Текст книги "Шкатулка сновидений"
Автор книги: Дэвид Мэдсен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
– Не забудьте, никакого проникновения… Между его необъятными, толстыми грудями катился пот, тонкие ручейки стекали мне на грудь. Он вонял, как прогорклый жир. Волосатый живот судорожно бился о мой. Твердый пенис настойчиво упирался в пах.
– Хватит! – закричал я, когда Малкович, раздвинув мне ноги, потянулся к интимным частям моего тела. – Ради Бога, хватит!
И, точно так же, как и в прошлый раз, яростная атака прекратилась, опять зажегся свет. Я попытался сесть прямо, взъерошенный, потрясенный и злой, как черт.
– Ну? – вопросил доктор Фрейд. – Можете ли вы теперь назвать Малковича вашим загадочным насильником?
– Нет, не могу, – выдохнул я, тщетно пытаясь восстановить дыхание.
– Почему вы так уверены?
– Первый напавший на меня мужчина был гораздо моложе, гораздо стройнее…
– Хочешь сказать, я жирный? – воинственно прервал Малкович, застегивая брюки.
– Ну, честно говоря… Господи, дайте же мне отдышаться! Этот идиот чуть не задушил меня…
– Прошу вас, мой друг, продолжайте.
– Да, кроме того, он был гораздо привлекательнее. А Малкович мне просто противен.
Малкович зарыдал.
– Ну-ну, не надо так расстраиваться! – дружелюбно сказал доктор Фрейд. – Гораздо лучше быть физически отталкивающим и невинным, чем привлекательным и виновным в жестоком преступлении.
– Думаю, вы правы, – Малкович громко высморкался в огромный грязный носовой платок. – Из всего этого следует, что мы вернулись к тому, с чего начали.
– И куда же, если точнее?
– Я скажу вам, куда! Мы вернулись к тому факту, что у этого типа, который назвал меня толстым и отталкивающим, нет билета на поезд! Как тебя зовут?
– Я… это еще одна вещь… я не помню, – сказал я в тихом отчаянии.
– Ну, как бы там ни было, я тебя арестую!
– Боюсь, – мягко произнес доктор Фрейд, – что, несмотря на ваши особые полномочия, вы не можете этого сделать, Малкович.
– Почему же, доктор?
– Потому что до вашего появления мы как раз установили, что если ни вы, ни я не нападали на молодого человека, следовательно, это сон.
– Сон?
– Именно. Проблема в том, что мы не знаем, кто из нас сновидец, а кто сновидение. Видите ли, если это сон нашего безымянного юного друга, значит, я обречен исчезнуть в момент его пробуждения – и вы, кстати, тоже – а мне совсем не нравится такая перспектива. С другой стороны, если сновидец я, исчезнуть должен он, и вряд ли его это устраивает. Вам же, Малкович, не повезло вдвойне: вы обречены на небытие, вне зависимости от того, кому из нас снится сон.
– О… я?
– К сожалению, так и есть. А если вас на самом деле не существует, следовательно, вы никого не можете арестовать, ведь так?
– Но вы же знаете меня, доктор Фрейд! – возмутился Малкович. – Ну, как же, вы же прекрасно со мной знакомы! И это, безусловно, означает, что сновидец вы, а я должен независимо существовать вне вашего сна, верно? Ведь не мог же вам присниться кто-то, кого вы никогда не встречали!
– Однако, – ответил доктор Фрейд, – совсем недавно, на прошлой неделе, мне приснился восхитительный сон про мадам Фанни д’Артиньяни, оперную диву, а я ведь никогда не встречался с ней. И не могу сказать, что знаю ее, в любом смысле этого слова.
– И даже в библейском смысле, доктор?
– Да.
– Боже мой, ну и в положеньице мы попали, это точно!
– Спокойствие, Малкович. Думаю, должно быть решение.
– Какое же? – вставил я, желая убедиться, что, перестав поддерживать разговор, не умолк навсегда и не превратился в фантазию.
Доктор Фрейд откинулся на спинку сиденья и задумчиво погладил свою белую бороду.
– Что ж, – начал он, – я собирался сойти в Н…, куда я направляюсь в связи с важной конференцией гомеопатов, посвященной диморфным заболеваниям…
– Извращенцы, – с отвращением пробормотал Малкович, сплёвывая.
– Не гомосексуалисты, Малкович, гомеопаты.
