Текст книги "О суббота!"
Автор книги: Дина Калиновская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ ВТОРОЕ
А Гриши в гостинице не оказалось. Дежурная по этажу за кабинетным столом с телефонами и лампой под зеленым абажуром интеллигентно объяснила, что интурист Гарри Стайн в данный момент совершает экскурсию по городу. Саул Исаакович поинтересовался, разрешается ли для иностранцев оставлять записки, и дежурная, понимавшая толк в обходительности, положила перед ним хрустящий листок бумаги наилучшего качества и шариковую ручку с плавающей голенькой куколкой в прозрачном корпусе.
Он написал: «Гриша, учти, сегодня все ужинают у меня в твою честь. Приходи часов в семь. С приветом, Суля».
– Всего хорошего, – откланялся он любезной даме. – Благодарю! Сто раз извините!
Саул Исаакович опустился по пологим, крытым коврами лестницам в вестибюль, прошел мимо зеркал, бронзовых скульптур, мимо швейцара в галунах и ларька, торгующего матрешками, нырнул в ячейку вращающейся двери. И прокрутил ее трижды, так как внутри двери его смутило сомнение насчет стиля оставленной записки. В таком месте, среди такой обстановки следовало, вероятно, написать не фамильярное «приходи в семь часов», а официальное «съезд гостей к семи часам», не развязное «Гриша, учти», а учтивое «дорогой Гриша», не простецкое «с приветом, Суля», а как-то иначе.
Повращавшись и помучившись, можно ли второй раз беспокоить дежурную, Саул Исаакович все же снова склонился над зеленой лампой в просительной позе.
– Извините тысячу раз! – сказал он и приложил руку к сердцу. – Мне в записке крайне необходимо сделать маленькое исправление. Если вас не затруднит, я бы попросил…
Дежурная улыбнулась, он получил обратно свою записку и пикантную ручку с ныряльщи-цей без купальника. Он оторвал исписанную часть листка, а на остатке написал по-новому.
«Дорогой Гриша! Сегодня семья Саула Штеймана дает вечер в честь твоего прибытия в наш город. Съезд гостей в девятнадцать часов. Твой друг с детства Саул Ш.».
– Извините десять тысяч раз! – Саул Исаакович поклонился коротким энергичным поклоном, всем своим видом уверяя, что на этот раз прощается прочно и окончательно.
И ТРЕТЬЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
Ада с сожалением колыхнула полное тело в переливчатом платье, всплеснула руками в поблескивающих рукавах, ахая, заплела на груди пальцы с перламутровым маникюром.
– Какая обида!.. Как раз сегодня премьера!..
– Ну и что? Премьера – не закрытие сезона!
– Но – Миша?!
Миша – имелся в виду артист Михаил Красильников.
– Понятно. Красильникову мы не соперники. И что будет играть ваш Миша?
– Сейчас и говорить нечего, сейчас ни одного билета, но как-нибудь попозже я протащу вас с мамой. Миша сделает пропуск. Миша играет старика Дулитла. Можешь себе представить?!
Красильников – кумир семьи. Красильников даже иногда бывает у них в доме. Красильников играет старика – и не видеть этого нельзя, невозможно и недопустимо.
КОЛДУНЬЯ ЛЮСЯ
– Лейся, лейся, чистый ручеек с битым стеклом! – сказала Ася, и Леночка с послушной улыбкой тихо ушла за дверь.
На Леночкину улыбку, особенно на эту ее северную бесшумность у Аси были тайные планы, тайные от Леночки, тайные от сына Шурика, даром что Шурик на четыре года моложе Леночки. Ася сама была постарше мужа и не видела в том преград к счастью. Но Шурка завел себе подружку в техникуме, и Асины планы рухнули. Два дня назад определенно.
Дверь открылась, ударилась в резиновую плашку ограничителя и с негромким просительным скрипом снова закрылась, чтобы снова хлопнуть по резине и снова как бы о чем-то попросить – один за другим шли покупатели.
– Три соски, две пустышки! Присыпку, марганцовку, термометр для ванночки… Все?
– Только начало. – Молодой папаша просиял, озаренный необъятностью перспектив. – Клеенку! – вспомнил он.
– Вот видите, – сказала Ася.
Позавчера к ней – не к собственной маме – прибежала эта Шуркина подружка из техникума и нестыдливо, но и не дерзко – житейски просто попросила устроить ее в больницу. Необходимо, объясняла она, чтобы все состоялось в субботу, нельзя в горячее время перед сессией пропускать не то важные консультации, не то лабораторные работы, не то еще что-то.
– Мерзавец! Он у меня получит! – заверила Ася девочку, но девочка вступилась за Шурку.
– Ну что вы!.. – сказала она, и Ася смешалась под иронично укоряющим взглядом.
А на вид – котенок двух недель от роду.
«Леночка!..» – как будто прощаясь с Леночкой навеки, с тоской подумала Ася и тут же пообещала все устроить.
Леночкино целомудрие Ася нежно чтила. Но практический подход Шуркиной подружки к затруднительному, как говорили раньше, положению восхитил. Не бесстыдство восхитило, но деловитость, с которой она явилась к Шуркиной маме, как к знакомому медику. Когда Ася была школьницей, в их классе повесилась ученица, попав в такую вот историю.
Ася спросила, любит ли она Шурика. Оказывается, его нельзя не любить. И в Шурике на этот счет тоже, оказывается, нельзя сомневаться. Все в порядке. Но жениться на втором курсе – только родителям морока. И Ася малодушно кивнула.
Кто, пользуясь редчайшей привилегией, попал в родильный дом, родильный зал, в том многое переменится, тому многое, ранее, может быть, несбыточное, вдруг покажется неважным. Здесь столько странного, столько неправдоподобного, а чудеса преобразуют наши понятия. Преобразующую силу источают матери, как ученицы, робко и покорно внемлющие строгости младенцев; и быстрые нянечки, снующие по коридорам, бесстрашно таскающие по трое новорожденных на каждой руке; и голубые костры в самом святилище – это пылают облитые спиртом столы, морозно-блестящие конструкции; и юные акушерки, еще не ведавшие любви девочки, назначенные зажигать костры в честь ее пречистого и кровавого торжества.
Ася здесь уже бывала. Ее здесь знали, пускали в ординаторскую, и она ждала, пока к ней, иногда на полминуты, даже не стягивая перчаток, выйдет Люся. Бывало, что приходилось ждать долго, бывало, что они курили вместе где-нибудь на лестнице возле окна или у дежурной сестры, или на диване в ординаторской. Главное, чтобы никто не мешал разговору. Хотя чаще всего они болтали о пустяках: о платье для Леночки, о Шуркиных двойках, о нелегком характере Асиного мужа. Или просто молчали, радуясь друг другу.
Но бывало, случалось, и всегда казалось, что совершенно случайно случалось, стихийно, просто так, ни с того ни с сего, на лестнице ли возле окна, в ординаторской ли, да где угодно, на Асю вдруг обрушивалась неожиданная, как взрыв, неопровержимая, как приказ, страстная Люсина тирада. О чем? Вот именно, о чем!..
Когда-то Ася пугалась: тонкая морщинка на Люсином лбу становилась твердой чертой, как бы отделяющей результат от решения, руки ее, сжатые в кулаки, давили карманы халата, глаза, добродушные, чуть сонные, ленивые, становились стальными и острыми, непреклонными, как ножи. Со временем Ася догадалась, что обвалы красноречия бывали чаще всего после сложной операции, после риска. Потом заметила, что стоило ей, Асе, поссориться с мужем, как Люся вдруг произносила хвалу Сереже; стоило заболеть Шурику, и Люся, еще не успевшая узнать о его болезни, торопилась заявить, что болезни детей даны женщине в очищение чувств. Был и такой случай: Ася потеряла кошелек с зарплатой, и Люся, которой она еще не успела пожаловаться, вдруг произнесла без улыбки, что недостаток денег есть одна из упоительных свобод, недооцененная человеком.
– Ты колдунья! – говорила Ася.
– Это что-то слишком научное, – отвечала Люся.
Они подружились в Рыбинске в сорок втором году, куда привозили раненых из Сталинграда. Бывало, по двое суток без сна Ася, хирургическая сестра в лейтенантском звании, и Люся, хирург, капитан медслужбы, не выходили из операционной. Леночке тогда было три года, она жила вместе с матерью при госпитале, и, чтобы не убегала во время бомбежек в госпитальный сад, Ася с Люсей сшили ей халат, сшили шапочку и маску, и Леночка ходила в палаты – лечить. Она гладила небритые щеки, она могла по часу держать за руку стонущего. В ее ладошке таилась сила, раненые знали и звали и ждали Леночку. Но она выросла, стала взрослой – добросовестный провизор, послушная девочка, прозрачный ручей с мягким дном и прямыми чистыми берегами.
– Лейся, лейся чистый ручеек с битым стеклом!.. – намек всего лишь на мнимое коварство, на несуществующую загадку, на характер, и Асе жаль было той исчезнувшей странности, той мелькнувшей в Леночкином детстве незаурядности.
Люся говорила:
– Я колдовка.
Она закручивала кольцом дым от сигареты, пронзительно взглядывала на Асю, говорила, дурачась, низким голосом:
– В нашей деревне все были именно колдовками, бабка моя была дикой колдовкой.
Старая шутка. Асе она не нравилась. Люся родилась и выросла в Ленинграде, предки ее во всех обозримых поколениях были учеными-естественниками и служили в академии еще при Ломоносове, а бабушка-колдовка любила позировать художникам и оставила после себя портреты в овальных рамах, указывающие на ее изысканное происхождение и на то, что глаза цвета северного моря, узкие носы с горбинкой, тяжелые волосы и величавость – неотъемлемое богатство рода. И Леночка, и Люся были похожи на нее. Деревня, колдовки, бабка Устинья, дед Пахом – чудачество, выдумка. Ася гордилась Люсиной утонченностью, Люсиными старинными книгами, портретами Люсиной бабушки и даже тяжелым креслом покойного дедушки.
– Что же ты Леночку не научишь ведьмачить?
– Этому научить нельзя, это передается через поколение.
После войны Люся вернулась в Ленинград, и оказалось, что никого из родных не осталось, квартира разбита снарядом, а улицы, и мосты, и скверы, и набережные разрывают сердце воспоминаниями о погибшем муже, и, списавшись с Асей, Люся собрала уцелевшие книги, коллекции деда и портреты бабушки, переехала с Леночкой в южный город, стала работать в родильном отделении. Когда ждали патологических родов, всегда вызывали ее. У нее, дикой колдовки, все проходило благополучно.
– Знания – что? В нашей деревне самые квалифицированные колдовки уходили в повитухи.
В сорок третьем году Люся спасла жизнь еще не родившегося Шурика. Было так.
– Сейчас…
Как всегда, без всякой связи Люся сказала однажды тем особым возбужденным тоном, словно продолжала какой-то неоконченный некогда спор, словно необходимое опровержение было давно у нее готово, но только следовало выждать свободную или удобную минуту, и вот наконец та наступила.
– …в это переломное в нашей священной войне время…
Они с Асей только что отошли от операционного стола, зашили хоть и рваную, но безопасную рану на крепкой ноге почтальонши, которую укусила госпитальная собака.
– …когда мы повернули фашизм лицом к его неминуемой гибели и нам это стоило стольких молодых и прекрасных жизней…
Они грелись у железной голландской печи, грели ладони. Уже светало, их дежурство проходило спокойно, даже пожилой старшина из третьей палаты не стонал в эту ночь.
– …каждая женщина…
Ася увидела, что Люсины ресницы дрожат – однажды они их измерили, оказалось одиннадцать миллиметров против Асиных девяти. Ася услышала, что дрожит и голос Люси.
– …каждая замыслившая аборт женщина не просто трижды безнравственна, не просто преступна перед народом и Родиной, но перед нашей Победой!..
И, не договорив еще чего-то, какие-то слова еще шевелили ее губы, она заплакала. Слезы побежали по узкой щеке в стянутую на подбородок маску.
– Люсенька, – сказала тогда Ася, решив, что деваться некуда. – Поклянись, что не выдашь меня и не отошлешь до последнего.
Люся сквозь слезы смотрела на нее, не понимая.
– Ты беременна?! – ужаснулась она наконец. Вася плюс Ася. Вась – Ася, Васяся. Даже на голландской печке в углу было выцарапано скальпелем: ВАся.
– Ты беременна! Аська, какое счастье! – Люся не имела привычки обниматься, тискаться. – Васяся знает?
Если Васяси не было несколько дней, если Ася тревожилась или просто скучала о нем, следовало открыть печку и прямо в огонь, не обязательно громко, главное, всем сердцем крикнуть: «Ва-ася!» – и он являлся почти сразу прямо под окна операционной верхом на рыжей лошадке, которую кто-то из местных давал ему взаймы.
– Если поклянешься, что не выдашь, я рожу.
– Идиотка! Тебе же вредно теперь работать с эфиром…
Однако ничего, Щурка родился здоровым, и Ася отвезла его к родителям, а вместе с ним целый узел Леночкиных одежек. И Шурку, даже когда Васяся привез ему из Германии штанишки и курточки, все еще одевали, как девочку. Считалось: практично и мило.
После войны Ася с Васей расписались и жили вместе до тех пор, пока не разлюбили друг друга.
Они устроились на лестничной площадке второго этажа на низком подоконнике рядом с цветущим восковым плющом. Над розовым, медово пахнущим венчиком цветов шумел и трудился залетевший в форточку шмель.
Люся закурила и сказала:
– Видела на улице Шурку. Его уже обуревают страсти. Скоро ты будешь бегать ко мне с поручениями от его любовниц.
Это уже было слишком.
– Перестань, Людмила, он еще ребенок!.. – рассердилась Ася.
– Ужасно похож на Васясю… – вздохнула Люся.
Вот и все. Помолчали, повздыхали. Но все решилось.
ЧЕТВЕРТОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
В аптеке Саулу Исааковичу сказали, что Ася работает с двенадцати. Оставалось больше четверти часа. Саул Исаакович пошел навстречу дочери, к остановке ее троллейбуса по наклонной зеленой улице, зеленой не от старых жидких акаций, насаженных на краю тротуара, а от могучих лоз дикого винограда, распластавших влажную, темную зелень до самых крыш по стенам и по решеткам балконов, счастливым владельцам которых Саул Исаакович завидовал.
«Может быть, – думал он всякий раз, стоило пройти ему мимо такого озелененного балкона, – есть смысл повесить наконец объявление насчет обмена? Вряд ли найдутся дураки, добровольно лишающие себя балкона… Но почему не повесить объявление, а вдруг клюнет?!. Там можно поставить стол и пить чай. Туда можно провести электричество. Там имеешь прохладу в полдень и святую необходимость поливать к вечеру растения. И конечно же там нужна брезентовая раскладушка!..»
Ася выскочила из троллейбуса и наткнулась на отца.
– Как ты думаешь, реальная мысль – поменять нашу комнату на меньшую, но с балконом?
– Обженю Шурку – и съедемся. Ты ведь хочешь жить с нами? – разговоры об обмене периодически повторялись.
– Когда еще это будет!
– Боюсь, что раньше, чем нам кажется, – сказала она и подумала: «Пускай рожают, так все просто!»
Они пошли к аптеке. На той стороне улицы он сказал:
– Приехал-таки мой друг из Америки, я не шутил!
– Ну да?!
