Текст книги "Шкатулка сновидений"
Автор книги: Дэвид Мэдсен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
– Какую?
– Боюсь, это конфиденциальная информация.
– Коварная сучка! – выдохнул Малкович. – А я еще удивлялся, на какие деньги она купила новую зимнюю шубу…
– Видите, Малкович, я знаю все о вашей склонности к темным сторонам сексуального возбуждения.
Потом доктор Фрейд посмотрел на меня.
– Что напомнило мне… – произнес он. – Где граф Вильгельм?
– Ах… – прошептала Адельма.
– К сожалению, он превратился в антиквариат.
– Нет…
– Да, – кивнул я.
Доктор Фрейд подозрительно прищурился.
А почему вы столь внезапно стали объектом всеобщего гнева и ненависти? – спросил он. – Почему простой люд хочет убить вас?
Я молчал, повесив голову.
– Думаю, вы должны нам объяснить, Хендрик.
– Да, Хендрик, – вставила Адельма. – Ты обещал, что все объяснишь.
– Вы правы, – наконец ответил я.
– Ну? – потребовал Малкович. Итак, я глубоко вздохнул и начал.
9
Все трое выжидающе смотрели на меня.
– Пока я лежал без сознания на земле возле замка Флюхштайн в ночь нападения коров, – произнес я, – мне снилось, что мы с Адельмой занимаемся любовью…
– Вы уже говорили об этом раньше, – перебил доктор Фрейд.
– Возможно, ему нравится описывать, как он терзал и лапал ее, – насмешливо предположил Малкович. – Быть может, он возбуждается, вспоминая мельчайшие детали того, как он истязал ее несчастное тело, как играл с ней, дразнил ее, доводил до вершины визжащей страсти…
– Очень надеюсь, что это так, – вполголоса пробормотала Адельма.
Презрительно взглянув на Малковича, я продолжил:
– Но я не рассказал вам, что после занятий любовью я уснул в постели. Мы оба уснули. И мне приснилось, что я нахожусь в маленькой темной комнатке, наедине с обнаженным мужчиной…
– Извращенец!
– … который поведал мне очень странную историю.
– Сексуального толка, да? Это была история про секс?
– Вовсе нет. Это была моя собственная история. Мужчина в той комнате был я сам. Я видел его лицо – и мне казалось, что я смотрюсь в зеркало.
Ты? Это был ты? – воскликнула Адельма.
– Да. Когда он закончил говорить, я знал все, что только можно было знать. И, придя в себя, я вспомнил. Я вспомнил свой самый первый сон. Он приснился мне в возрасте шести лет. Мне снилось, что я бегу по полю за нашим домом в 3…, и меня преследует огромная птица, хлопающая гигантскими крыльями и щелкающая острым клювом. Она кричала, и пронзительно верещала, и клекотала каркающим нечеловеческим голосом: «Беги, беги, но тебе не скрыться!». Я проснулся перед тем, как тварь схватила меня, но весь следующий день меня трясло от страха и тревоги. Я так и не рассказал про свой сон отцу и матери – думал, что они не поймут. Я полагал, что им никогда не снились сны про гигантских птиц, и они сочтут меня сумасшедшим.
Вообще-то, позади нашего дома в 3… нет никакого поля, но вы же знаете, как бывает во снах. Они сообщают нам то, что считают нужным, на своем собственном языке, и их не волнует, что ты можешь его не знать. Я никогда не был сильным ребенком – нет, не слабым и больным, вечно лежащим в кровати с простудой, лихорадкой или мышечными болями, а просто не очень сильным – думаю, моя мать слишком меня баловала. По крайней мере, отец всегда так говорил. Наверное, он был прав. Я не ходил в школу для мальчиков, стоящую на вершине холма – большинство девочек воспитывали монашки из Монастыря Самого Болящего Сердца – вместо этого каждое утро кто-нибудь являлся к нам домой и учил меня основам грамматики, математики, истории, географии и музыки; искусствам меня решили не обучать, потому что я не проявлял к ним ни малейшей склонности. Я и сам точно не знаю, к чему я ее проявлял. Я любил истории, и, прозанимавшись со мной около часа, старый господин Францли обычно оставлял меня за книгой мифов, или народных преданий, или приключений, а сам посиживал у огня и потягивал сливовицу из своей гравированной серебряной фляжки, постепенно багровея и задремывая. Мои мать с отцом знали про эту привычку; быть может, именно поэтому они так мало ему платили. Но если бы он не был законченным пьяницей, они бы не смогли позволить себе нанять его или кого-либо другого, ведь состоятельностью наша семья не отличалась.
Годы шли, а я по-прежнему не знал, к чему у меня есть склонность. Предполагалось, что, достигнув определенного возраста, я начну работать вместе с отцом на ферме старика Маттиаса Грюнбаклера; работа там была тяжелая, но простая, и мой отец занимался ею почти всю свою жизнь. Мать варила абрикосовый джем и продавала в деревне, добавляя небольшие деньги к скромной зарплате отца. Так они сводили концы с концами. Однако я вовсе не желал работать на господина Грюнбаклера и убедил своих родителей, что у меня для этого неподходящее здоровье.
«Я никогда не был крепким ребенком, – напомнил я им. – Вы сами так говорили».
«Но теперь ты мужчина! – возразил отец. – Тебе уже восемнадцать. Ситуация изменилась».
«Не слишком, отец. У меня по-прежнему бывают головные боли, я ворочаюсь во сне, мне нужны дополнительные хлеб и масло, чтобы поправиться. Взгляни на меня – я тощий, как палка! Я не смогу работать с косой или плугом».
«О чем ты говоришь? – воскликнул отец. – У господина Грюнбаклера есть моторизированный трактор! В каком веке ты живешь?»
Про трактор я забыл. Тем не менее, я продолжал настаивать, снова и снова повторяя, что не собираюсь работать на ферме, с трактором или без.
«Но что же ты собираешься делать?» – спросила моя мать, немного сочувственнее, чем отец.
«Писать, – неожиданно для самого себя ответил я. – Я хочу стать писателем».
Им было очень тяжело примириться с моим решением, и меня это не удивило. В нашей семье о таком не слыхивали. Правда, незамужняя сестра матери, тетя Анна-Мона однажды написала поэму про уток на замерзшем пруду, которую напечатали в ежемесячном монастырском журнале для леди – но на этом приобщение моих родственников к литературе заканчивалось.
«Писатели – это стадо ленивых свиней! – кипятился отец, его грубое морщинистое лицо багровело от ярости, почти как лицо господина Францли, накачивающегося сливовицей. – Они носят шелковые халаты и целыми днями марают чушь! Они издеваются над религией и описывают вещи, о которых лучше молчать, с отвратительными, тошнотворными подробностями! Они просиживают свои изнеженные задницы и думают, что весь мир должен их обслуживать! Они гниют изнутри, они извращенцы, пьяницы, наркоманы, они путаются с больными проститутками!»
В искреннем описании моего отца были некоторые противоречия, однако я не рискнул указать ему на них. Вместо этого я как можно тверже произнес:
«Я хочу стать писателем, отец. Я буду хорошим писателем, я точно это знаю. Я люблю книги и хочу делать книги».
«Тогда почему бы тебе не пойти в издатели или переплетчики?»
«Это совсем не одно и то же. Я хочу писать книги».
«В твоем возрасте единственная вещь, которую ты можешь хотеть – это дети! И единственное, что тебе следует написать – собственное имя в свидетельстве о браке! Парень, я хочу от тебя сыновей! Сильных, здоровых, крепких, чтобы они продолжили мой род…»
«… И пошли работать на ферму Маттиаса Грюнбаклера?»
Отец сильно ударил меня по лицу, и – вскрикнув, словно гарпия – мать яростно налетела на него, вцепившись зубами ему в плечо и оттаскивая прочь, прежде чем он успел занести руку для нового удара. Я прижался к стене кухни, ловя ртом воздух, половина моего лица пылала. Я испугался гнева отца. Он никогда раньше не бил меня.
«Делай, что хочешь, – сквозь зубы процедил отец, отталкивая мою завывающую мать. – А я умываю руки, парень».
Конечно же, он этого не сделал. По правде говоря, хотя отец так и не смягчился, он помогал мне, отложил немного денег из своих недельных заработков, чтобы купить набор прекрасных ручек с позолоченными перьями и тонкими резиновыми трубочками внутри, которые засасывали и держали чернила; он приобрел несколько пачек хорошей бумаги с водяными знаками Russmann fils; он даже отыскал маленький, переплетенный тканью томик, чье название в переводе звучало как «Искусство писателя», написанный известным англичанином по фамилии Димкинс. Все это я чрезвычайно ценил и любил своего отца за его нежную заботу, за его интерес и – невзирая на жестокие слова – за его молчаливую гордость, которую, я знал, он испытывал. Таким он был: грубым, трудолюбивым и крайне практичным, но также мягкосердечным и дружелюбным, если думал, что именно этого от него ждут. Мать же поддерживала бы меня, даже если бы я захотел грабить могилы, ведь в том состояла ее натура: она любила меня отчаянной, собственнической и всепоглощающей любовью, которая больше выражалась в поступках, нежели в словах – неожиданное объятие ее больших теплых рук, поцелуй в лоб, когда она ставила на стол дымящийся котел со свиными клецками, улыбка, полная осознания и понимания, короткое пожатие руки перед пожеланием спокойной ночи.
Всё это – безмолвная поддержка отца и успокаивающее поведение матери – сделали великую, ужасную Мысль, настигшую меня, еще более невыносимой и трагической. Я часто задумывался – так часто, что это причиняло мне почти физическую боль! – какой стала бы моя жизнь, если бы Мысль никогда не проникла в мое сознание. Или наша встреча была предопределена? Сейчас я склоняюсь к последнему. Мое положение незавидно: я не верю в случайности, но в то же время не могу заставить себя верить в предопределенность. Вот что сделала со мной Мысль, и это далеко не конец. Когда я расскажу вам, на какие поступки она меня толкнула, вы вряд ли поверите своим ушам. Тем не менее, я говорю правду. Однажды появившись, Мысль накрыла мою жизнь, точно необъятное черное облако, заслонила солнце, нагнала страшный холод, лишила ясности взгляда, заставила меня, почти вслепую, брести к цели, которой мне никогда не достигнуть, потому что ее не существует.
Я помню, как это произошло, в мельчайших подробностях. Видите ли, у меня была подруга по имени Труди Меннен, моя старая знакомая; она приходила по пятницам к нам на ужин – Труди обожала луковую лапшу моей матери, к которой всегда подавался свежеиспеченный домашний хлеб и творожный сыр. Труди была светловолосой, хорошенькой и живой, как и ее мать Эмми Меннен, жена мясника. Думаю, поэтому меня к ней и тянуло – сам я был темноволос, замкнут и слишком чувствителен для мальчика. У Труди в голове гулял ветер. Не поймите меня неправильно, она была хорошей – доброй, и задумчивой, и, как многие открытые люди, очень мягкой. Иначе мы с ней никогда бы не подружились. Случалось, мы резвились вместе, подобно многим подросткам, и, когда оставались одни, она позволяла мне украдкой взглянуть – иногда даже прикоснуться! – к тайнам ее распускающегося тела. Однако, в отличие от меня, в ней не было ничего мечтательного, ничего загадочного или таинственного. Что ж, говорят, противоположности притягиваются! Глядя на васильки, растущие вдоль тропинки, идущей по краю одного из полей господина Грюнбаклера, я говорил:
«Посмотри, какой небесный цвет! Это цвет твоих глаз, Труди. Быть может, если один из них раскроется, внутри окажется небо, настоящее небо, полное птиц и облаков. Быть может, небеса в цветах существуют, только они часть другого мира. Как много оттенков синего!»
Труди останавливалась, срывала пучок васильков и нюхала их.
«Мне они не нравятся, совсем не пахнут. Такие не продашь. Вот почему старик Грюнбаклер не выращивает их. Он бы продал велосипед с одной педалью, если бы нашел одноногого покупателя!»
Это случилось на том самом поле, возле фермы Грюнбаклера. Именно там Мысль впервые проникла в мое сознание. Стоял жаркий летний день, один из самых жарких за всю историю, и мы отправились в поле, захватив с собой бутылки холодного пива, несколько жареных цыплят и фрукты, просто чтобы поваляться на солнце и скоротать утро. Мы и раньше так делали, когда Труди не помогала заворачивать покупки в магазине отца, а мне не приходило на ум ничего писательского. Получалось очень мило.
Мы уничтожили цыплят и яблоки и лежали на спине, глядя в мерцающее небо и время от времени потягивая пиво. Насколько я помню, Труди беззастенчиво рыгала.
«На что это похоже, – спросила она, – быть писателем?»
«Точно не знаю. Ну, я еще совсем немного написал. Приходится очень много думать. То есть ты должен знать, что именно хочешь написать, перед тем как действительно написать это. Отец с матерью понимают. Они сказали, что дают мне два года».
«Два года на что?»
«Чтобы заработать немного денег. Если за два года я не продам ничего в газету, или не опубликую книгу, или не сделаю еще что-нибудь в таком роде, то пойду работать вместе с отцом на ферму старого Грюнбаклера».
«Все в деревне говорят о том, как это странно».
«Хотеть быть писателем?»
«Да. Фрау Дёрнинг говорит, что все писатели – революционеры. Говорит, в итоге тебя прикончит стрелковый взвод. Никто раньше никогда о таком не слышал».
«О том, чтобы кого-то прикончил стрелковый взвод? Наверное, в армии это случается всё время».
«Нет, о том, чтобы быть писателем».
Я повернулся к ней и прикрыл глаза ладонью.
«А что ты об этом думаешь?» – медленно спросил я. Мое сердце колотилось в груди. Желудок дрожал. Я отчаянно нуждался в ее поддержке!
«Думаю, это восхитительно. Мне даже не верится. Это удивительно, и потрясающе, и захватывающе одновременно».
Труди коснулась пальцем моей щеки. «Ты горячий, – прошептала она. – Ты весь горишь». «Жаркий день», – отозвался я. «В таком случае, почему бы тебе не раздеться? Я вот сейчас разденусь». «Правда?» «Да».
Мы оба разделись и свалили нашу одежду – в том числе и нижнее белье – в кучу неподалеку. Затем снова легли, взялись за руки и стали смотреть в небо. Это было прекрасно! Я не мог придумать ничего прекраснее, чем тот момент: безбрежная синева, одинокая птица, парящая и ныряющая по элегантной параболе, сладкий холодок пива в наших желудках, привкус чеснока, трав и жареного цыпленка на мокрых губах, мягкая щекочущая трава под нагими телами. Как в первый день творения, когда весь мир был новым, только что вышедшим из рук Создателя, напоенным ароматом цветов, и фруктов, и свежей земли. Я слышал легкое, равномерное дыхание Труди, похожее на шум далеких морских волн, ощущал близость ее обнаженного тела, почти обонял запах покрывавшего кожу пота.
Я чувствовал себя совершенно счастливым. Высвободив свою руку из руки Труди, я коснулся ее груди. Полные, упругие соски защекотали мою ладонь. Я скользнул ниже, по поднимающемуся и опадающему животу, мои пальцы добрались до секретных завитков волос, погладили и раздвинули губы влажной щели…
«М-м-м-м… как приятно», – пробормотала она.
И тут появилась Мысль.
Вначале это была легчайшая дрожь призрачной тени, наползающей на солнечный свет, тишайшие неприятные звуки в безмолвии летнего неба, и я подумал, что смогу отогнать ее одним незаметным движением руки, словно муху. Потом – о-о-о! – она ворвалась в мой мозг, полная ужасающей силы, точно удар грома, разбивая в щепки двери сознания и прокладывая путь в самую сердцевину моего я! Всё закончится.
Вот, я сказал ее! Я озвучил ее в вашем присутствии. Это была она. Это была та Мысль, что пришла ко мне одним сияющим утром, полным солнца, и пива, и наготы с моей подругой Труди Меннен. О, я понимаю, что для вас это звучит вполне обыденно – даже глупо! – но для меня все было по-другому. Ведь если счастье, которое я испытал в тот день, закончится, превратится в мучительные, болезненные воспоминания, какой смысл вообще испытывать его? Зачем искать чего-то, что пройдет – и принесет только горечь потери? Конец неизбежен. Мысль сделала это ужасающе, неоспоримо ясным. Всё хорошее и приятное – каждый взгляд, и вкус, и прикосновение, и запах, и звук, что приносят радость – также обречены приносить печаль пустоты и скуки, потому что они закончатся. И чем глубже Мысль проникала в меня, чем сильнее стискивала свои страшные железные объятья, тем больше я убеждался, что она верна. С другой стороны, когда кончаются плохие вещи, они приносят если уж не счастье, то облегчение и благодарность. Вы понимаете, что я осознал в тот день? Погоня за счастьем обречена на несчастье, хорошему по своей природе предназначено принести плохое. Вывод был – и остается – неотвратимым.
О, поверьте, я всеми силами пытался спастись! Я вскочил с того места, где мы лежали с Труди Меннен, неистово натянул одежду и, не обращая внимания на ее недоуменные вопросы и озадаченную тревогу, помчался домой. Я взлетел по лестнице, бросился на кровать и зарыл лицо в подушку, дергаясь и извиваясь в потной агонии, непрерывно отвергая Мысль – и постепенно сдаваясь ей. Три дня я не мог есть, и мои обеспокоенные родители решили, что я тяжело болен. Они не ошиблись. Позвали доктора Вольфа. Он обследовал меня, поцокал языком, засунул палец в мой задний проход, вытащил его, посоветовал матери каждые четыре часа устраивать мне обертывания холодной мокрой простыней и отбыл, недвусмысленно оставив счет на прикроватном столике. Моя голова раскалывалась, горло пересохло и пылало, я дрожал и одновременно потел. Когда я, наконец, заснул, вернулся детский сон про огромную птицу и лишил меня тех крох отдыха, которые я надеялся получить. Даже бессознательность не приносила забвения. Когда я хотел облегчиться, отцу приходилось поднимать меня, но если он работал на ферме, а мать не слышала моих стонов, я просто ходил под себя, и простыни покрывались желтыми, вонючими пятнами.
Наконец, утром третьего дня, я забылся судорожным сном. Было около девяти часов. Открыв глаза, я понял, что пытка закончилась – Мысль выгрызла себе место в самом центре моей души и надежно там обосновалась. Я осознал, что теперь она всегда будет со мной. Следовательно, борьба потеряла смысл. Я смирился – или вынужден был смириться, ведь из-за слабости я не мог сопротивляться – с гранитной плитой отчаяния, придавившей мое сердце. Да, пытка закончилась, но тихая, вечная безысходность только начиналась.
Мне подобало стать практичным. Составить список дел, которые можно выполнить в той темноте, где я теперь жил, и действовал, и существовал. Следовало совершить всё возможное, чтобы свести к минимуму горе, приносимое окончанием так называемого «счастья». Я начал с Труди. Какой смысл в днях жареных цыплят, и пива, и близости под лучами солнца, если, закончившись, они оставят только пустоту и боль? Надо отказаться от них прежде, чем они откажутся от меня. Конечно же, Труди не поняла. Она расстроилась, и смутилась, и разозлилась.
«Скажи, что я сделала неправильно!» – кричала она, притянув меня к себе и сильно встряхивая.
«Ничего».
«Тогда почему, почему?».
Я отвергал любые проявления ее привязанности, отказывался от приглашений на прогулки и от бесед, я избегал ее общества, как будто она страдала каким-то инфекционным заболеванием. В конце концов, она нашла меня, загнала в угол и прижала к стене. Она чуть не плакала.
«Я же твой друг! – сказала Труди. – Почему ты так поступаешь со мной? Отвечай!»
Я хранил молчание.
«Ублюдок, ублюдок, ублюдок!»
Подавшись вперед, она поцеловала меня прямо в губы. Потом ударила кулаком сбоку по голове и убежала, а я сполз на землю, по моему лицу струилась кровь. Мы больше никогда не разговаривали. Однако я знал, что Мысль верна: несчастье Труди наполнило меня страданием, было почти невыносимо видеть, как она мучается, но, когда, наконец, она смирилась и решила жить дальше одна – когда несчастье закончилось – я почувствовал глубокое, абсолютное облегчение. И благодарность. Конечно, Мысль была правильной! Ее смысл подтвердился в моей жизни, как я и предполагал. И почему я раньше не понимал этого?
С моими родителями произошло примерно то же самое, что с Труди, и если боль, вызванная их страданиями, была сильнее, то и облегчение, когда она утихла и они поняли, что я изменился – или, скорее, меня изменила истина Мысли – оказалось более полным. Матери пришлось особенно тяжело: я отказывался ответить улыбкой на улыбку, избегал ее ласк, отворачивался от протянутой, дрожащей руки. Все наши разговоры стали формальными и обыденными. Она хандрила и теряла вес, перестала заботиться о своей внешности и личной гигиене. Мучения отца проявлялись не столь явно, но я знаю, в глубине души он сильно переживал. В итоге они тоже смирились с неизбежным, и на смену моим собственным мукам пришло мертвое, унылое, тяжелое чувство покорной благодарности, что всё закончилось. Однажды, проходя мимо приоткрытой двери на кухню, я подслушал их разговор.
«Это все та болезнь, – шептала мать. – С тех пор он и изменился».
«Вряд ли он когда-нибудь снова станет прежним», – ответил отец.
«Как ты думаешь, что это было? Какое-то воспаление мозга?»
«Не знаю. Знаю только, что он больше не наш сын».
Тут моя мать разрыдалась, и я тихо прокрался наверх, в постель.
После всего произошедшего не было смысла оставаться дома, и я сообщил родителям, что уезжаю на поиски работы в город или даже в столицу. Моя мать уже выплакала все слезы, поэтому ее глаза оставались сухими, и она просто молча кивала. Отец предложил помочь с вещами, но я сказал, что справлюсь сам. Он дал мне небольшой пакет с деньгами, чтобы начать новую жизнь. В последний раз обернувшись взглянуть на наш дом, я увидел стоящую в дверях мать. Она казалась такой маленькой, хрупкой и ранимой. Потом вышел отец и, слегка нахмурившись, обнял ее. Я отвернулся и пошел прочь.
Конечно же, теперь я начал понимать, почему мне пришло в голову стать писателем. Только таким способом я мог создать мир, в котором цыплята и пиво, дружба и любовь, нежная материнская забота и безмолвная отцовская гордость никогда не кончаются. Я мог придумать любою вселенную – и жить в ней! По крайней мере, большую часть времени. В конце концов, не было смысла влюбляться в красивую девушку и жениться на ней, ведь рано или поздно всё закончится, даже если только со смертью. Сам же я мог с тем же успехом жениться на созданной мной девушке, которая не умрет. Она проживет столько же, сколько я; вернее, переживет меня. Видите, как просто получается? И совершенно неважно, если мой вымышленный мир никогда не опубликуют, ведь он всегда будет в моей голове. А если он мне надоест, я могу изменить его, обновить и освежить, населить персонажами, делающими исключительно то, что я пожелаю. В этом личном мире никогда не произойдет ничего неправильного: небо всегда будет василькового цвета, всегда будет лето, хлеб всегда будет свежевыпеченным, дружба никогда не померкнет, а любовь только усилится. Я собирался жить ради этого: маленькая комнатка где-нибудь в городе, набор ручек и бумага; кофейня поблизости, где можно выпить чашечку кофе и съесть кусок торта, если проголодаешься; прачка, которая будет стирать для меня за умеренную плату. Чего еще желать? Всё оставшееся время я мог посвятить созданию моего собственного прекрасного, счастливого, вечного мира. Так я и поступил.
– Да что вы имеете в виду?
– Я имею в виду, что я создал этот мир. Я – его творец.
Доктор Фрейд взмахнул дрожащей рукой.
– Всё это?
– Да.
– Замок Флюхштайн, графа Вильгельма, Адельму… Я кивнул.
– Вы всё написали?
– Именно. И с тех пор я его исправляю.
– Ach, mein Gott!
– Я попросил у графа бумагу и ручку, якобы желая поблагодарить архиепископа за нелепый Обряд Исцеления, и начал все переписывать. Я сделал число вторым. Я превратил коров в мирных и покорных животных, какими они и должны быть…
– Schwachsinniger [78]78
Слабоумный (нем.).
[Закрыть]! Как вы могли проявить такую безответственность?
– Я думал, – возразил я, – что всем понравится.
– Не обманывайте себя, мой друг! Вы хотели только одного – чтобы Адельма в вас влюбилась. Ваши претензии на альтруизм прямо-таки тошнотворны!
– Но это сработало! Ну, сначала эффект казался нестабильным. То она, расчувствовавшись, кричит, что не может без меня жить…
– То, – вставил доктор Фрейд, – совокупляется с Малковичем и говорит всем подряд, что презирает вас.
– Я начинаю задумываться, зачем я это сделала, – пробормотала Адельма. – Это было страшно неприлично.
– Простите, доктор, – произнес Малкович тихим, извиняющимся голоском. – До совокупления вообще-то не дошло…
– А вам не кажется, – громко вскрикнула Адельма, – что мне лучше знать, кто со мной совокуплялся, а кто нет?
– Со временем эффект усилился и стабилизировался, – заметил я.
– Но с тех пор как наступило второе число, время стало вашим врагом, верно?
– Да, – прошептал я, печально опустив голову, – это так. Граф превратился в хилое ископаемое. Я так возненавидел хлеб, что вычеркнул его, и в городе начался кровавый бунт… Профессор Бэнгс окончательно лишился рассудка, потому что его Unus Mundus Cubicus разрушена… Я сделал миссис Кудль королевой cordon bleu [79]79
Телячья отбивная с начинкой из сыра и вареной ветчины (фр.).
[Закрыть]– и у нее случился нервный припадок. Все состарились и одряхлели.
– Кроме меня, – напомнила Адельма. – Почему я не состарилась?
– Потому, – медленно ответил я, обернувшись к ней, – что я люблю тебя.
– Что?
– Ты – единственный человек во всем этом отвратительном кошмаре, о котором я действительно беспокоюсь. Ты не состарилась, потому что тебя защитила любовь.
– Сентиментальный вздор! – яростно воскликнул доктор Фрейд. – Взгляните на вызванные вами хаос и страдания! Несчастный отец Адельмы…
– Но ведь всего этого на самом деле не происходит. Это только сон, помните?
– Позвольте мне решать!
– Доктор Фрейд – специалист по снам, – ввернул Малкович.
Я смерил его презрительным взглядом.
– Ты льстец!
– Что такое льстец? Это тоже из вашей лекции, доктор Фрейд?
– Нет, Малкович. Это не имеет отношения к сексуальным отклонениям. Только в том случае, когда льстец или тот, кому он льстит, возбуждается от лести. Я помню один случай, несколько лет назад…
– Нет времени, – прервал я его. – Мы с Адельмой уносим ноги. Хотите с нами?
– А вам ли это решать? Если замок Флюхштайн – сон во сне на поезде – кстати, не забудьте, что мы до сих пор не выяснили, кто из нас сновидец…
– Плевать, кто сновидец, а кто – сновидение! – заорал я.
– А льстецы – жирные? – спросил Малкович. – Не могли бы вы, когда будете переписывать мир, сделать меня худым льстецом?
И тут мы втроем одновременно замолчали. Откуда-то из далекого далека раздавался печальный, слабый свист поезда. Медленно, словно боясь разрушить неуловимую магию мгновения, мы переглянулись: я посмотрел на доктора Фрейда, Малкович – на меня, доктор Фрейд – на Малковича, потом на меня.
– Вы слышали? – прошептал я. Они кивнули.
– Это поезд, – пробормотал доктор Фрейд.
– И, судя по звуку, достаточно далеко. Несколько секунд мы безмолвствовали, потом я произнес:
– Помните, сколько мы прошли по снегу, сойдя с поезда Малковича? Как давно это было! Доктор Фрейд покачал седой головой.
– Не забудьте, нас подобрал графский экипаж. Наверное, минут пятнадцать или около того. Но поезд остановился на пустом месте.
– Станция ведь не может находиться далеко от города, верно? Она должна быть в центре города, только я в этом сомневаюсь.
– Ну? – проворчал Малкович.
– Думаю, нам надо бежать. Уверен, мы опередим поезд!
– Боюсь, мне не по силам бежать слишком быстро или слишком далеко. Я ведь старик.
– В каретной стоят папины лошади. И экипаж, – сказала Адельма.
– Вы уверены?
– Да.
– Вы не можете быть ни в чем…
– Заткнись! – прошипел я Малковичу. – Последний раз я видел графа на ногах, а не в экипаже.
– Тогда чего же мы ждем? Возможно, это наш последний шанс!
Мы с Малковичем помогли доктору Фрейду подняться с кресла.
– Если окажется, что льстец – это что-то не слишком приятное, я изобью тебя до полусмерти! – пробормотал мне Малкович.
Экипаж и лошади действительно оказались на месте, но мы очень быстро осознали, что никто из нас понятия не имеет, как их запрячь, и никогда раньше не управлял экипажем.
– Это была работа кучера, – пояснила Адельма.
– Я знаю только про поезда, – оправдывался Малкович.
– Да, особенно как их терять, – не удержался я.
– Господи, я собираюсь…
– Тихо, джентльмены, тихо! – беспокойно прервал нас доктор Фрейд. – Эта перебранка нас ни к чему не приведет. Надо думать. Малкович, вы умеете управляться с экипажем и лошадьми?
– Нет, доктор, не умею.
– А вы, Хендрик?
– Нет.
– На меня можете не смотреть, – отвернулась Адельма. – Единственное, что я знаю про лошадей – это что у них потрясающе большие половые органы.
Она пытливо взглянула на меня.
– Неужели? – прошептал я.
– О да. Многие мужчины просто позеленели бы от зависти!
Доктор Фрейд испустил тяжелый вздох.
– Нет, уж я-то определенно на такое не способен, – заметил он.
– Завидовать половой одаренности лошадей?
– Нет! Управлять экипажем!
Малкович крутил головой, глядя то на одного, то на другого.
– Это ведь не может быть очень сложно? Сначала нужно вытащить экипаж во двор, потом отвязать лошадей…
– И как, по-вашему, мы это осуществим? – поинтересовался я. – Этот экипаж весит не меньше тонны! Что, будем его толкать?
– Вот в чем ваша проблема! Вечно придираетесь и критикуете идеи других и никогда не предлагаете ничего своего!
– Слушайте…
– Почему бы нам сперва не отвязать лошадей? Они вытащат экипаж! – не унимался Малкович.
– Здесь недостаточно места, чтобы запрячь их. Экипаж с лошадьми в каретной не поместится.
– Тогда как же, черт побери, это делает граф?
– Откуда мне знать? – закричал я.
Тут Малкович замолчал и наклонил голову, будто к чему-то прислушиваясь.
– Слышите?
– Что?
– Какой-то шум. Будто люди кричат, только далеко отсюда.
– Может, это гром… я не знаю. Какая, к черту, разница, что это?
– Экипаж, – с расстановкой произнес доктор Фрейд, – колесное средство, не так ли? Надо запрячь в него одного из нас и легко выкатить его во двор. Потом можно отвязать лошадей. Очевидно, такая задача мне не под силу, но вы, Хендрик, или вы, Малкович, вполне можете осуществить ее.
Мы с Малковичем переглянулись.
– Только не я! – поспешно сказал кондуктор.
– Почему? Вы больше. И сильнее, чем я!
– Я еще не забыл, как вы набросились на меня в комнате Адельмы и чуть не убили! Думаю, наши силы приблизительно равны. Так почему бы вам не сделать это?
Секунду или две я лихорадочно размышлял, потом, неожиданно осененный, выпалил:
– Потому что я один из ведущих мировых авторитетов в искусстве пения йодлем! Помните?
Малкович уставился на меня.
– И что с того?
– Разве не ясно? – завопил я.
Его глаза на красном, жирном лице выпучились. Он явно пытался уловить связь, но я надеялся, что его тупость не позволит ему заметить ее отсутствие. В конце концов, Малкович посмотрел на доктора Фрейда.
– Ну, доктор? – проворчал он.
– Я верю в вас, Малкович, – произнес старый джентльмен.
– Мы все верим! – добавила Адельма.
– Ну, если вы так считаете… я хочу сказать, если вы уверены…
– Абсолютно уверены! – быстро прервал я. – А теперь, ради Бога, надевайте упряжь, у нас мало времени!