– Называйте их, как хотите, доктор, они все равно останутся шайкой мерзких извращенцев.
– Однако, – продолжал доктор Фрейд, – если мы втроем сойдем на следующей станции, можно будет отправиться в ближайшую контору по переписи населения и найти доказательства нашего существования. Имя, адрес – да каждый житель страны должен быть в этом списке! Уверен, мы очень быстро отыщем искомое!
– В этой жизни ни в чем нельзя быть уверенным, – угрюмо заметил я.
Малкович некоторое время пристально смотрел на меня, потом поинтересовался:
– А в этом ты уверен? – и, сменив тон на омерзительно-заискивающий, продолжил: – Мы преклоняемся перед вашими удивительными познаниями, доктор, но не думаю, что могу покинуть свой пост.
– О, так это ненадолго! Кроме того, мне ничего не стоит договориться с вашим непосредственным начальником. Вы знаете, что его дочь – моя пациентка?
Малкович мрачно кивнул и устало прошептал:
– Психические расстройства сексуального…
– Да, но у меня есть надежды на полное выздоровление. Несколько наиболее серьезных ран, которые она нанесла себе, почти затянулись.
– Вы так и не сказали нам, куда идет этот поезд, – сказал я с обвиняющим взглядом.
Он перенес вес своего огромного живота с одной ноги на другую, потом, словно балерина, встал почти на цыпочки.
– Потому что я не знаю, – ответил он, со смешанными нотками сердитого негодования и смущенного извинения.
– Что? – саркастически воскликнул я. – Кондуктор, которого Министерство внутренней безопасности наделило специальными полномочиями, не знает даже конечной станции своего собственного поезда?
– Это не мой поезд, он принадлежит государству.
– Вопрос права собственности не имеет значения, – вставил доктор Фрейд.
– Прошу прощения, доктор, но для государства имеет!
– Умоляю вас, ответьте, почему же вы не знаете пункта назначения?
– Потому что, когда мы выехали из В…, расписание изменилось. Центральное бюро позвонило и сообщило нам, что уточнит новое расписание в течение часа, но…
– Но что, Малкович?
– Но через пять минут после звонка снежная буря порвала провода. Теперь мы полностью отрезаны от Центрального бюро – а раньше такого никогда не случалось! – и, скажу я вам, мне все это совсем не нравится. Раз у меня нет уточненного расписания, следовательно, я действительно не знаю, куда идет поезд.
– А как насчёт машиниста?
Малкович пожал плечами, как бы намекая, что машинист здесь важной роли не играет.
– Быть может, поезд ведет Эрнст, – сказал он, – но Эрнст уже несколько недель не разговаривает со мной из-за этой истории с нижним бельем его жены. Кроме того, сомневаюсь, чтобы он был в курсе. Он просто будет ехать, пока мы не получим сигнал остановиться.
– А другие пассажиры? Им сообщили о сложившемся положении? – спросил доктор Фрейд.
– Честно говоря, – ответил Малкович, – я ни одного не нашел.
– Вообще ни одного?
– О, я ни на секунду не сомневаюсь, что в поезде есть другие пассажиры. Просто я не смог никого отыскать.
– Да что вы, в конце концов, имеете в виду, Малкович?
– Ну, доктор, вы же знаете людей! Господь свидетель, в свое время через ваши руки прошло немало маньяков и извращенцев! Некоторые, вроде нашего сообразительного юного друга, получают особое удовольствие от езды без билета, тем самым обманывая Государственную железную дорогу. Завидев важного служащего, вроде меня, они прячутся в туалетах или под сиденьями. Этот народец немногим лучше обыкновенных воров. А еще попадаются влюбленные голубки, которые не хотят, чтобы им мешали, поэтому задергивают занавески и запирают двери купе. Видели бы вы, какие после них остаются приспособления! Наизнанку выворачивает!
– Какие приспособления? – спросил я.
– В большинстве своем – ужасные, отвратительные вещи. Чтобы обострять удовольствие, продлевать момент наслаждения, чтобы предотвращать зачатие, причинять легкую боль, устройства для облегчения введения, для ненормального увеличения длины и утолщения…
– О! – вскричал доктор Фрейд. – Мне бы очень хотелось взглянуть на них!
Лицо Малковича приобрело необычный багровый оттенок.
