествия не наблюдалось.

Берлин являлся только промежуточным пунктом в дальнем и вполне увеселительном путешествии молодых людей.

Америка – вот куда они направлялись, куда, точнее, они были направлены, но перебои с визами внесли свои коррективы в их жизнерадостные планы.

Они чувствовали себя избранными. Да они и были избранными: полпреды власти, кинолазутчики Москвы, деятельные подмастерья Голливуда, до которого им еще предстояло добраться.

Не прошло и года с того дня, как, возбужденные газетным сообщением о появлении в США звукового кино, тесня и перебивая друг друга, они набросали текст некой декларации, названной позднее «Заявкой» («по принципу золотоискателей, которые, находя золоту, жилу, ставят кол», как простодушно комментировал это событие один из ее авторов много лет спустя). Эта «Заявка», содержавшая набор экзальтированных сентенций о важности открытия, сделанного американцами, заодно обозначила круг имен, претендовавших на практическое освоение голливудского опыта. (Один из тех авторов «Заявки» – Всеволод Пудовкин – из этого круга впоследствии выбыл).

Дело оставалось за малым: попасть в Америку.

Имя случая, благоволившего к создателю «Броненосца „Потемкина“», было Джозеф Шенк.

Президент кинокомпании «Юнайтед Артист» Шенк приехал в Москву со знаменитым Дугласом Фэрбенксом, – в честь которого Александров позднее назвал своего сына (под воздействием местных условий всю жизнь затем вынужденного дублировать свое золотисто-шелковое «Дуглас» демисезонным «Васей»).

Приезд знаменитого актера и кинопромышленника тематически продолжал ряд тех розоватых, улыбчивых визитеров, в котором стояли Ролан, Жид, Шоу и прочие. Та неблаговидная роль, которую сыграли эти знаменитые путешественники в истории мировой левизны, отлично согласуется с истинными причинами их визитов (наивно думать, что все они потащились в СССР из чистого любопытства). Расчет на доходные впечатления, способные поднять тиражи их изданий, во многом оправдался. Во всяком случае – они привлекли внимание.

Фэрбенкс и Шенк прибыли в страну победившего социализма не иначе, как с идеей о неосвоенном рынке киносбыта, но очень скоро поняли, что просчитались.

Зато попутно выяснилось, что сам Шенк является родственником Эйзенштейна по материнской линии: его дед – выходец из России – был хозяином так называемого цепного пароходства на Шексне (суда, передвигавшиеся с помощью цепной передачи).

Знаменитый режиссер, да к тому же родственник, был приглашен в Голливуд вместе со своими помощниками: оператором Эдуардом Тиссэ и ассистентом Григорием Александровым. В Берлине они чувствовали себя уверенно. «Броненосец „Потемкин“» был их визитной карточкой. Благодаря фильму они познакомились со многими знаменитостями и нужными людьми. Наладили приятельские отношения с Джозефом Штернбергом – автором «Голубого ангела».

Кинопрокатчик Лазарь Векслер, одержимый идеей создания швейцарской кинематографии, подбил эйзенштейновскую троицу на участие в съемках пер-вого фильма. Его тема была довольно неожиданной: борьба с запрещением абортов.

На своей машине Векслер вывез всех троих в Цюрих и с какой-то двусмысленной таинственностью поселил в отеле.

– Вы будете моими сыновьями. В отелях будут писать – Векслер с тремя сыновьями. Я ваш папа, – сказал Векслер.

В швейцарской клинике должны были снимать подлинный случай кесарева сечения, несчастная роженица по ходу сюжета должна была умереть. За отсутствием рожениц, которым требовалась бы подобная операция, «под нож» лег сам Александров. Медсестра, не знавшая о маскараде, происходившем в операционной, задала традиционный вопрос:

– В который раз рожаете?

Александров сдавленно захохотал. Съемки надолго остановились.

Через несколько дней швейцарская кинематография отпраздновала свое рождение – звучит курьезно, если учитывать тематику ее первого фильма.

Между тем возня с визами закончилась приглашением от киностудии «Парамаунт», и Эйзенштейн с компаньонами отправились в США.

На их пребывании в Штатах стоит остановиться хотя бы потому, что без него не было бы, возможно, ни «Веселых ребят», ни Александрова с его лабораторно-клиническим опытом по пересадке искусственного жизнелюбия и, главное, может быть, не было бы самой Орловой.