«Надо обженить дурачье, пусть рожают!..» – снова сказала она себе.
– Мама нафаршировала щуку, так что вечером вы у нас. Купи коньяк и бутылку сухого.
«Сказать или не сказать?» – гадала Ася про себя.
– Посмотри, какие балконы! Нет, я желаю балкон!
– У меня тоже есть новость, – возле аптеки не выдержала она. – Расскажу – умрешь!
– Ну?
Ася в самом деле уже видела в Шуркиной женитьбе одно веселое – и себя бабушкой, и отца прадедом, и мать прабабкой, и солнечную глупость юных супругов. Одно было плохо – Шурка только что перестал получать от Васяси алименты, как раз пригодились бы.
– Может, вечером? Мне пора в аптеку, уже двенадцать…
– Вечером! Тебе вечером не о чем будет говорить? – Саул Исаакович боялся упустить что-то важное в ее жизни. – Ну, в трех словах! Что мне, умолять тебя?
И она рассказала.
Саул Исаакович присвистнул:
– Уже? Наша кровь.
Он сразу почувствовал себя не последним участником события.
– Черт их знает, папа, что с ними делать! Шурка брюки себе не может погладить!
– Сопляк! – сказал Саул Исаакович.
– И еще не известно, будет ли у него в этом семестре стипендия!
– Смотри ты, Шурка у нас стал мужчиной!..
– Какой мужчина, какой мужчина, папа?! Где ты видишь мужчину? Он целый день на пляже! Он целый день играет в волейбол!
Она убежала в аптеку. И теперь Саул Исаакович в третий раз проходил по кварталу с симпатичными его сердцу балконами.
– Ай, Шурка! Ай, виртуоз!.. Только вчера, кажется, водил его в зоосад…
Оглушенный новостью, Саул Исаакович не заметил сам, как приблизился к филармонии, а приблизившись, не заметил, как поднялся наверх по ступеням, сначала на десяток, отдохнул, потом пошел и пошел. Наконец под самым куполом схватился за выступ дубовой двери.
Никогда раньше Саул Исаакович не забирался сюда. От восхождения его удерживала боязнь наткнуться в углах укромных галерей на консервную банку, пустую бутылку, окурки. Он отдышался, огляделся – оказалось чисто.
Он пребывал над лестницей, как над водопадом. Синий купол кепкой налез на глаза. Угол улицы обрамил расписной проем. Стоило подниматься. Прошел за боковую балюстраду, облокотился на перила, разглядывая как бы опрокинутый храм.
«О, Рива, глупая! Рыдала! Билась в истерике, когда Ася отправилась на фронт! А не пойди она на фронт, не привезла бы с фронта Шурика! И не рос бы Шурка целых десять лет у бабы с дедом, не было бы этого счастья и нельзя было бы сегодня рассчитывать на правнука – мигнувшую издалека живую звездочку!.. Исключительное везение, что Ася пошла на фронт!.. Исключительное везение, что Шуркина подружка оказалась такой умной дурочкой!.. Ну и Шурка! Если так пойдет дальше, можно благополучно дожить до праправнука, еще каких-нибудь семнадцать – девятнадцать лет… Надо уметь быть счастливым. Надо уметь даже в неудаче, если она свалилась на вашу голову, увидеть приятное или в крайнем случае полезное.
– Ну? – спросил он чугунного архитектора в нише, такого же, как и он сам, старого человека, несомненно имевшего внуков. – Как вы на все это смотрите?
В металлическом взгляде Саул Исаакович с удивлением увидел насмешку.
Предположение было ужасным. Проклиная уважаемого архитектора за грандиозность лестницы, ринулся вниз.
Он бешеными глазами проткнул пассажиров в троллейбусе, задержавшем его на перекрестке, подмял под свои подметки холмистый кусок улицы в четвертый раз за последние полчаса и навалился на очередь в аптеке.
– Смотри мне!.. Чтоб все было, как ты сказала, слышишь?.. Чтоб ты не проворонила!.. Немедленно жени их!.. Чтоб не вздумали… своевольничать! Немедленно, пока у невесты тонкая фигура!.. Родит – каждый день буду гулять с ним в парке, скажи им! А?..
Ася закивала, заулыбалась – все будет, как надо, напрасно волнуешься!
Саулу Исааковичу стало неловко – чего, спрашивается, кидаться в панику, если жизнь, известно, сама делает, как лучше.
– Приведи ее сегодня в нашу семью!
– Попробую.
– Прошу извинения, прошу извинения! – забормотал Саул Исаакович, жалко улыбаясь очереди. – Прошу извинения! – буркнул он, столкнувшись в дверях с полной блондинкой. – Прошу извинения! – пятясь и шаркая по асфальту, сказал он еще кому-то, не разглядев кому, но спросив у него, который час.
Оказалось три четверти первого.
«Однако надо торопиться», – подстегнул решительный и деловой Саул Исаакович благодушного фаталиста Саула Исааковича.
ПЯТОЕ, ПРЕДПОСЛЕДНЕЕ
Зюня лежал на кушетке, читал журнал «Огонек» и одновременно слушал по радио программу «Маяк». Вместо «здрасьте» он крикнул голосом знакомого продавца из москательно-скобяного ряда на Привозе:
– Каков красавец! Какой, обратите внимание, здоровяк! Как поживает твоя злючка?
– Мы с Ревеккой приглашаем сегодня вашу семью на ужин, – объявил Саул Исаакович.
– В честь чего? – уже собственным голосом, но удивляясь свыше всякой меры, сказал Зюня. – В честь чего, хотел бы я знать? – будто бы и представить было невозможно, в честь чего вдруг устраивается званый ужин в дни Гришиного приезда.
– В честь Гриши.
– Ты слышишь, Соня? Нас приглашают на бал! Как ты догадался устроить бал? Я не догадался, а он – да! Какой молодец! Какой находчивый в мыслях! – кричал Зюня скобяным голосом на всю квартиру.
– Перестань, Зюня! Ты хочешь приступ? – забеспокоилась Соня.
– И как же: будет оркестр? Будет фейерверк? Развешаны афиши, – казалось, он с удовольствием устроил бы себе какой-нибудь приступ.
– Ты не можешь сказать мне, – без тени раздражения спросил Саул Исаакович, – вы придете или вас не ждать?
И услышал ответ, произнесенный с мукой:
– Мы придем! Мы очень рады! Что нам остается?!
АНЮТИНЫ ГЛАЗКИ
Соломон Зейликович утром писал письмо. Он писал за столом, отвернув кленку, – под клеенкой у него хранились требующие ответа письма, почтовая бумага, конверты и все виды четырехкопеечных марок, какие выпускались в СССР, чтобы с каждым его письмом внуки могли получать новый экземпляр в коллекцию.
«Она ни на что не жалуется, – писал он, – у нее, слава Богу, ничего не болит. Она совсем не встает с постели, а любит лежать на двух высоких подушках и поглядывать, чем я занимаюсь, что поделываю по дому».
Моня посмотрел на Клару – Клара грустно и серьезно смотрела на него.
«А больше всего она любит дремать…»
Затем Моня описал появление у них брата, веселую встречу, выразил сожаление, что Гуточка осталась в стороне от уникального праздника семьи. Он описал погоду, сообщил, что спят они при открытом настежь окне, спросил, хорош ли санаторий, какая публика.
Клара смотрела, как он пишет, не прерывала его занятия и ни о чем не спрашивала. Только когда он заклеил конверт и налепил марку из спортивной серии «Плавание», позвала:
– Моня, одеяло тяжелое.
Моня переменил одеяло.
– Лучше? Не будет холодно?
Она не ответила. На всякий случай он положил еще теплый, но совершенно невесомый пуховый платок.
– Слабость к лицу женщине… А, Моня?.. – сказала она вчера. – Такой женственной, как сейчас, мне не удавалось быть никогда…
Моня надписал на конверте адрес и попросил:
– Я выйду на минутку, опущу в ящик письмо?
Клара подумала, верховно улыбнулась с возвышения подушек и закрыла глаза, объясняя этим, что пока поспит.
Моня с письмом спустился вниз, вышел на улицу, повернул за угол, к райкому, но передумал и пошел к заводу по краю тротуара, под тополями, как ходил много лет подряд.
Толстое стекло двери заводоуправления повизгивало на стальных петлях, качалось туда-сюда, разбрасывало блики по ступеням. Входили и выходили озабоченные делами люди. Они не замечали ни выпестованного под акациями газона, ни молодой рассады фиолетовых анютиных глазок, ни окопанных и обложенных заборчиком из побеленного известкой кирпича старых лоз дикого винограда под стеной, ни свежеокрашенных скамеек, посидеть на которых ни у кого не находилось времени.
А Моня посидел. Он не слишком торопился домой, хотя и обещал Кларе. Он редко теперь бывал на улице – все, что нужно, приносили необычайно дружественные соседки. Недаром их дом имел табличку на воротах «Дом образцового порядка и высокой культуры».
– Гули, гули, гули!.. – прокричала из окна стриженная под мальчика секретарь-машинистка. – Гули, гули, гули!.. – Она высыпала на тротуар раскрошенную булку. – Гули, гули!..
Конечно, первыми явились воробьи. Пока с крыши сваливались тучные господа голуби, воробьи успели схватить по крошке. И потом, взъерошенные, как беспризорники, они шныряли между голубями. Моня болел за воробьев, за их удачу – и им перепадало.
«Не большой грех – украсть здесь несколько анютиных глазок», – решил он.
– Гули, гули!..
Моня в шлепанцах на солнечной скамейке наслаждался цветами и птицами и не уходил. Он не рассчитывал, что кто-нибудь выйдет из проходной, подсядет к нему и скажет:
«А, Соломон Зейликович! Здравствуйте, мое почтение! Если вам надо, чтобы вас выслушали, я готов!»
Это было бы не из жизни, а Моня любил реальность. Но разве он не нашел бы, что сказать?
«Зачем вы подошли ко мне? – сказал бы он. – Идите к молодым, у них много будущего, и государство стоит на их плечах».
Но если бы тот возразил наивно: «Государство стоит на всех плечах!» – Моне стало бы труднее разговаривать, пришлось бы настаивать и убеждать, чего ни один подлинный реалист делать не станет.
«Старики не нужны, – поупрямился бы он. – Они засоряют цветущий сад жизни».
И может быть, тот рассердился бы и закричал:
«Вы – болван! С точки зрения растений и животных все человечество не нужно, все человечество засоряет и загаживает цветущий сад земли! Мы все едины перед лицом планеты!»
«Хорошо, пусть я болван», – сказал бы Моня. Но так, чтобы тот почувствовал свои доводы малоубедительными и захотел среди забот и хлопот, среди больших дел вспоминать иногда и об этом пустячном разговоре.
Голуби урчали и переваливались с места на место, стекло качалось, проходили люди, по временам открывались тяжелые ворота и выезжала машина с контейнером в кузове: продукция шла к заказчику.
«Моня!» – как молотком по рельсу, ударил над ним Кларин голос.
«Моня!» – молодой протяжный Кларин голос.
«Моня!» – так крикнула она только однажды, когда он вернулся с фронта. На вокзале, из толпы.
«Моня!..»
Моня уронил письмо. Оно с неизвестно откуда взявшимся ветром поволочилось, шурша по сухому асфальту. Хлопая тапочками, он побежал за ним, догнал, прижал ногой в пыльной ямке и, не распрямляя, не отряхивая, сунул конверт в тесную щель почтового ящика.
«Ничего особенного, – говорил он себе на лестнице. – Звуковая галлюцинация, ничего особенного».
Но открывал дверь, готовый ко всему.