– В Центральном бюро есть отдельная комната, где хранятся такие забытые или выброшенные приспособления. Они выставлены в стеклянных ящиках, в том виде, в каком их нашли уборщики из ночной смены, некоторые по-прежнему испачканы и покрыты липкими, отвратительными веществами. Женский персонал в эту комнату, естественно, не пускают, а мужчинам моложе двадцати одного разрешается осматривать экспонаты только в присутствии квалифицированного врача. Это зрелище, знаете ли, может потрясти их неокрепшие юные умы.
– А не могли бы вы устроить для меня частную экскурсию? – спросил у Малковича доктор Фрейд.
– Святые угодники! – воскликнул я. – У нас есть гораздо более насущные проблемы!
Старый джентльмен обернулся ко мне и кивнул. Затем произнес:
– Действительно, есть. Быть может, начнем с того, что вы будете столь любезны сообщить нам ваше полное имя, и мы в первую очередь поищем его в списках населения?
– Я же сказал вам, – неловко пробормотал я, – что не помню. Я забыл! Я не знаю, кто я такой! Разве это не ужасно?
– В самом деле, ужасно, для всех нас. Тут снова вмешался Малкович:
– А почему бы вам не загипнотизировать его, доктор?
– Знаете что, Малкович, думаю, это прекрасная идея! – отозвался доктор Фрейд, и Малкович тут же напыжился от важности, точно надутый, эгоистичный индюк.
– У вас есть какие-нибудь возражения, молодой человек?
– Да, и предостаточно, – ответил я. – Однако, судя по всему, у меня нет выбора.
Доктор Фрейд полез в карман своего внушительного пальто.
– Тогда давайте начнем.
Он вытащил золотые карманные часы на короткой золотой цепочке и поднял их перед моим лицом. Затем доктор начал медленно покачивать ими: слева направо, потом обратно.
– Расслабьтесь и слушайте мой голос, – произнес он неожиданно густым и низким голосом. Очевидно, это был его профессиональный голос, для нервных пациентов и больных с быстрыми перепадами настроения.
– Это не займет много времени, – продолжал он. – Скоро вы почувствуете себя сонным…
– А разве можно загипнотизировать человека во сне? – спросил я.
– Конечно, если гипнотизер тоже спит. Хватит вопросов. Т-с-с… Т-с-с… Просто слушайте мой голос. Слушайте… только… мой … голос… голос-с-с-с…
Последнее, что я запомнил – устремленный на меня мрачный взгляд Малковича.
– Не воображай, что я забыл, – прошептал он.
– Забыл что? – пробормотал я, мгновенно вспомнив о семи годах в государственной тюрьме.
– Что ты назвал меня жирным.
Я хотел возразить, но смутные руки дремоты уже подхватили меня в свои объятья и унесли далеко-далеко.
2
Следующее, что я услышал, помню, были голоса, осторожно шепчущие голоса, явно принадлежащие доктору Фрейду и Малковичу, но искаженные какими-то загадочными модуляциями.
Доктор Фрейд: Он ничего не узнает. Откуда ему узнать? Он в трансе. А с человеком в трансе можно делать все, что угодно.
Малкович: Так ведь непременно останутся следы, доктор! Или, быть может, пятна?
Доктор Фрейд: Я такого не припомню, а у меня богатейший опыт… стороннего наблюдателя, конечно же.
Малкович: Я неплохо сложен, доктор.
Доктор Фрейд: Тем лучше, Малкович! Я совершенно уверен, что последствия первичной травмы, приведшей к полной амнезии, можно в определенной степени устранить с помощью повторной травмы. Подобное лечит подобное, вот главное правило.
Малкович: Боже мой, доктор, вас называют гением – и не без оснований!
В эту секунду грандиозным усилием воли я вытащил себя на поверхность глубокого гипнотического сна, в котором пребывал, и, словно человек, попавший из сырой, темной шахты на яркий свет, не сразу осознал, что надо мной простирается черное звездное небо, а вокруг мягко падает снег. Но зачем мы вышли из поезда? И куда делся сам поезд?
– А! – недовольно воскликнул доктор Фрейд. – Значит, наш юный друг проснулся!
Я потряс головой. Я дрожал. Внезапно мне стало очень холодно. Тут я понял, что стою, опираясь на Малковича, и мои ноги утопают в хрустящей, рассыпчатой снежной пыли. Влажное, жаркое дыхание кондуктора плавило мой затылок.
– Не бойтесь, – подозрительно заботливо произнес он, – вы не упадете. Я держу вас.
– Я и не собираюсь падать, – ответил я. – Отцепитесь от меня!
– С молодежью всегда так, – пожаловался Малкович доктору Фрейду. – Никакого чувства благодарности!
Затем он слегка шлепнул рукой по моим ягодицам, и я услышал отчетливый смешок. Прикосновение показалось мне странным. И тут, к величайшему своему ужасу, я заметил, что, хотя кондуктор и доктор были тепло одеты в этой холодной ночи, я же щеголял в одной темной куртке – моей ли? – и узких, маленьких трусах.
– Я совсем голый! – воскликнул я.
– Ну-ну, не надо преувеличивать, – прокомментировал доктор. – Вы вовсе не голый, вы просто полуобнажены снизу до пояса.
– Но почему? Что случилось с моими брюками?
Я повернулся к Малковичу и медленно, с обвиняющей ноткой в голосе спросил:
– Что вы с ними сделали?
Без сомнения, если кто-нибудь и сотворил что-то дурное с моими брюками, это был Малкович.
– Друг мой, с ними ничего не случилось, – вмешался доктор Фрейд. – На вас их просто не было.
– Что?
– Насколько я помню, их не было.
– Я вам не верю!
– Уверяю вас, это чистая правда!
– Вы не можете обвинять доктора Фрейда во лжи, – угрожающе сказал Малкович. – И нечего так подозрительно на меня смотреть, ты, юный извращенец!
– Я не извращенец…
– Да ну? А как еще можно назвать человека, который разъезжает в общественном транспорте без штанов?
– Тут Малкович абсолютно прав, – заметил доктор Фрейд.
– Послушайте, – запротестовал я, почувствовав, как холод буквально сдавил меня со всех сторон. – Я же замерзну насмерть!
Малкович с любопытством оглядел меня, потом произнес:
– Кожаные ботинки – и узенькие трусики, вот это да! По-моему, ты весьма забавен!
Он был прав: на моих ногах действительно красовались кожаные ботинки, только вряд ли они принадлежали мне. Или нет? Быть может, я всегда носил такие ботинки?
– Я достал для вас это, – добавил Малкович. – Подумал, что когда вы сойдете с поезда, холод вас доконает.
– Что это?
Перед тем как передать вещь в мои руки, кондуктор торжественно помахал ею в воздухе. Это оказалась женская юбка – длинная, красная, мятая вельветовая юбка, беспорядочно усеянная стразами и фальшивыми бриллиантами. Такие обычно носят танцоры из кабаре трансвеститов.
– Я не могу ее надеть!
– Скажите спасибо! – проворчал Малкович. – Я больше ничего не нашел. Вам повезло, что хоть это есть! Давайте, быстро одевайтесь, пока совсем не окоченели!
В этот момент я понял, что ненавижу Малковича лютой ненавистью. Сражаясь с нелепой юбкой, я услышал бормотание доктора Фрейда:
– Лучше бы он надел пару чулок! Голые ноги так вульгарны!
– Или колготки? – предложил Малкович.
– Фу! Не переношу эту гадость! Колготки гораздо чаще становятся орудиями убийства, чем предметы благопристойного гардероба!
– Вы думаете? – издевательски спросил я. Казалось, доктор Фрейд внезапно опять вспомнил о моем присутствии:
– Боюсь, что попытка гипноза закончилась неудачей. Мы по-прежнему не знаем, кто вы такой.
– А почему мы стоим здесь и замерзаем насмерть? – спросил я, эта парочка успела порядочно меня разозлить. – Или, точнее, я замерзаю насмерть. Куда делся поезд?
Малкович явно испытывал неловкость.
– Думаю, Центральное бюро мне за это яйца оторвет.
– За что?
– Видите ли, мы где-то остановились на пятнадцать минут. Ну, я собрался выйти и посмотреть, в чем там дело. Доктор Фрейд отправился со мной подышать свежим воздухом, и не могли же мы бросить вас, пребывающего в гипнотическом сне, на произвол судьбы в вагоне? Тем более без штанов! Не сомневаюсь, что вы бы не сказали нам за это спасибо!
– За это я вам тоже спасибо не скажу!
– Боюсь, что поезд просто ушел без нас, – сказал доктор Фрейд. – Прежде чем Малковичу удалось поговорить с машинистом. Кстати, а кто машинист, Малкович?
– Точно не могу сказать, доктор. Я не видел расписания дежурств с тех пор, как мы выехали из В… Наверное, Эрнст, но с тем же успехом это мог быть и Хьюберт Данкерс, или Джерси Фаллович. Или, опять-таки, мог не быть. В последнее время Хьюберт очень мучается из-за своего геморроя и не может подолгу сидеть, поэтому его ставят на полуденный рейс в Б… Представляете, когда он вылезает из кабины на Главной станции, приходится отмывать сиденье от крови…
– Послушайте, – прервал я, по горло сытый тошнотворной болтовней Малковича, трясясь от холода, – это ни к чему нас не приведет! Что, черт побери, мы будем делать?
Я начал притоптывать, как беспокойная лошадь, от моих ног поднимались маленькие облачка легкого серебристого снега.
– Надо идти в ближайший город, – уверенно сказал доктор Фрейд.
– И где же он, этот ближайший город? Малкович посмотрел на меня с нескрываемой жалостью.
– Ближайший город, – пояснил он, – это первый, к которому мы выйдем!
– И в какую сторону нам идти? Никто из вас действительно не представляет себе, где мы оказались?
– Я представляю себе много мест, в которых нас нет, – произнес доктор Фрейд, – но это нам не поможет. Думаю, стоит идти по путям – поезда останавливаются на станциях, а там, где есть станция, найдется и город. Вы согласны, что это логично?
– Все логичнее, чем стоять здесь, на одном месте, – прошипел я сквозь стучащие зубы.
Итак, мы втроем пустились в путь через ледяные заносы и снега: психиатр, кондуктор и мужчина в мятой вельветовой юбке, совершенно не представляющий себе, кто он такой. Держась рядом с путями, мы высматривали какие-нибудь признаки жизни: огни, дома, амбары, все, что угодно – все, что могло указывать хотя бы на зачатки цивилизации. Затем, к моему вящему неудовольствию, Малковича осенило.
– Нам надо спеть песню! – раздражающе весело заявил он. – Чтобы просто не думать об ужасах нашего положения.
– Каких ужасах?
– О, ну, вы знаете… температура ниже нуля, глубокие сугробы, волки, маньяки с ножами. Обо всем об этом.
– Маньяки с ножами? Поблизости я вижу только одного маньяка, вас! – сообщил я.
– Вы знаете «Липа выросла там, где я целовал мою Ульрику»?
– Нет.
– А как насчет «Двенадцатипалой Дженни»?
– Впервые слышу.
– «Впервые слышу»? Никогда не слыхал о ней!
– Это не песня, вы, идиот…
– Так какого черта вы предложили ее?
– Слушайте, я слишком замерз и слишком зол, чтобы петь!
– В таком случае, – задумчиво предложил доктор Фрейд, – может быть, поможет, если я расскажу вам о себе? В конце концов, возможно, нам предстоит пройти вместе немалый путь, и совсем не лишним будет получше узнать друга. Что вы на это ответите?
– Вам не удастся получше узнать меня, – ответил я, – пока я сам не выясню, кто я такой!
– Не пытайся впечатлить нас своей мудреной гомосексуальной логикой! – проворчал Малкович, с пыхтением, по колено в снегу пробираясь через высокие сугробы.
– Итак, значит, ничто не мешает вам познакомиться со мной поближе? – вопросил доктор Фрейд.
– Полагаю, что нет.
– Ну, тогда начнем. Надеюсь, мой рассказ поможет нам скоротать время и забыть о холоде.
– Мне все равно, – заметил я, пожимая плечами. – Мои уши уже замерзли до бесчувствия, лицо заледенело, яйца съежились и скоро превратятся в ледышки, а от ног осталось лишь смутное воспоминание. И что за дело, если мне придется выслушать вас? Еще одна пытка, в добавление к уже имеющимся.
И пока мы брели сквозь снег и ночь, доктор начал свое повествование.
– Я родился в Вене в 19.. году, четвертый из двенадцати детей – шестерых мальчиков и шести девочек, пять из которых, к несчастью, умерли в младенчестве. Моя несчастная мать, истощенная непрерывной работой как гинекологического, так и домашнего характера, скончалась при родах двенадцатого ребенка, которого назвали Маркус-Элиша, в честь прадедушки по отцовской линии. Теперь он знаменитый таксидермист, проживающий где-то в Швейцарии и по-прежнему занимающийся своей практикой, несмотря на солидный возраст в семьдесят один год. Быть может, вы читали – эту историю опубликовали несколько специализированных европейских журналов – о недавнем предложении, поступившем к нему от султана Башвара и заключавшемся в обработке и установке на пьедестал из чистого золота любимой наложницы его светлости. Мой брат разработал весьма эффективный метод (для него требуются некоторые редкие и дорогостоящие ингредиенты экспериментального – а, следовательно, непредсказуемого – характера), позволяющий сохранить естественное сияние цветущей юной кожи. Султан знал об этом достижении и чрезвычайно желал испробовать искусство Маркуса-Элиши на теле наложницы, умершей в нежном возрасте девятнадцати лет, по причине – если, конечно, верить перешептываниям евнухов – излишней страсти со стороны его светлости. Увы, заказ отменили, когда выяснилось, что ни мой брат, ни его близкие помощники не могут работать с наложницей, не поддавшись сексуальному возбуждению, и тревожащие случаи некрофилии привели к разрыву контракта. Я упомянул Маркуса-Элишу исключительно потому, что из всех отпрысков семейства Фрейдов, доживших до зрелого возраста, только мы с ним, так сказать, «что-то из себя представляем».
Младшие поколения нашего рода всегда отличались врожденным стремлением к состязанию и достижению цели. Почему – мне неизвестно, я могу только предположить, что это инстинктивная реакция на долгую, полную гонений историю, сопряженная с тем фактом, что мы, судя по всему, самые одаренные люди на свете. Ученые, артисты, писатели, математики, поэты, торговцы и – неизбежно! – врачеватели человеческого сознания в избытке встречаются среди нас. Каждый ребенок наследует понимание жизненной важности успеха, взлелеянное в сердце семьи и вплетенное в защитное чувство рода. «Если мы рождены для гнета и гонений, – говорят наши отцы своим сыновьям (от дочерей обычно ждут меньшего), – мы должны также стать борцами и героями». Что ж, мой брат Маркус-Элиша и я твердо следовали этим словам.
Правда, моя сестра Ханна была довольно одаренным музыкантом и играла в струнном отделении Штутгартской филармонии, но позже она вступила в эзотерическую каббалистическую секту, призывавшую своих членов к опасным аскетическим мероприятиям – например, к частым постам и жестоким епитимьям, налагаемым на себя. И во время такой епитимьи – сейчас неподобающие время и место для описания ее характера – бедняжка Ханна повредила лоно и не могла больше правильно держать свой инструмент, не испытывая при этом мучительной боли. Как-то раз она потеряла сознание во время исполнения Меркенбергеровской «Интерлюдии в фа-минор» – от боли, не от скуки – и была вынуждена уйти из филармонии. С тех пор Ханна никогда не играла на виолончели и протянула еще два года. Мой отец так полностью и не оправился после ее смерти, он все чаще уединялся в своем кабинете, питаясь исключительно баклажанными оладьями и проклиная Бога, в которого несчастный больше не верил.
Единственный оставшийся в живых представитель семьи – это Самуэль, который, насколько мы с Маркусом-Элишей можем судить, впустую потратил свою жизнь. По какой-то ему одному ведомой причине, Самуэль решил стать художником, и отец поддержал эту блажь, оплатив его учебу в Мюнхенской Академии изящных искусств. Я подозреваю, что большую часть времени Самуэль соблазнял молоденьких студенток – по крайней мере, хорошеньких – а ближе к концу обучения пребывал в многодневных запоях. Неудивительно, что он остался без диплома и следующий десяток лет перебивался малеваньем посредственных портретов невыносимых представителей среднего класса, чьи финансовые возможности более чем соответствовали социальным амбициям, а вот с родословной не сложилось. Самуэль рисовал младших прелатов, мечтающих о епископстве, которого им никогда не видать, производителей средств личной гигиены, популярных романистов-романтиков, пытающихся писать литературу, и тому подобных людишек. Он мог бы и сейчас влачить столь же жалкое существование, если бы в один прекрасный день Самуэлю не заказали написать портрет принцессы Амафальды Швайгбрюннер-Донати: ее муж, принц Ханс-Генрих, хотел сделать жене подарок по случаю ее сорокалетия. Так как это должен был быть сюрприз, портрет рисовался не с натуры, и принц дал моему брату маленькую фотографию, сделанную во время семейного отдыха в замке Брюггенсдорф; на обратной стороне фотографии принц написал «seduta su cavallo» [4]4
Верхом на лошади (итал.).
[Закрыть], но Самуэль, чьи познания в итальянском весьма и весьма ограничены, сделал вывод, что ее высочество хочет видеть свою жену сидящей на кочане капусты. Картина – превосходный портрет принцессы Амафальды, сидящей на корточках, зажав между бедрами маленький кочан капусты, и с удивленным выражением на лице – был выполнен в срок, и в ярости отвергнут. Однако, какой-то необычайно проницательный делец из Парижа – его звали Боттард – купил портрет и выставил его в женевской галерее, где он немедленно произвел сенсацию. Самуэлю приписали открытие нового направления сюрреализма – melange [5]5
Смесь, смешение, перемешивание (фр.).
[Закрыть]метафизического лиризма Шагала [6]6
Шагал (Chagall) Марк (1887–1985) – франц. живописец и график, выходец из России, писавший ирреальные произведения, часто па фольклорные и библейские темы.
[Закрыть]и псевдоорфизма Делоне [7]7
Делоне (Delaunay) Робер (1885–1941) – франц. живописец, создатель т. н. орфизма, писавший красочные декоративные композиции.
[Закрыть]– и внезапно на него посыпались заказы от различных людей, желавших быть изображенными в le style nouveau Ugumesque [8]8
Новый овощной стиль (фр.).
[Закрыть](как это быстро окрестили) и готовых выложить большие деньги. Честно говоря, благодаря этим заказам Самуэль процветал последующие тридцать три года, потому что, закончив портрет герцога Рафландширского в натуральную величину, написанный исключительно в голубых тонах и изображающий его светлость в обнаженном виде в обнимку с гигантским ультрамариновым огурцом, мой брат больше не прикасался к кисточке. Он по-прежнему живет на своей вилле на Гранд Канарах, в возрасте девяноста восьми лет пытается совращать хорошеньких женщин, а по субботам напивается до бесчувствия. Должен с удовольствием отметить, что все наши контакты сведены до минимума.
Я решил стать психиатром, чтобы досадить моему отцу, но вы уже, наверное, догадались об этом. Видите ли, к моменту моего рождения другой Зигмунд Фрейд уже стал предметом общественного порицания и тайного уважения: его ненавидел человек-с-улицы, возмущенный и напуганный теориями инцеста и отцеубийства, зато им восхищались ученики, многие из которых называли Фрейда новым – или даже истинным – Иисусом Христом. В то время как Иисус основывал свои проповеди на главенстве человеческой души, Фрейд предлагал свободу путем разоблачения самого понятия «души» как опасной иллюзии, обнажая подлинные веления и импульсы, что таятся во мраке, окружающем наше хрупкое сознание. В этом смысле Фрейд уподобился древним гностикам [9]9
Гностики (в пер. с греч. – знающие) – последователи гностицизма, религиозного дуалистического учения поздней античности (I–V вв.), воспринявшего некоторые моменты христианства, популярной греческой философии и восточных религий. Гностицизм притязал на «истинное» знание о боге и тайнах мироздания.
[Закрыть], чье главное изречение: gnothi seauton – познай самого себя. На место греха Фрейд поставил неведение, на место спасения – самопознание… точно так же делает вся осмысленная психология.
Мой отец твердо стоял на стороне человека-с-улицы и назвал меня Зигмундом исключительно для того, чтобы продемонстрировать миру, что может существовать второй Зигмунд Фрейд, не такой безнадежно ужасный, как первый; для отца это был вопрос уравновешивания и – в меньшей степени – возвращения уважения к нашему роду. Для меня же, как я уже говорил, это стало просто делом принципа. Отец хотел, чтобы я занялся музыкой – действительно, как вы могли предположить из трагической истории с моей несчастной сестрой, музыка была постоянной страстью нашей семьи. Сам отец в молодости написал монографию о «Четырёх песнях (17-й опус)» Иоганнеса Брамса [10]10
Брамс Иоганнес (Brahms Johannes) (1833–1897) – нем. композитор; с 1862 г. жил в Вене, где выступал как пианист и дирижер. Написал 4 симфонические увертюры, концерты для инструментов с оркестром, «Немецкий реквием», камерно-инструмен-тальные ансамбли, сочинения для фортепиано, хоры, вокальные ансамбли, песни и др.
[Закрыть]и зарекомендовал себя как талантливый композитор-любитель, выиграв несколько второстепенных призов за свою музыку на цикл стихотворений Резенскройца. «Der Fluß» в исполнении Анны-Марии Хайсенбаум имел шумный успех на третьем Международном фестивале современных исполнителей романсов в Зальцбурге. Я склоняюсь к мысли, что мой отец, несмотря на суровый патернализм, с которым он исполнял обязанности главы семьи, в глубине своей души был сентиментален; скорее всего, первое привлекалось для сокрытия последнего.
Не сомневаюсь, что, художественно выражаясь, сам он назвал бы себя романтиком, но его музыка прекрасно подтверждает мою точку зрения. Видите ли, сентиментализм является смертельной болезнью всего искусства, он ослабляет, подрывает и опошляет. Вы должны знать, что в этом величайшая слабость конца девятнадцатого века, и именно поэтому произведения того периода столь плачевны. Истинный романтизм действует в первую очередь на воображение и представляет собой реакцию на ограничения, наложенные классицизмом на себя, то есть стремится к самобытности и свободе. Сентиментальность же – всего лишь сознательная стимуляция чувств, и конечный ее результат непременно демонстрирует обесценивание оригинальности и подменяет свободу избыточностью. Все сентиментальное второсортно, дешево и слащаво. Боюсь, что такими были и музыкальные сочинения моего отца, благодаря чему они, несомненно, завоевывали многочисленные призы.
На стене отцовского кабинета, прямо над письменным столом, висел маленький пейзаж Каспара Давида Фридриха [11]11
Фридрих, Каспар Давид (Friedrich Caspar David) (1774–1840) – нем. живописец, представитель раннего романтизма.
[Закрыть], написанный в 1779, вскоре после окончания художником Копенгагенской Академии и переезда в Дрезден. Сейчас никто в здравом уме не решится отрицать, что Фридрих был одним из величайших немецких художников-романтиков и чрезвычайно искусным пейзажистом; однако та картина в кабинете являла собой, на мой взгляд, другую крайность романтизма, его, так сказать, слабейшую сторону, где он поражен и разрушен эмоциональными излишествами сентиментальности.
Быть может, причина этой слабости крылась в том, что Фридрих был еще неопытен, еще не обрел направленности и самоуверенности, свойственной его зрелым работам, я точно не знаю. Несомненно одно: я терпеть не мог ту картину. Она называлась «Молитва в лунном свете» и изображала скалистую заснеженную местность, залитую светом серебряной зимней луны; на переднем плане возвышались развалины монастыря, его полуразрушенные стены переплетались с дикой растительностью, а на снегу, перед аркой дверного проема, стояла на коленях монахиня, погруженная в задумчивую молитву, ее бледное лицо обращено к луне, руки благочестиво подняты. Пять минут наедине с этой картиной – и мне становилось нехорошо, точно я объелся sachertorte [12]12
Сладкий, тяжёлый шоколадный торт, приготовленный из большого количества масла, и яиц, и малого количества муки (по имени владельца отелей в Вене F. Sacher) (нем.).
[Закрыть]. Теперь, сравнивая ее с некоторыми поздними работами Фридриха, например с циклом «Ступени жизни», я понимаю, что в ней можно уловить слабый проблеск его гениальности, но это не меняет моего мнения о никчемности картины или, на худой конец, о ее технической неопытности, и я по-прежнему, как и в детстве, не люблю это произведение. «Молитва в лунном свете» очень хорошо характеризует моего отца как артиста, да и как человека, ведь я уже говорил вам, что считаю его надменность и авторитарные замашки отца семейства попыткой скрыть свое истинное лицо. Думаю, он был радикальным сентименталистом, но стыдился самого себя.
Иначе зачем бы он повесил такую картину именно в своем кабинете, куда нам, детям, запрещалось входить без его разрешения, каковое давалось нечасто? И почему она так нравилась ему, если не оттого, что отражала природу его души? Сокрытие и восхищение – о да! – именно эти две составляющие свидетельствуют в пользу моего диагноза.