На вокзале в Лос-Анджелесе среди встречающих были Фэрбенкс, Штернберг и Чаплин. Над головами – огромный плакат: «Голливуд приветствует Эйзенштейна, Александрова и Тиссэ!» Цветы. Бодрые речи. Кортеж машин. Пышная, подавляющая роскошь гостиницы «Беверли-Хилс» – воспоминаниям Александрова (откуда взяты эти строчки) вообще свойственны фразы типа «такого не знала история». Американская же их часть Написана таким образом, что может создаться впечатление, будто все тогдашние голливудские звезды выстраивались в длинную, топотливую очередь, одержимые стремлением как можно скорее и сердечнее поприветствовать советских путешественников.

Друг Чаплин заявлял, что создателям «Броненосца „Потемкина“» учиться у Голливуда нечему. Марлен Дитрих и Кинг Видор чуть ли не соревновались за право отобедать с Эйзенштейном и К° и пригласить их в гости.

Несмотря на хвастливые блестки, страницы эти написаны человеком с цепким и хватким взглядом. Каким бы правоверным вздором они позднее ни разбавлялись, чувствуется, что его глаз фокусировался прежде всего на том, что могло пойти в дело. Тут он становился внимательным, расторопным и деятельным.

Приезд эйзенштейновской группы совпал с тридцатилетием американского кино. Голливуд подавлял и восхищал их своей конвейерной отлаженностью, техническим избытком оборудования и дисциплиной. Если на съемке требовалось 10 прожекторов, фабрика выдавала 30 200 микрофонов находились в запасе тех 100, что регулярно обслуживали «Парамаунт».

Участникам массовки фильма из времен Древнего Рима в шлемы были вмонтированы радиоприемники с наушниками. Режиссер мог по ходу съемки внести изменения, сделать перепланировку, добавить текст, массовка выполняла его распоряжения без обычной бестолковщины, суеты и несущейся из матюгальника ругани.

Экран в кинотеатрах США в то время был в несколько раз больше по размерам, чем в Европе. В крупных кинотеатрах Лос-Анджелеса и Нью-Йорка он достигал размеров занавеса Большого театра в Москве. Изображение по тем временам обладало необычайной выразительностью и мощью.

Между прочим, еще находясь в Европе, в студии доктора Штилле на окраине Лондона, Александров наблюдал запись звука на проволоку – прообраз современного магнитофона. Американцы уже записывали на проволоку изображение, в основу чего и лег в дальнейшем принцип телевидения. Вместо передачи изображения на расстояние оно фиксируется на проволоку и восстанавливается затем с помощью телеприемника с некоторыми добавлениями в аппаратуре – это был прототип нынешнего видеомагнитофона.

…В течение нескольких дней эйзенштейновская группа присутствовала на съемках фильма «Огни большого города». Трехминутная – в фильме – сцена бокса репетировалась Чаплиным больше недели. Статисты, изображавшие публику, орали, свистели, хлопали, с энтузиазмом изображая переполненный зал. А между тем их было совсем немного – только три первых ряда, выше за ними располагались куклы – принцип, который Александров использовал в «Цирке».

Во время завтрака Чаплин рассказывал о приезде Керенского, кайзера Вильгельма и о своей встрече с сиамским королем, которого он принял за чистильщика сапог. Говорили, естественно, по-английски: Эйзенштейн владел языком в совершен стве, да и Александров с Тиссэ могли уже сносно объясняться.

Они жили в особняке, арендованном для них «Парамаунтом», так как официально эйзенштейновская группа состояла на службе у студии. Писали режиссерские разработки и сценарии, один за другим отвергаемые студийным начальством.

Между прочим, не все так уж легко укладывалось в простенькую схему: советские подмастерья – капиталисты-работодатели.

Одной из идей Эйзенштейна была интерпретация романа Евгения Замятина «Мы». Пусть и перевернутое с ног на голову – само обращение к книге «белоэмигранта» говорит о брожении, происходившем внутри группы. Под рукой находилась идеальная с технической точки зрения кинофабрика: начинай, запускайся, и бес профессионализма то и дело путал железобетонного ангела революционной ориентации – тот обреченно погромыхивал крыльями, но в последний момент все же взлетал.

Кто на кого орал в мягких плюшевых комнатах особняка «Парамаунта»? Кто кому доказывал, что главное – с чего-то начать, зацепиться, а там видно будет…

В любом случае, решающее слово принадлежало Эйзенштейну.

В один из таких дней Карл Лемке – хозяин одной из кинокомпаний – пригласил всех троих в отдельный номер лос-анджелесского ресторана и, хорошенько напоив, заявил: «Вы – миллионеры, ребята!»

Через пару минут в дверях кабинета показался лакей в черном с белоснежным телефоном в руках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю