412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэвид Безмозгис » Предатели » Текст книги (страница 3)
Предатели
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:16

Текст книги "Предатели"


Автор книги: Дэвид Безмозгис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

Котлер подсел к Лиоре на синее покрывало. Настроение у обоих было более чем целомудренное. Лиора держалась немного отчужденно, словно опасаясь взрыва. Путешествие, в которое они пустились, и так уже полное неурядиц, теперь, похоже, еще больше осложнилось. Главным образом, подумал Котлер, потому, что он совершенно не умел проявлять эгоизм. Впервые за свою полную самоотречения жизнь он захотел чего-то для себя – и все равно продолжает себе вредить. Когда в нем зародилась мечта просыпаться с Лиорой вместе в огромной белоснежной комнате с видом на море? Если не с момента их первой встречи, то почти сразу после того, как он взял ее в свой штат и, дальше больше, ввел в свой дом. Смышленая, расторопная девушка быстро сделалась незаменимой. Часто бывала у них по пятницам на ужинах. Стала кем-то вроде старшей сестры для Дафны и вместе с ней ходила по магазинам за той одеждой, которую Мирьям, в силу своей набожности, не признавала. Все это время между ним и Лиорой ощущалась связь – так современные устройства непрерывно обмениваются невидимым потоком данных. Продолжалось это несколько лет. А год назад, однажды вечером, когда они допоздна заработались у него в кабинете, она подняла голову от блокнота, наткнулась на его откровенный взгляд, а он, впервые в жизни, не стал натягивать смирительную рубашку. «Как мне сдержаться? – спросил он у нее. – И нужно ли мне и дальше сдерживать себя?» Она пристально посмотрела на него и сказала: «Это вам решать». На что он ответил: «Нет, тебе». И в его кабинете произошло то, что происходит в кабинетах очень многих политиков. Стыд какой, думал Котлер и все равно следовал этой недостойной традиции.

– Что сказала Дафна? – спросила Лиора. – Помимо того, что она меня ненавидит.

– Не скупясь на выражения, назвала отца идиотом. На данный момент мнение это популярное и оспорить его трудно. Хотя я и попытался.

– И все?

– Она уже взрослая девочка. Молодая женщина. Далеко не ребенок, как она не преминула мне напомнить. Пока вот так в лоб не скажут, этого как-то до конца не осознаешь. Хотя в этом что-то есть. Рано или поздно это происходит: ребенок начинает понимать, что его родитель не такой уж взрослый, а родитель – что его ребенок повзрослел.

– Да ты, Барух, философ.

– В подобные моменты жизни каждый прибегает к своим порокам. Кто-то к выпивке, кто-то к философии. У большинства людей нет твоего непоколебимого самообладания – им не так повезло.

– Мое непоколебимое самообладание. А знаешь, каково быть девушкой с самообладанием? Это же все равно как изъян. До сих пор неловко вспоминать все глупости, которые я вытворяла, чтобы от него избавиться.

– Как по мне, никакой это не изъян. Наоборот, отличная штука.

– Только из-за этого ты вечно оказываешься отщепенцем. Парией.

– Нам не впервой, – сказал Котлер и взял Лиору за руку.

– Так, значит, что? – спросила Лиора. – Все остается по-прежнему? Как и было?

– В отношении нас с тобой ничего не изменилось, – сказал Котлер.

– А в другом? Если что-то случилось, не молчи, Барух.

Котлер хотел было притянуть Лиору к себе, но она заупрямилась и не поддалась.

– Тебе что-нибудь говорит имя Владимира Танкилевича? – спросил Котлер.

По ее лицу он понял: ничего. Да и неудивительно. Это имя уже давно никому ни о чем не говорит, кроме горстки посвященных. Которая становится все меньше. В живых осталось лишь несколько участников драмы, перевернувшей его жизнь.

– Он – мой рыжий Мотеле, – с вымученной улыбкой сказал Котлер.

– Я не понимаю, Барух.

– Это из книги Евгении Гинзбург. «Это что еще за рыжий Мотеле?» – спросила она у мужа на одном загородном выезде. Аналогия не идеальна. Гинзбург была еврейка и коммунистка, а ее рыжий Мотеле – еврей и чекист, но все равно эта строчка засела у меня в голове.

– Возможно, я тупая, Барух, или перенервничала, или просто устала, только я сейчас не в настроении разгадывать загадки.

– Танкилевич – это тот человек, который на меня донес. У которого я жил в Москве и который оказался осведомителем КГБ. Он опубликовал в «Известиях» открытое письмо, в котором обвинил меня в том, что я работаю на ЦРУ.

– Так, хорошо. И почему вдруг ты о нем вспомнил?

– Я его видел.

– Когда ты мог его видеть? Мы весь день были вместе.

– Во дворе, когда звонил Дафне. Он был в доме, стоял у окна. Продолжать?

Продолжать не было нужды. Лиора вскочила с кровати и уставилась на него.

– Ты его видел, а он тебя нет?

– Он нет.

– Прекрасно, – сказала Лиора.

Кинулась к комоду, выдвинула ящик. Выхватила охапку одежды и кинула в изножье кровати. Она хотела, чтобы он действовал, сопротивлялся тому, что, она чувствовала, уже в нем угнездилось, но это не помогло. Он продолжал безмятежно, как ни в чем не бывало сидеть на кровати. Лиора смотрела на него, и запал ее постепенно ослабевал. Он наблюдал за тем, как она успокаивается, затихает. Расслабляются лицо, плечи, позвоночник, все тело. Против его неподвижной невозмутимости приема не было. Оба они об этом знали. А откуда в нем вдруг берется невозмутимость, Котлер говорить немного стеснялся. Это была не та невозмутимость, с которой он противостоял Амнону, премьер-министру и многочисленным врагам из своего прошлого. Та невозмутимость шла от разума и принципов, ее легко было объяснить и оправдать, по крайней мере перед собой. Эта же была иной природы. Мистической, скажем так. Именно этим люди иррационального склада отговариваются, когда их обвиняют в неуступчивости.

– Зря мы вообще сюда приехали, – сказала Лиора. – Зря связались с этой женщиной. Я ведь говорила.

– Всё так, тем не менее мы здесь. И наверное, хотя от меня такое непривычно слышать, сдается мне, что все это неспроста.

– Да? А для чего все это?

– Вот это мне бы и хотелось выяснить.

– Все равно не понимаю. Что тут выяснять? Ты случайно встретил человека, который предал тебя сорок лет назад. Вероятность того, что мы случайно поселились в его доме, стремится к нулю. Ну и? Что теперь? Хочешь поквитаться? Так? Дать ему в морду?

– Нет, с этими фантазиями я давно распрощался.

– Тогда что? Хочешь ему что-то доказать? Продемонстрировать свои достижения?

– Нет. Сейчас для этого момент совсем не подходящий.

– Почему? Ты на первых полосах газет. Да, в эпицентре скандала, но это же временно. А главное – судьба нашей страны, ведь она много значит для множества людей. И ты тот, кто ее вершит. Ну и кто такой Танкилевич на фоне всего этого?

– А еще у меня красивая любимая девушка. Не забудь об этом упомянуть.

– А он женат на злобной карге и проныре. И живет в жалкой развалюхе. Еле сводит концы с концами. И у него наверняка какое-нибудь хроническое заболевание – печени, простаты. А еще… В общем, справедливость, можно сказать, восторжествовала. Чего же больше?

– Любопытство, Лиора. Это единственное объяснение. Любопытство. Любопытство у меня в крови. И никогда в жизни оно не мучило меня сильнее.

– И причина только в этом?

– Я хочу выяснить правду, Лиора. Прежде всего. Эта потребность сродни голоду. Главное – ее удовлетворить, а что, почему – до этих подробностей дело доходит лишь потом, когда ты насытился.

– И чтобы удовлетворить эту потребность, ты готов рискнуть и открыть, кто ты, этим людям? А заодно и кто мы, ведь мы вместе сюда приехали. Такого случая у нас не было и, может, больше не будет. Вот схлестнешься ты с этим человеком и его женой – и ты же понимаешь, что тогда начнется? Разве мы сможем жить так, будто ничего не произошло? Сможем сходить на пляж, наведаться в Ливадийский дворец и музей Чехова? Если ты свяжешься с этим человеком, неизвестно, что будет, но нас уж точно не оставят в покое, и мы не сможем побыть вдвоем, как мы хотели. Но, конечно, если это для тебя неважно, если это мало что значит, то так сразу и скажи!

От своей вспышки Лиора раскраснелась и стала ужасно соблазнительной – пылкость в любом ее проявлении вообще очень сексуальна. Котлер посмотрел на ее грудь, как она бурно вздымается и опускается у него перед глазами, и вдруг ему захотелось наброситься на нее, как зверь, захотелось, чтобы они вцепились и терзали друг друга. Его все так же воспламеняло ее пышное тело, полные, гладкие груди, ягодицы, бедра.

Он жадно хватал ртом ее плоть, по-хозяйски ее тискал. Ее тело звало, приглашало не сдерживать себя, воплотить любые дикие, грязные желания. Меж ними двумя не было места ни сомнениям, ни пощаде. С Лиорой он мог быть собой – образцом добродетели и одновременно мужчиной с налитыми яйцами. В те сорок лет, в которые уместились тюрьма и борьба за свое доброе имя, слава и бесконечные долги, верность и нерешительность, – он и наполовину не был собой. Он сел в двадцать пять, а на свободу вышел в тридцать восемь. В тюрьму он угодил молодым парнем, только-только женившимся, а к моменту освобождения превратился в ходячие мощи. Каким женихом он мог стать для своей невесты, которая ждала его все эти годы? Какой невестой была та, что все эти годы, ожидая его, тоже вела упорную, непрерывную борьбу? Встретились два человека, привыкшие ни с кем не делить холодную одинокую постель. И этим старым знакомым, почти уже чужим друг другу, предстояло слиться в страстных объятиях или довольствоваться нежной близостью – этого ждал от них мир, этого хотели они сами. Они старались. Упорные, преданные делу люди, они и в сердечных делах проявили упорство. Перепробовали все средства, чтобы раздуть жар прежней страсти. Но любовный огонь не просто поубавился, он почти погас от нехватки топлива, обычного топлива – жизни под одной крышей и повседневного общения. В разлуке оба делали вид, что жар не угас, что огонь всё пылает, но, воссоединившись, поняли, что это не так. И все равно попытались разжечь его заново. Ведь когда-то он полыхал вовсю. По-настоящему. Но можно раздуть жар заново, только прежнего огня в нем уже не будет. С Лиорой огонь вспыхнул снова, со всепоглощающим пылом.

– А тебе разве не любопытно, Лиора? – спросил Котлер. – Не хочешь посмотреть, как все обернется? Ведь это стечение обстоятельств затрагивает не одного только меня. Мы же с тобой вместе. Если останемся, ты тоже окажешься в это вовлечена. Станешь участником событий. Надеюсь. Мне бы этого хотелось. Потому что если эту затею придумали высшие силы, то тебя они тоже учли. В конце концов, то, что нас с тобой соединило, началось сорок лет назад между мной и этим человеком.

Заложник

Шесть

На рассвете Хаим Танкилевич, ухватившись за поручень, забрался в троллейбус – с гибкими «усами»-антеннами, похожий на старого кузнечика бурого окраса. Вручил водителю плату за проезд, пятнадцать гривен, и, пошатываясь, прошел в конец салона в поисках свободного места. Отыскать его не составило труда. Все места были свободны – и большинство останутся незанятыми почти до самого конца. Он двигался против потока. На другом конце маршрута, в Симферополе, толпы набивались в троллейбус, чтобы ехать к морю, но из Ялты в обратном направлении, движимая какими-то своими сокровенными причинами, курсировала унылая горстка людей. И из них только он ездил каждую субботу, летом и зимой, в дождь и в ясную погоду, из года в год вот уже десять лет. За это время периодически, на несколько недель или месяцев, беда приводила новые лица – то мужчина проходил курс химиотерапии в специализированной клинике, то женщина моталась ухаживать за больной матерью, а потом теткой. Их присутствие в троллейбусе было временным, прискорбно временным, тогда как его присутствие было прискорбно постоянным. Но об этом он со своими со-страдальцами распространяться не собирался. Он скармливал им аналогичную печальную повесть. Он ездит к брату – тот раньше был успешным бизнесменом, а потом бандиты его искалечили, и теперь он сидит дома, влачит нищее существование. Такая история была доступна для понимания обывателей. Сказать им, что на самом деле он ездит в Симферополь, потому что в шабат в Симферополе не хватает мужчин, которые бы хотели и могли ходить в синагогу, – не стоило, они бы сочли это нелепицей. А погружаться в этнографию или оправдываться не хотелось. Все равно полностью оправдаться было невозможно. Если уж лгать, то лгать от начала и до конца.

Путь до Симферополя занимал три часа, троллейбус – его обгоняли все подряд – катился по равнинам, карабкался по холмам. Особенно медленно тащились старые троллейбусы, реликты хрущевской эпохи. Впрочем, не спешили и более современные модели – отдельного цвета для каждого десятилетия и режима, все как один похожие на грустных кузнечиков. Так они и ездили взад-вперед по этому триумфу советской инженерии – самой длинной троллейбусной линии в мире. Триумф этот был типичен для Советов: масштаб здесь преобладал над здравым смыслом.

Танкилевич столько раз проделывал этот путь, что, кажется, знал каждый его квадратный метр. Сейчас было лето. Он заранее мог сказать, где вдоль дороги продают мед в банках и связки красного ялтинского лука. Где на склонах раскинулись виноградники и пастбища с коровами и лошадьми, словно лениво застывшими на одном месте. Где расположены бетонные автобусные остановки, рядом с которыми сидят на корточках черноглазые мужчины. Таково было однообразие, тягомотина дней, на которые он был обречен. Особенно это ощущалось на этой земле, на которой все они были обречены жить. Некоторые счастливо умели закрывать глаза на жалкую действительность, держать под спудом свое знание о ней. Но ему в этом было отказано. Отказано умышленно, в знак отмщения. Он принужден был наблюдать непреходящую беспросветность жизни, противостоять ей. Ему исполнилось семьдесят, и каких только болезней у него не было: катаракта, аритмия, ишиас; он ощущал себя пленником – троллейбусов и своих измученных тела и души,

Танкилевич решил, что больше так не выдержит. И сообщил Светлане, что готов хоть сейчас в петлю.

– Ну повесишься ты, и что тогда? Мне тоже в петлю лезть?

– Я больше не могу, – сказал Танкилевич, – я рехнусь.

– Тогда ступай к Нине Семеновне и кланяйся ей в ножки.

Так он и вознамерился поступить. Позвонил Нине Семеновне и попросил его принять. Занятая, немногословная, она, конечно, хотела все решить по телефону, но Танкилевич стоял на своем. Дело слишком щекотливое, слишком важное, это не телефонный разговор. Нужна личная встреча. Скрепя сердце она согласилась – догадалась, вероятно, о чем пойдет речь, и, так и быть, решила с ним встретиться. Сойдя с троллейбуса, Танкилевич пересел на местный автобус – он останавливался в километре от синагоги. Пятнадцать гривен за троллейбус и три за автобус – итого на круг выходило тридцать шесть гривен. За месяц набегало около ста пятидесяти гривен, приблизительно двадцать долларов США. От «Хеседа»[4] они со Светланой получали сто долларов в месяц. И пятая часть из них уходила только на то, чтобы доставлять его тушу до синагоги и обратно. При мысли об этом Танкилевичу становилось худо.

На часах было самое начало десятого. Службы шли по графику и всегда начинались примерно в это время. Когда Танкилевич только начал ходить в синагогу, у них иногда даже набирался кворум, необходимый по еврейским законам. Но даже и тогда все это была лишь пантомима. В присутствии десяти мужчин разрешалось читать вслух из Торы, но они никогда этого не делали. Тора у них была – свитки, пожертвованные евреями из Эванстона, – только никто не умел их читать. Из благочестия и чувства долга они раскрывали дверцы ковчега и смотрели на свитки. Раз в год, на праздник Симхат Тора, они вынимали свитки из ковчега. Открывали бутылку водки, клали свитки на плечи и танцевали с ними под аккомпанемент всех известных им ивритских и идишских песен. Только Танкилевич даже уже и не помнил, когда в последний раз набиралось десять мужчин. Привычка открывать ковчег у них теперь стала традицией. Они знать не знали, что при отсутствии нужного количества участников на свитки строго воспрещалось смотреть, тем более брать их в руки. Но, вынужденные действовать в трудных условиях, они полагали, что Всемогущий будет к ним милостив и снисходителен.

Этот километр пути всегда его удручал. Летом, даже в девять утра, жарило солнце. Когда Танкилевич наконец добирался до синагоги, его носовой платок успевал насквозь промокнуть. Зимой, если шел снег, дорожка становилась скользкой и опасной. Весной и осенью лили холодные, промозглые дожди. В любое время года, даже в самую хорошую погоду, на этом пути ничто не радовало глаз. Пригород, где находилась синагога, был одним из худших в Симферополе. Даже по сильно снизившимся современным меркам, дороги и тротуары были в ужасающем состоянии. Дома тоже – жмущиеся друг к другу, неосвещенные, обшарпанные и разрушающиеся. Густо росли деревья и сорняки. Повсюду валялся мусор. В нем копались скелетообразные старухи и собаки. После полудня появлялись местные – пьяницы и матерщинники. В такое место евреи по большей части наведываться не спешили. Да и тех, кто сюда ходил, становилось все меньше. Причиной тому была естественная убыль. Когда кто-нибудь уходил – в последнее время преимущественно в вечность, – то никто его не замещал. Сначала их было семеро мужчин. Потом шестеро. А теперь, после смерти Исидора Фельдмана, осталось пять. Плюс еще две женщины – Маня Гринблатт и Шура Фейн.

Танкилевич прошел мимо припаркованного фургона и сломанного стула и наконец добрался до синагоги. Стены ее облупились, краска на деревянных оконных рамах вздулась и пошла пузырями. Чтобы войти внутрь, нужно было обогнуть здание и пройти через широкие, для машин, железные ворота. По утрам в субботу их не запирали. За воротами начиналась узкая дорожка, отделявшая синагогу от соседнего дома – заурядного, неотличимого от других домов на улице. Синагога затерялась среди них, затаилась, как в худшие времена. Непосвященным было и невдомек, что это не просто дом. Выдавали его лишь люди явно еврейской наружности, плетущиеся туда в субботу поутру.

Как и ворота, боковую дверь не запирали. За ней начинался прохладный полутемный коридор, где он наконец мог перевести дух. Здание тоже было бы в плачевном состоянии, но благодаря толстым стенам, выстроенным на совесть около века назад, успешно противостояло перепадам температур. Несколько ступеней – и становились слышны голоса в молельном зале. Только это была не молитва, а привычные, прекрасно Танкилевичу знакомые споры и пересуды. Танкилевич открыл дверь и увидел собравшихся. И подумал: «Вот они, мои товарищи последних десяти лет. Даст Бог, я их больше не увижу – ну если только самому захочется».

Он прошел на свое привычное место, за одним из двух столов красного дерева. Возле каждого стояло по три стула. Обычно другие два места за столом занимали Исидор Фельдман и Хилка Березов, брат Нины Семеновны. Но Исидор в прошлый вторник умер от инсульта, а Хилка, в свои пятьдесят четыре самый молодой и обеспеченный из них, запер свой магазин электроники возле железнодорожной станции и с женой и детьми махнул на неделю в Керчь. И Танкилевич оказался за столом в одиночестве. Моше Подольский, старый Наум Зискин и сын Наума Пиня занимали второй стол, ближний к биме, откуда обычно читают Тору. Справа от них, на стульях у стены, как бы в своем отделении, сидели Маня Гринблатт и Шура Фейн.

Из четырех высоких арочных окон на противоположной стене лился золотой свет. В этом свете – и в свете его грядущего ухода – молельный зал и люди в нем приобрели благородные очертания. Разруха, царившая в остальном здании и его окрестностях, сюда не проникала. Столы и стулья красного дерева были крепкими, сработанными на века. Бима и ковчег позади нее пережили самые темные времена. Их – что удивительно – не сожгли. Бима – возвышение со столом – была из лакированного черного дерева с проблесками позолоты. Таким же был ковчег, позолоченный и резной, с завесой из бордового бархата, отороченной золотой бахромой и расшитой золотом. С потолка свисали две хрустальные люстры. Стены были побелены, комната прибрана. А что же его товарищи, осиянные этим светом? История крепко припечатала их своей тяжкой дланью, но они затаились, ускользнули, выстояли и продолжили жить. С первого взгляда на их лица – выразительные еврейские лица – было ясно, что эти люди в жизни хлебнули немало. «Никто не сможет упрекнуть меня в том, что я не сроднился с этими людьми и с этим местом, – подумал Танкилевич. – Что я их бросил». Бросил ради чего? Ему самому первому будет очень сильно их не хватать.

Не успел Танкилевич занять свое место, как Моше Подольский поднял палец.

– Потому-то я и уехал из этой страны! – заявил он.

Танкилевич сразу догадался, о чем речь. Об Израиле. Кровь быстрее потекла в венах.

Подольский, в защитного цвета армейской кепке, уже успел для пущей убедительности вскочить на ноги, чтобы Зискиным и женщинам, сидящим у стены, было его лучше видно и слышно. Чуть повернув голову, Подольский включил в число своих слушателей и Танкилевича.

– Что делают арабы? Швыряют камни. Нападают на мирных женщин и детей. Пускают ракеты. Куда идут их жалкие шекели, если уж они решают заплатить налоги? В карман палестинских чиновников, которые – если это вообще возможно – еще продажнее, чем наши, украинские. Евреи же платят государству. В Израиле все платят налоги, да еще из Америки поступают большие миллионы. А как государство этими деньгами распоряжается? Отправляет еврейских солдат выселять евреев из их домов.

– Вот именно, – сказал Наум Зискин. – Это только в Израиле еврею построить дом – преступление.

Даже больше, чем по службам, он будет скучать по этим беседам. С кем еще такое обсудишь? В Ялте, где кругом одни гои, поговорить на подобные темы он мог разве что с собой. Даже у Светланы все эти еврейские разговоры вызывали бурное неприятие.

Подольский, урожденный Михаил, но переименовавшийся в Моше, в конце девяностых уехал в Израиль, а через три года вернулся в Симферополь. Почему он это сделал, для Танкилевича так и осталось загадкой. Подольский объяснял свое возвращение тем, что разочаровался в государстве – оно, мол, то и знай потакает американцам и арабам за счет евреев. Достаточная ли это причина, чтобы из такой страны, как Израиль, вернуться в такую страну, как Украина? Но Танкилевич, памятуя об огрехах собственной биографии, с расспросами не лез. В этой стране каждый человек теперь имел право и таиться, и подтасовывать факты. Утверждает Подольский, что уехал из Израиля по причине идеологических с ним разногласий, – значит, так оно и есть. А что для такого ярого сиониста немного странно было отказаться от жизни в Иудее и Самарии, променять Иерусалим и Хайфу на Симферополь – что ж, будем считать это его личным заскоком. Подольский вернулся, когда ему было уже хорошо за сорок. С женой и сыном. С экономикой в Крыму тогда, в девяностых, дело обстояло еще хуже. Можно ли было отважиться на столь рискованный переезд лишь из-за недовольства израильской политикой? С тех пор сын его, по собственному почину, снова уехал в Израиль. Но Подольский остался. И не потому, что преуспел здесь. Он работал техником по теплоснабжению, жена – оператором в банке. Что их держало? Точно не любовь к Крыму, Украине, русским или татарам. Жизнь Подольского вращалась вокруг иудаизма и Израиля. Он приглядывал за синагогой, отпирал двери утром по субботам. Носил армейское кепи защитного цвета в знак солидарности с еврейскими поселенцами. Пристально следил за развитием событий в Израиле, читал в интернете газеты на иврите. Не один Танкилевич задавался вопросом, что именно произошло у Подольского в Израиле. И что мешало ему вернуться туда, куда безусловно стремилась его душа?

Да, Израиль, и вопрос, почему они не там, относился к ним всем. Почему они не уезжают? Науму Зискину восемьдесят пять. Поздновато ехать, поздновато начинать новую жизнь. Пиня, его сын, так и не женился и по причине умственной неполноценности продолжал жить с родителями. Что с ним будет, когда Наум умрет? Сейчас они держались на плаву в основном благодаря репарациям, которые Наум получал от немцев. Не станет Наума – не станет и денег. У Мани Гринблатт муж был украинец и не горел желанием жить в Израиле. Шура Фейн, вдова, была такой же старой, как Наум Зискин, и вдобавок немощной. Дочь ее вышла за русского и уехала в Сибирь. Хилка Березов из года в год размышлял, ехать ему или не ехать, и настроения его колебались в зависимости от того, насколько успешно шел его электронный бизнес. А Исидор Фельдман, человек с чувством юмора, заявлял, что давно бы уехал, но купил на еврейском кладбище участок рядом с женой и не хочет, чтобы его место занял посторонний. В случае Исидора вопрос отпал сам собой.

– Израильское правительство – самый что ни на есть юденрат![5] – провозгласил Подольский. – Теперь это всем стало очевидно. Едва американцы и арабы издали приказ, как их еврейские подпевалы сразу взяли под козырек. Обманывают себя гнусными отговорками в духе юденратов. «Мы делаем это, чтобы задобрить своих хозяев. Пожертвуем вот этими – их немного – не тронут остальных». Что, мало про это написано книг? Или в истории раньше такого не бывало? Зачем тогда нужен «Яд ва-Шем»? Он что, для того, чтобы Римскому Папе-поляку и папе-нацисту было приятно туда приехать и произнести речь? А если арабы возьмут верх? И юденрат сдаст им Иерусалим? Что тогда будет с «Яд ва-Шемом»?

– Станет Музеем сионистской оккупации, – из чувства солидарности сказал Танкилевич.

– Как бы не мечетью, – заметил Наум Зискин.

Вот что значит иметь твердую духовную основу. Наслаждаться прерогативой каждого человеческого существа – обществом единомышленников. В среде которых все воспринимается подсознательно как-то иначе, и это у них в крови. Это и вправду похоже на то, как все нервы ведут к единому мозгу, вены – к единому сердцу. И даже если ты с чем-то споришь, ты споришь с самим собой. Единожды став своим, ты навсегда – свой. И ничто и никто, никакая сила в мире, не сможет это отменить.

И они еще пятнадцать минут ругали очередной израильский кризис – это давно стало для них частью службы. Да и о чем всегда были их молитвы? О чем вообще молятся евреи? О чем они молились испокон веков? Об одном – о Сионе. Вернуться в Сион. Собрать в Сионе народ из рассеяния. Увидеть наступление века Мессии и восстановление Храма в Сионе. И когда миллионы жили под властью царя, они жили ради Сиона. И оставшаяся здесь жалкая горстка евреев тоже жила только ради Сиона. И даже те, кто осел в Лондоне, Нью-Йорке и Днепропетровске, – все жили ради Сиона. А вот в самом Сионе жили не так.

Семь

После службы Танкилевич против обыкновения не задержался, а поспешил уйти, отговорившись, что ему нужно повидать дочь. По субботам после службы он часто заглядывал к дочери и ее мужу – они снимали квартиру в другой, несколько менее запущенной части города. Светлана всегда передавала для них гостинец – хоть банку солений или несколько яиц от своих курочек. Танкилевич старался время от времени подкинуть им полсотни гривен. Взамен дочь помогала ему: раз в месяц ходила в «Хесед» за его пособием. Но сегодня ему предстояла встреча с Ниной Семеновной, встреча его страшила, и он решил больше ничего не планировать. Рассудил так: если встреча пройдет хорошо, то он вполне успеет позвонить дочери и увидеться с ней. А если плохо, то не в таком он будет состоянии, чтобы кого-либо видеть. Мысль о том, каково ему будет, если встреча пройдет плохо, заставила его содрогнуться.

Встречу Нина Семеновна назначила в «Хеседе», в своем кабинете. Вообще-то по субботам ее обычно не было, в шабат «Хесед» не работал, но она сделала ему одолжение. Танкилевич знал, что доставил ей неудобства и это вряд ли расположит ее к нему, но что ему оставалось? Десять лет назад, когда он впервые к ней обратился, он настоял на том, чтобы встретиться по окончании присутственных часов – дабы никто их не подслушал. Он думал и на этот раз поступить так же, но потом решил, что разговор в конце долгого рабочего дня ничем не лучше, чем в середине тихой субботы. К тому же тогда бы пришлось дополнительно ехать в Симферополь, еще шесть часов трястись в троллейбусе на жестком пластмассовом сиденье – гнетущая, пугающая перспектива.

От синагоги до «Хеседа» было минут сорок пять. Сначала пешком до автобусной остановки, потом две маршрутки, потом еще десять минут ходу до жилого дома – в нем на первом этаже располагались офисы «Хеседа». Богатый еврей из Америки, чьи предки были родом из Симферополя, выкупил это здание и предоставил помещение «Хеседу». Повезло. У других диаспор – татар, украинцев – в помине такого не было, хотя в странах Персидского залива имелось немало богатых арабов, а в Канаде – богатых украинцев. Но расположение здания оставляло желать лучшего. Кроме той синагоги, куда ходил Танкилевич, в городе было еще две, реформистская и хабадская, – обе соперничали между собой и обе тоже находились далеко от «Хеседа». Все знали о великой цели Нины Семеновны – вернуть старое здание талмуд торы, школы для еврейских мальчиков одна тысяча девятьсот тринадцатого года постройки. Большое, в прекрасном месте, для «Хеседа» оно подходило идеально. С таким зданием они могли бы по-настоящему развернуться. Но уже много лет его занимал Институт физкультуры. В девяностых годах кое-какие дома местным диаспорам вернули, но надежды на то, что власти расстанутся с этим зданием, было мало. И государство, и евреи – все бедствуют. Ну а раз бедствуют и те и другие, ни о каких моральных и исторических притязаниях и речи быть не может. Да, гестапо заняло здание под свой штаб. Да, сгоняло сюда евреев, перед тем как отправить на ужасную смерть. Но студенты Института физкультуры ни в чем таком повинны не были. За что же их выселять?

Преступления нужно исправлять! Вот почему. Но этого никогда не случится.

Улучшения ситуации не намечалось. Только что они читали кадиш по Исидору Фельдману. Дело само по себе печальное, но с уходом Фельдмана их стало меньше – и от этого становилось еще печальнее. Все шло к неизбежному концу. Во время молитвы Танкилевича не покидала диковатая мысль, что для кадиша по Фельдману очень не хватает голоса Фельдмана.

Танкилевич позвонил в дверь «Хеседа» и стал ждать, когда ему откроют. Позвонил снова и вдруг услышал – к двери приближаются чьи-то шаги. Щелкнула задвижка, и на пороге возникла Нина Семеновна. Красивая осанистая еврейка за пятьдесят, португальского типа, с оливковой кожей, крупными чертами лица, нисколько никому не доверявшая и привыкшая жить в мире лжи и стяжательства, где под подозрением находятся все. Включая Танкилевича.

Она не поздоровалась, сказала только:

– Проходите.

Он проследовал за ней через пустой вестибюль, где обычно сидел охранник. Потом по узкому коридору, темному, потому что она не сочла нужным включить свет. На стенах были стенды. На них всегда что-то висело. Помнится, раньше один из них был посвящен нобелевским лауреатам-евреям – Эйнштейну, Бору, Пастернаку и так далее; их портреты сопровождались краткими биографиями. Теперь здесь разместились местные евреи – герои войны – солдаты, моряки, партизаны. Десятки пришпиленных к стенам фотографий; герои войны на них были запечатлены кто в юности, кто в более зрелые годы. Они миновали лекционный зал, библиотеку, игровую комнату. Дойдя до конца коридора, Нина Семеновна указала на дерматиновый стул, стоявший перед дверью в административную часть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю