Текст книги "Путешественница. Книга 2. В плену стихий"
Автор книги: Диана Гэблдон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Перед расставанием я очень переживала, – прошептала я немного погодя. – Причем это она, можно сказать, заставила меня отправляться в путь: мы боялись, что если я промедлю, то вообще тебя не найду. Но я все равно переживала.
– Понимаю. Я бы и слова сказать не смог.
Он отвел мои локоны от своего подбородка и пригладил их.
– Я оставила ей письмо, – призналась я. – Это все, что я смогла придумать, зная… зная, что больше ее не увижу.
Я сжала губы, чтобы не расплакаться. Джейми нежно погладил меня по спине кончиками пальцев.
– Вот как? Это здорово, англичаночка. И что было в этом письме? Я рассмеялась, правда, смех получился чуточку нервным.
– Все, что только пришло мне на ум. Материнские советы, житейская мудрость в моем понимании. Сугубо практические сведения, касающиеся дома и необходимых бумаг. В общем, все, что я знала или думала насчет того, как жить. Наверное, она прекрасно проживет и без всего этого, но, по крайней мере, будет знать, что я о ней думала.
Примерно неделя ушла у меня на то, чтобы, роясь по ящикам и полкам дома в Бостоне, собрать все деловые бумаги, банковские книжки, закладные и семейные реликвии. Правда, последнее в большей степени относилось к семье Фрэнка: подборки вырезок, генеалогические росписи, альбомы со старыми фотографиями, коробки с письмами. С моей же стороны семейный архив был несравненно скромнее.
Я сняла коробку с полки в своем стенном шкафу. Маленькую коробку. Дядюшка Лэм, как и все ученые, был человеком бережливым, да только беречь тут было особо нечего. Основные документы маленькой семьи: свидетельства о рождении, мое и родителей, брачные свидетельства, акт регистрации автомобиля, который их погубил, – что за странная причуда побудила дядю Лэма сохранить и его? Хотя, скорее всего, он туда и не заглядывал, просто по привычке берег все, что могло содержать любую информацию, потому что кто знает, когда, кому и зачем она может понадобиться.
А вот я, конечно, заглядывала туда и прежде. В юности у меня был период, когда я частенько открывала коробку по ночам, чтобы взглянуть на хранившиеся там снимки. Я помню сильную тоску по матери, о которой у меня не сохранилось никаких воспоминаний, и тщетные попытки представить, какой она была, вернуть ее к жизни с помощью маленьких, нечетких образов из коробки.
Лучшей была ее фотография, сделанная крупным планом: повернув лицо с живыми глазами и изящной линией рта к камере, она улыбалась из-под полей фетровой шляпы-колокол. Снимок был раскрашен от руки: щеки и губы выглядели неестественно розовыми, глаза карими. Дядюшка Лэм говорил, что это неправильно, что на самом деле глаза у нее были золотистыми, как у меня.
Я полагала, что, возможно, время серьезной нужды во мне для Брианны уже прошло, но полной уверенности не было. У меня имелся свой студийный портрет, сделанный на прошлой неделе. Я аккуратно вложила его в коробку, закрыла ее и поставила на середину моего письменного стола, где Брианна должна была ее найти. А потом села писать.
«Моя дорогая Бри», – вывела я и остановилась, неспособная продолжать. Может быть, неспособная к такого рода прощанию со своим ребенком. Стоило мне увидеть на бумаге эти три черных слова, как все безумие задуманного предстало передо мной с пронзительной ясностью.
Моя рука дрожала, и кончик пера выводил маленькие кружки по воздуху над самой бумагой. Я положила ручку и зажала ладони между коленями, закрыв глаза.
– А ну, соберись! – велела я себе. – Соберись и, черт возьми, пиши! Даже если это ей не понадобится, то вреда уж точно не будет, а если понадобится – тем лучше!
Я снова взялась за перо.
Не знаю, прочтешь ли ты это когда-нибудь, но раз такая возможность существует, излагаю здесь все, что мне известно о твоих дедушках и бабушках (настоящих), твоих прадедушках и прабабушках, и твою историю болезни.
Некоторое время я писала, покрывая строками лист за листом. Обращение к воспоминаниям несколько уняло возбуждение, а осознание необходимости излагать сведения внятно заставило меня вновь остановиться и задуматься.
Что я могла сообщить ей, кроме нескольких голых, бесцветных фактов? Как передать те разрозненные крупицы мудрости, что обрела я за сорок восемь лет весьма богатой событиями жизни? Да разве дочери когда-нибудь прислушиваются к материнским поучениям? Как повела бы себя я, если бы моя матушка захотела меня наставить?
Это, однако, не имело значения: мне просто нужно все записать в надежде, что этому найдется применение.
Правда ли то, что мои слова останутся навсегда, невзирая на смену времен, и смогут принести ей пользу? А главное, смогу ли я донести до нее, как я ее любила?
Я осознала громадность своей задачи, и пальцы вцепились в перо. Думать об этом я не могла, могла только водить пером по бумаге. И надеяться.
«Дитя», – написала я и остановилась. Затем с трудом сглотнула и продолжила:
Ты мое дитя, это навсегда. Тебе не понять, что это значит, пока ты не родишь собственного ребенка, но говорю тебе: ты навсегда останешься частью меня, как и тогда, когда пребывала в моем теле и я чувствовала внутри твое шевеление. Навсегда.
Я могу видеть тебя спящей и воображать, что всю ночь поправляю сбившееся одеяльце, прихожу в темноте услышать твое дыхание, прикоснуться к тебе ладонью, чтобы почувствовать, как поднимается и опускается твоя грудь, зная: что бы ни случилось, раз ты живешь, все в мире хорошо.
Помню все до единого ласковые имена, какими я когда-либо тебя называла: мой цыпленочек, моя тыковка, драгоценная голубка, прелесть, чудо, крошка, солнышко…
Мне понятно, почему у евреев и мусульман для обозначения Бога существует девятьсот имен: невозможно одним коротким словом обозначить любовь.
Я заморгала, чтобы прояснить зрение, и стала писать быстрее, не осмеливаясь задержаться в поисках нужных слов, потому что тогда, возможно, не смогла бы писать вовсе.
Я помню о тебе все: от нежного золотого пушка на твоей головке, когда тебе и было-то несколько часов от роду, до ногтя на большом пальце ноги, сломанного в прошлом году, когда ты, разругавшись с Джереми, пнула дверь его пикапа. Боже, сердце разрывается при мысли о том, что сейчас все прекратится: возможность видеть тебя, следить за тобой, замечать все малейшие изменения. Я так и не узнаю, когда ты перестанешь обкусывать ногти (если вообще перестанешь), не увижу, как ты станешь выше меня ростом, как у тебя полностью сформируются черты лица.
Я всегда буду помнить, Бри, всегда.
Наверное, на земле нет больше никого, кто бы знал, как выглядели сзади твои уши, когда тебе было три года. Я обычно сидела рядом с тобой, читая стишки "Рыбка раз, рыбка два" или «Три сердитых козлика», и видела, как твои ушки розовеют от удовольствия. Твоя кожа была такой чистой и нежной, что при любом прикосновении на ней оставались отпечатки пальцев.
Я говорила тебе, что ты похожа на Джейми. Конечно, что-то тебе досталось и с моей стороны – возьми в коробке фотографию моей мамы и маленькие черно-белые снимки бабушки и прабабушки. Сама увидишь: у тебя такой же чистый, широкий лоб, как у них; у меня такой же. Но от Фрэзеров тебе досталось немало. Думаю, ты надолго сохранишь привлекательность, если будешь заботиться о своей коже.
Заботься обо всем, Бри. О, как мне хочется, как хотелось, чтобы я могла заботиться о тебе всю жизнь! Но я не могу, я должна или остаться, или уйти. Поэтому позаботься о себе сама – ради меня.
Слезы вовсю капали на бумагу, и мне пришлось остановиться и промокнуть их, иначе письмо невозможно было бы прочесть. Я утерла лицо и продолжила.
Ты должна знать, Бри, я не жалею об этом. Несмотря ни на что, не жалею. Сейчас ты немного представляешь себе, как одинока я была столь долгое время без Джейми. Но если цена этой разлуки – твоя жизнь, то ни я, ни Джейми ни о чем не сожалеем. Уверена, он не против того, что я сказала это от его имени.
Бри… ты моя радость. Ты замечательная, прекрасная… И я сейчас слышу, как ты в ответ на это раздраженно замечаешь: "Ну конечно, ты так говоришь, потому что ты – моя мама". Но я на самом деле так думаю.
Бри, ты для меня ценнее всего на свете. В своей жизни я много чего повидала и понаделала, но важнее всего в ней была любовь к твоему отцу и к тебе.
Высморкавшись, я потянулась за следующим чистым листом бумаги. Я все равно не могла выразить все свои чувства, но написать письмо казалось лучшим из того, что было в моих силах. Но что я могла добавить такого, что пригодилось бы в жизни, во взрослении? Чему такому, что стоило бы передать ей, я научилась сама?
«Выбирай таких мужчин, как твой отец. Как оба твоих отца», – написала я и покачала головой, ибо трудно было представить себе двух менее похожих людей. Но, подумав о Роджере Уэйкфилде, я оставила эти слова.
«Но уж если выбрала мужчину, не пытайся изменить его, – добавила я уже с большей уверенностью. – И что еще важнее, не позволяй ему пытаться изменить тебя. Он все равно не сможет, но мужчины всегда пытаются».
Я прикусила кончик пера, ощутив горький привкус индийских чернил, и приписала под конец самый лучший совет, который сама усвоила, став взрослой:
Держись прямо и постарайся не толстеть.
Всегда любящая тебя мама.
Плечи склонившегося над ограждением Джейми дрогнули, не знаю уж, от смеха или от чего-то другого. Его белая рубашка отражала лунный свет, а голова вырисовывалась темным силуэтом. Наконец он повернулся и притянул меня к себе.
– Думаю, у нее все будет хорошо, – шепнул Джейми, – Потому что не так уж важно, что за несчастный олух был ее отцом, главное, что ни у одной девчонки не было лучшей матери. Поцелуй меня, англичаночка, и поверь мне: я не променял бы тебя на целый мир.
Глава 43
ФАНТОМНЫЕ ОЩУЩЕНИЯ
Фергюс, мистер Уиллоби, Джейми и я с самого отплытия из Шотландии внимательно следили за шестерыми контрабандистами, однако ни за кем из них не было замечено и намека на подозрительное поведение, и по прошествии времени мои опасения стали ослабевать. Но некоторая настороженность в отношении их всех, кроме Иннеса, сохранялась. До меня наконец дошло, почему ни Джейми, ни Фергюс не принимали его в расчет как возможного предателя: будучи одноруким, он никак не смог бы придушить на дороге акцизного служителя.
Иннес отличался чрезвычайной сдержанностью. Шотландцы вообще не склонны к излишней болтовне, но он был неразговорчив даже по их меркам. Поэтому меня не удивило, когда как-то поутру я застала его скорчившимся за крышкой люка со страдальческой гримасой на лице.
– Что-то болит, Иннес? – спросила я, остановившись.
Он удивленно охнул и выпрямился, но тут же скорчился снова, а худощавее лицо покраснело оттого, что его раскусили.
– Пойдем со мной, – предложила я, взяв его за локоть.
Иннес затравленно огляделся, словно в поисках спасения, но я твердо направляла его, чуть сопротивлявшегося, но не возражавшего вслух, назад, к своей каюте, где заставила снять рубаху и лечь на стол для осмотра.
Пальпируя его тощий волосатый торс, я нащупала плотную, гладкую массу печени с одной стороны и слегка раздутый изгиб желудка – с другой. Перемежающийся характер болей, то заставлявших его извиваться, как червяк на крючке, то отпускавших, подсказал мне, что, скорее всего, причиной его страдания является банальный метеоризм, но догадку следовало проверить.
Я прощупала попутно желчный пузырь, проверяя, не имеет ли место острый приступ холецистита или воспаление аппендикса, при этом мысленно видела брюшную полость вскрытой, со всем сложным комплексом жизненно важных органов. В действительности вскрытие полости оставалось рискованным делом даже при наличии современных средств анестезии и антибиотиков. Конечно, я понимала, что рано или поздно столкнусь с такой необходимостью, но искренне считала, что чем позже, тем лучше.
– Вдох! – скомандовала я, держа ладони на его груди и видя мысленным взором, как розовеет зернистая поверхность здорового легкого. – Теперь выдох.
С оттоком воздуха цвет становился бледнее, приобретая голубоватый оттенок. Дыхание было ровным, не прерывистым, без хрипов. Я потянулась за одним из плотных листов веленевой бумаги, которые использовала в качестве стетоскопа.
– Когда вы в последний раз опорожняли кишечник? – спросила я, скатывая бумагу в трубочку.
Под моим пристальным взглядом физиономия шотландца приобрела цвет свежей печенки. Он пробормотал нечто невразумительное, из чего разобрать удалось лишь слово «четыре».
– Четыре дня назад?!
Я пресекла его попытки удрать, надавив ладонью ему на грудь и прижав к столу.
– Спокойно! Я только прослушаю вот здесь для большей уверенности.
Сердечные шумы были нормальными: я слышала, как методично, в правильном ритме и с правильным звуком открываются и закрываются клапаны. Собственно говоря, диагноз я поставила с первого взгляда, но сейчас в дверь просовывались головы любопытствующих приятелей больного, и я для пущей важности переместила трубку стетоскопа ниже, прослушивая звуки кишечника.
Как и предполагалось, в верхнем отделе толстой кишки было отчетливо слышно бурчание газа. А вот нижняя сигмовидная кишка была блокирована, там никакие звуки не прослушивались.
– Газы в животе, – констатировала я. – И запор.
– Уж мне ли этого не знать, – пробормотал Иннес, в отчаянии глядя на свою рубаху.
Я положила руку на этот предмет одежды, чтобы не дать ему уйти, не ответив на мой вопрос относительно того, чем он в последнее время питался. Оказалось, что рацион состоял почти исключительно из свиной солонины и сухарей.
– А как насчет сухого гороха и овсянки? – с удивлением спросила я.
Наведя справки о том, каков обычный корабельный рацион, я заодно с бочонком лимонного сока и набором лечебных трав запаслась тремястами фунтами сушеного гороха и таким же количеством овсяной муки в расчете пополнить этим морской паек.
Иннес промолчал, но вот стоявшие в дверях зеваки в ответ на мой вопрос разразились потоком жалоб и разоблачений.
Джейми, Фергюс, Марсали и я ежедневно обедали вместе с капитаном Рейнсом, вкушая пищу богов, сотворенную Мерфи, так что относительно неполноценности питания команды я пребывала в полном неведении. Очевидно, суть проблемы коренилась в самом Мерфи: придерживаясь высочайших стандартов во всем, что касалось капитанского стола, он совсем по-другому относился к кормежке команды. Эту рутинную работу он выполнял быстро, умело, но категорически отвергал любые предложения разнообразить меню, требовавшие дополнительного времени и усилий. И уж совсем наотрез отказывался заниматься такой ерундой, как приготовление моченого гороха или вареной овсянки.
Часть проблемы состояла в глубоко укоренившемся у Мерфи предубеждении против грубой шотландской овсянки, оскорблявшей его эстетическое чувство. Что именно думает он об этом блюде, я могла догадаться по таким словам, как «блевотина собачья». Их и им подобные он бормотал над подносами с завтраком, включавшими плошки с кашей, столь любимой Джейми, Марсали и Фергюсом.
– Мистер Мерфи говорит, что поскольку свиная солонина и сухари, не говоря уже о пудинге и говядине (хотя если это говядина, то я китаец) по воскресеньям, годились для любой команды из тех, что он кормил тридцать лет, то они сойдут и для нас! – возмущался Гордон.
Имевший дело со смешанными командами из французских, итальянских, испанских и норвежских моряков, Мерфи привык, что матросня жадно поедает все подряд, независимо от национальных вкусов. Упрямство шотландцев, желавших во что бы то ни стало получать свою овсянку, натолкнулось на его ирландскую неуступчивость. И если поначалу конфликт лишь слегка разогревался, то теперь начинал закипать.
– Мы-то думали, нас будут кормить по-людски, – пояснил Маклеод. – Во всяком случае, так обещал Фергюс, когда звал нас. Но с тех пор, как мы покинули Шотландию, никто из нас в глаза не видел ничего, кроме солонины и сухарей, а непривычный желудок это не больно-то усваивает.
– Неохота нам было беспокоить Джейми Роя по такому поводу, – вставил Риберн. – У Джорджи есть сковорода, и мы сами жарили себе овсяные лепешки на огне лампы в нашем кубрике. Но весь овес, что был у нас в мешке, уже кончился, а ключи от кладовки у мистера Мерфи.
Он смущенно посмотрел на меня из-под светлых ресниц.
– А просить его не больно-то хочется, зная, что он о нас думает.
– Кстати, миссис Фрэзер, вы не знаете, что он подразумевает под словом «негодяи»? – осведомился Макри, подняв кустистую бровь.
Выслушивая сии горестные излияния, я одновременно подбирала травы для отвара: анис и дягиль, две большие щепотки конской мяты и несколько побегов мяты перечной. Завязав все это в марлю, я закрыла коробку и вручила Иннесу его рубаху, в которую он поспешно облачился.
– Непременно поговорю с мистером Мерфи, – пообещала я шотландцам. – Тем временем, – эти слова были адресованы уже Иннесу, который получил от меня марлевый узелок, – нужно будет заварить это в чайнике, дать настояться и пить по полной чашке каждую смену вахты. Если до завтра результатов не будет, прибегнем к более сильнодействующим средствам.
Словно в ответ на эту угрозу, чрево несчастного издало высокий трескучий звук, и шотландцы покатились со смеху.
– Славно вы его напугали, миссис Фрэзер, этак из него со страху все дерьмо выйдет, – с широкой ухмылкой заметил Маклеод.
Иннес, красный, как артериальная кровь, взял узелок, закивал и удалился, последовав за остальными контрабандистами.
Спор с Мерфи, хоть и довольно язвительный, завершился не кровопролитием, а достижением компромисса: я брала на себя ответственность за приготовление завтрака для шотландцев в отдельном котле и с отдельным черпаком, обязуясь при этом не петь за стряпней и вообще не нарушать установившегося порядка в его святилище.
Только ночью, ворочаясь без сна в своей тесной и холодной постели, я сообразила, сколь необычным был утренний инцидент. Будь эти шотландцы арендаторами Джейми из Лаллиброха, у них не только не возникло бы ни малейших колебаний насчет того, чтобы обратиться к нему с подобным вопросом, но и надобности бы такой не появилось. Он всегда был в курсе всего происходящего, знал, где что не так, и вовремя принимал меры к исправлению ситуации. Привыкшая к преданности и доверию, которым всегда пользовался Джейми со стороны своих людей, я не могла не обеспокоиться таким проявлением отчужденности.
На следующее утро Джейми не завтракал за капитанским столом, потому что отправился с двумя матросами в шлюпке на ловлю снетков, и встретились мы только в полдень, когда он вернулся – веселый, загоревший, весь в чешуе и рыбьей крови.
– Что ты такое сделала с Иннесом, англичаночка? – ухмыляясь, спросил Джейми. – Он укрылся в гальюне справа по борту и говорит, что ты не велела ему вылезать оттуда, пока он не опорожнится.
– Не совсем так. На самом деле я сказала, что, если к вечеру у него не заработает желудок, я поставлю ему клизму.
Джейми посмотрел в сторону гальюна.
– Будем надеяться, что с кишками у него дело утрясется, иначе ему придется все плавание проторчать в гальюне.
– Тут особо волноваться нечего: и он, и остальные снова будут получать овсянку, так что их кишки позаботятся о себе сами, без моего чрезмерного участия.
Джейми взглянул на меня с удивлением.
– Снова будут получать? О чем ты, англичаночка?
В то время как он ходил за тазиком, чтобы помыть руки, я рассказала ему о причинах и результатах овсяной войны. Закатывая рукава, Джейми нахмурился.
– Они должны были прийти с этим ко мне, – пробурчал он.
– Думаю, рано или поздно они бы так и сделали. Я-то узнала это случайно, обнаружив Иннеса, ворчавшего за крышкой люка.
Джейми хмыкнул и принялся счищать пятна крови с пальцев, оттирая налипшие чешуйки маленьким кусочком пемзы.
– Эти люди, они ведь не то же самое, что твои арендаторы из Лаллиброха? – спросила я.
– Верно, – тихо подтвердил он, окуная пальцы в тазик. По воде пошли круги, в которых поблескивали плавающие чешуйки. – Я не их лэрд; я всего лишь человек, который им платит.
– Однако они хорошо к тебе относятся, – возразила я, но, припомнив историю Фергюса, уточнила: – Во всяком случае, пятеро из них.
Джейми, коротко кивнув, взял у меня полотенце, вытер руки и, задумчиво глядя вниз, покачал головой.
– Ну да, Маклеод и остальные относятся ко мне достаточно хорошо. Во всяком случае, пятеро из них, – с иронией повторил он. – И они постоят за меня, если потребуется, все пятеро. Но ни они не знают меня по-настоящему, ни я их. Кроме Иннеса.
Выплеснув грязную воду за борт, Джейми сунул тазик под мышку и, собираясь спуститься вниз, предложил мне руку.
– При Куллодене погибло нечто большее, чем дело Стюартов, англичаночка, – проговорил он. – Ну что, идем обедать?
Что такого особенного в Иннесе, я узнала только на следующей неделе. Видимо, мое слабительное подействовало хорошо, потому что через неделю он сам явился ко мне в каюту.
– Прошу прощения, миссис, – вежливо произнес он, – мне хотелось бы узнать, бывает ли такое лекарство, чтобы лечить то, чего нет?
– Что?
Поняв, что его вопрос поверг меня в замешательство, Иннес продемонстрировал мне пустой рукав.
– Моя рука, – пояснил он. – Как видите, ее у меня нет. Но она болит, иногда очень сильно.
Иннес слегка покраснел.
– Некоторое время я даже думал, что малость тронулся, – признался он, понизив голос, – но потом как-то разговорился с мистером Мерфи, и оказалось, что у него с его ногой бывает то же самое. Да и Фергюс рассказывал, будто порой чувствует, как его отрубленная ручонка лезет в чей-то карман. Вот я и подумал: если чувствовать несуществующую конечность – дело обычное, может быть, против этой боли есть какое-то средство?
– Понимаю. – Я потерла подбородок, размышляя. – Да, это обычное явление, когда человек продолжает чувствовать утраченную конечность, это называется «фантомные ощущения». Касательно же того, что с этим делать…
Я нахмурилась, пытаясь припомнить, слышала ли я что-то о терапии фантомного эффекта, и, чтобы выиграть время, спросила:
– Как вышло, что вы лишились руки?
– Это было заражение крови, – ответил он. – Однажды я оцарапал руку гвоздем, и рана загноилась.
Я невольно посмотрела на рукав, пустой от плеча.
– Сочувствую.
– О, не стоит. Это была удача, благодаря которой меня не сослали вместе с остальными.
– С какими «остальными»?
Он удивленно взглянул на меня.
– Как это с какими? С остальными узниками Ардсмура. Разве Макдью вам не рассказывал? Когда англичане закончили работы в крепости, они сослали всех заключенных шотландцев на принудительные работы в колонии, но двоих оставили: Макдью, поскольку он был большим человеком и они боялись выпустить его из-под надзора, и меня, так как без руки работник из меня никудышный. Его держали где-то в Англии, а меня – что с меня было взять? – помиловали и освободили. Так что сами видите: если бы не боли, которые порой донимают по ночам, этот случай можно было бы назвать крупной удачей.
Он поморщился, сделал вид, будто растирает несуществующую руку, и пожал плечами.
– Понятно. Значит, вы сидели вместе с Джейми в тюрьме. Не знала.
Я стала рыться в ларце со снадобьями, гадая, способно ли обычное болеутоляющее средство вроде ивовой коры или конской мяты с фенхелем помочь против фантомных болей.
Иннес справился со стеснительностью и заговорил более свободно:
– Ну да. Я наверняка умер бы с голоду, не найди меня Макдью после своего освобождения.
– Он отправился вас разыскивать?
Краешком глаза я приметила блеск голубого шелка и поманила мистера Уиллоби к себе.
– Ага. Как только его освободили, он начал выяснять, что стало с его товарищами, пытался разузнать о тех, кого отправили в Америку: нельзя ли вернуть их обратно. – Иннес пожал плечами; отсутствие руки сделало этот жест более выразительным. – В Шотландии из наших не осталось никого, кроме меня.
– Понятно. Мистер Уиллоби, есть соображения насчет того, что тут можно сделать?
Жестом пригласив китайца подойти и взглянуть, я объяснила ему суть проблемы и была рада услышать, что соображения у него имеются. Мы снова сняли с Иннеса рубашку, и я, стараясь все запомнить, внимательно проследила, как мистер Уиллоби сильно надавил пальцами на несколько точек в области шеи и спины, объясняя по мере возможности суть своих манипуляций.
– Рука пребывать в царство духов, – пояснил он. – Тело нет, оно оставаться в верхний мир. Рука пытаться вернуться; ей не нравится быть отдельно от тело. Это ан-мо, жать-пожать, это остановить боль. Но еще мы будем сказать рука, что она не возвращаться.
– И как ты это сделаешь?
Иннес начинал проявлять заинтересованность. Моряки не позволяли мистеру Уиллоби прикасаться к себе, поскольку считали его нечистым язычником и извращенцем до мозга костей, но Иннес знал китайца и работал с ним уже два года.
Мистер Уиллоби, видимо по причине нехватки слов, покачал головой и стал рыться в моей коробке с медикаментами. Обнаружив склянку сухого перца, он встряхнул ее, отсыпал щепотку и поместил на маленькое блюдо.
– Есть огонь? – спросил он.
У меня имелись кремень и кресало. Искра легко воспламенила сухой растительный порошок. Каюту заполнил едкий запах, белый дымок поднялся над блюдом и завис в виде парящего облачка.
– Направить дым от фан-яо посланцем в мир призраков, говорить о рука, – пояснил мистер Уиллоби.
Набрав полную грудь воздуха и надув щеки, он с силой дунул на облачко, рассеяв его. А затем без промедления повернулся и смачно плюнул Иннесу на культю.
– Ты что, спятил, содомит нечестивый? Да как ты смеешь в меня плеваться?
– Плевать на призрак, – пояснил мистер Уиллоби, отступив шага на три к двери. – Призраки боятся плевок. Уходить и скоро-скоро не возвращаться.
Я взяла Иннеса за здоровую руку.
– Ну что, сейчас болит?
Он задумался, и гнев на его лице стал ослабевать.
– А ведь, пожалуй, нет, – признал он, после чего хмуро воззрился на мистера Уиллоби. – Но это не значит, что я позволю тебе плеваться, что бы тебе ни взбрело в голову, червяк надутый!
– О нет, – довольно холодно изрек мистер Уиллоби. – Моя не плевать. Сейчас плевать твоя. Пугать твоя собственный призрак.
Иннес почесал затылок, не зная, сердиться ему или смеяться.
– Будь я проклят, – пробормотал он, качая головой, поднял свою рубаху и натянул ее. – Ладно, миссис Фрэзер, может быть, в следующий раз я попробую ваш чай.