Текст книги "Нортланд (СИ)"
Автор книги: Дарья Беляева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Раствор в капельнице был прозрачным, как и врач, он не имел каких-либо видимых свойств, и я не знала его названия. Надо же, единственное, что отличало меня от других, оставалось тайным. Что это был за препарат? Каково будет его действие? Он пробудит во мне что-то или, может быть, усыпит.
Я не знала ничего о том, кто я есть, как устроен мой мозг и из чего я, в конце концов, в этом смысле состою. Вскоре пальцам стало холодно. Я закрыла глаза и представила себе, как гуляю по летнему саду. Это был обезличенный, несуществующий сад, в нем было нечто от невыносимо геометричного пространства проекта «Зигфрид», нечто от скопления вишневых деревьев у дома моего детства. В саду было тепло и нестрашно, пахло цветами, готовящимися к своей короткой жизни, еще не окончательно расцветшими, но уже проявившимися, существующими. Были капли росы и далекий звон ручья, много-много случайной воды. И синее небо, которое не отличить от моря.
Как заболела вдруг голова. Я не стала открывать глаза, море, оно же небо, в моем воображении подернулось волнами. Я почувствовала, что представления накладываются одно на другое, верх и низ уже не имели значения, я бродила по саду, а надо мной впивались в небо голодные чайки и доставали оттуда серебряных, умирающих рыбок.
В голове зазвенело так, словно сознание подводило. Стало жарко и душно, мысли спутались, исчезли сад и море, и синева, и зелень, и я осталась одна с томительным ощущением распадающегося мира. И в то же время, как и всегда перед потерей сознания, мне было так спокойно и просто.
О, малышка Эрика Байер, даже если ты умираешь – это ничего страшного. Ничего страшного вообще нет. Головная боль отошла, хотя ощущение приближающегося обморока осталось. Я открыла глаза и увидела, что у предметов больше нет контуров. Через пару секунд я поняла, что это не страшные последствия препарата – на мне просто не было очков. Я нащупала их на тумбочке рядом, надела, и в мире сразу появилась какая-никакая определенность. Врач посмотрел на меня, и я отвела взгляд. Жалкие невротические подергивания моего сознания оставались при мне, я даже обрадовалась им.
Врач взял трубку белого, блестящего телефона, сосредоточенно покрутил диск, набирая номер.
– Рейнхард Герц, – сказал он. Голос у врача был низкий, хрипловатый, по-своему приятный. Я подумала, что готова, как машина, разогревшийся принтер, аппарат для томографии, что угодно, только не человек. Они вызывают его, потому что я готова.
Рейнхарда привели спустя минуты три. Лицо его было испачкано красным, казалось, он неаккуратно ел вишню или клубнику. От него пахло кровью. Мое сознание покачивалось, но, увидев его, я обрадовалась.
Я улыбнулась ему, но он не взглянул на меня. Коснулся стены, посмотрел на то, как закрыли за ним дверь. Двое офицеров стояли позади, врач сидел за столом. В соседней палате, я знала, была Лили. Я чувствовала это, и если настроиться должным образом, можно было услышать, как она считает про себя.
Наверное, Карл сошел с ума от того, что чужие мысли постоянно звучат у него в голове. Я посмотрела на врача, но он записывал что-то в большом журнале. Никто не говорил мне, как я должна была действовать. Карл всегда утверждал, что в словосочетании "органическая интеллигенция" акцент нужно делать на слове "органическая". Наши способности – нечто вроде инстинкта, и мы разберемся во всем сами, такова наша природа.
Теория оказалась сомнительной, учитывая, что они вводили мне какой-то препарат, расшатывавший мое восприятие.
– Рейнхард, – позвала я. Его подтолкнули ко мне, и я вдруг испытала к этому человеку нежность в последние моменты его беззащитности. Я взяла его за руки, сказала:
– Не бойся.
Но он и не боялся. Тогда я сказала:
– Я сделаю тебя совершенным, я обещаю.
Это лучшее, что я могла сделать для него прежде, чем отпустить. Я ненавидела всю эту систему, производящую солдат, но если бы я испортила его, он бы умер. Так я оказалась заложницей собственной привязанности. Вот почему мы прожили вместе год, чтобы мне было важно, каким он станет. Чтобы я хотела ему добра. Чтобы, в конечном счете, убеждениям моим помешало то человеческое, что просыпается в нас при соприкосновении с живым существом.
Что ж, пафос моральной философии мне удался, теперь нужно было, чтобы удалось все остальное. Мысли стали ясными, несмотря на головокружение. Я чувствовала себя, словно на экзамене.
Карл объяснял нам теорию, но что делать на практике никто точно не знал. Наверное, это, как и состояние соединенности с другими, объяснить было нельзя.
Я смотрела на Рейнхарда. Пока что он был един, но разум его все равно был, как и у всех нас, разделен на слои. Первый я называла мышлением, и он был у Рейнхарда практически не развит, потому что залит разросшимся до невообразимости вторым слоем. Я называла его желанием. Рейнхард, в конечном счете, делал абсолютно все, что хотел. Его не стесняло общество, он последовательно отказывался от всего, что не приносило ему удовольствия, он игнорировал мир там, где он ему не нравится.
Если бы он пожелал, к примеру, поймать зверушку и сожрать ее заживо, его не остановило бы осуждение или запрет. Он не контролировал себя, и оттого круг его желаний был очень мал. Я сравнивала его с собой. Я не хотела знать своих истинных мыслей, не хотела заглядывать внутрь себя.
Всю мою жизнь я запрещала себе жестокость, так что, в конце концов она начала казаться мне чуждой, приходящей извне, исходящей от кого-то, кто управляет, и я подумала, что схожу с ума. Мои желания, и самые страшные и самые прекрасные, росли от запретов. Желание и мышление Рейнхарда были сцеплены слишком сильно, оттого не поддразнивали друг друга, делали из него не того, кем мы все являемся, одержимого противоречиями и эмоциональной бессмыслицей человека, а кого-то совершенно, с виду, нам чуждого.
Он не знал покинутости, страха, творческого вдохновения, вины, лжи. Сцепленные части его разума мешали ему развиваться. Я должна была развести их так, чтобы обе они представляли собой экстремальные значения. Я должна была дать пищу его мышлению и силу его желанию.
Об этом можно было, при должной склонности к самообману, думать, как о спасении. Но я знала, что разделяя его разум на части, я не спасу его. Я сделаю его кем-то иным, чем человек.
Но если я не смогу, его убьют. Если я не смогу, быть может, я отправлюсь в Дом Милосердия. Я вооружилась этими "если" как щитом.
Глаза, говорят, это окна души. Что ж, если так, то пришло время посмотреть на него по-настоящему.
Я взяла его за подбородок, и он не стал упираться, словно у меня тоже была сила, как у того офицера, как у всех них. Я обладала властью, создавая его, и эта власть опьяняла. Я подумала, раз уж нет никаких правил, раз это такой личный процесс, они ничего не сделают мне, если я ударю его. Я даже могла успеть вонзить иглу в его шею.
Я облизнула губы, эти мысли усилили головокружение, но дали мне и необходимое количество адреналина.
Глаза у Рейнхарда были светлые, с темным ободком по радужке. Он был такой смирный, такой покорный. Быть может, чувствовал что-то важное от меня. Я и сама ощущала эту особенную силу на грани потери сознания. Капля за каплей, вместе с препаратом, она приходила ко мне (хотя лучшей формулировкой было бы "восходила во мне").
Я смотрела ему в глаза, ничего не боясь, пока происходящее не стало пастельно-размытым, неважным, и я не почувствовала, что мы соединены. Не так, как с Лили и Ивонн, а совсем другим образом. Словно он был пустой сосуд, а я содержала все, чтобы наполнить его.
Я не закрывала глаза, но погрузилась в фантазию, как в реку, без возможности контроля и с ощущением лихорадочного движения, ударяющего по мне.
Мы были в этой же комнате, только это он лежал на кушетке, руки и ноги его были крепко связаны ремнями. На мне была форма офицера, даже фуражка. Я не совсем контролировала себя, как в своих страшных мыслях. На столе передо мной лежали инструменты.
– Больно не будет, – сказала я, надевая латексные перчатки. – Впрочем, приятно тоже.
Я была девушкой из своих фантазий, холодной и жестокой. На белых стенах, как плесень, расползались знамена Нортланда. Я взяла с блестящего, хромированного подноса коловорот, приладила к его голове.
– Нужно было тебя заранее побрить, – сказала я. – Но что уж теперь сделаешь.
Рейнхард смотрел в потолок, рот его, измазанный кровью, был открыт, я видела струйку слюны, приобретавшую розовый оттенок, стекая ему за воротник. На нем была полосатая, красно-белая пижама, он был мой праздничный леденец. Все это было отвратительно и привлекательно, блестело контролем, лоснилось жестокостью.
Я проделывала в его черепе дыры, и сопротивление кости казалось мне реальным. Сотворив в нем несколько дырочек, я взяла пилу.
– Сигарету, – скомандовала я, и мой услужливый доктор дал мне затянуться. Я махнула ему рукой в испачканной кровью перчатке и велела отойти. Когда я распилила Рейнхарду череп, я почувствовала удовлетворение от силы, которой обладаю. Я увидела нежный, молочно-розовый мозг с прожилками сосудов. И меня не затошнило, я коснулась его пальцами, затянутыми в перчатку, а потом чуть надавила.
– Коктейль, – сказала я. – Безалкогольный дайкири.
Трубочка оказалась у моих губ, и я втянула в себя сладость, слизнула сахар с края бокала. Моя рука проникла в его мозг, вошла в него, как в желе или зельц, как в нечто отвратительное.
Болезненно-яркая больничная палата исчезла, и я оказалась в темноте его разума. Я знала, что могу включить здесь свет, озарить все, и я сделала это. Ничего выматывающего, наоборот, потрясающая эйфория власти, пусть единственной в моей жизни, но абсолютной. Я стояла посреди почти пустой комнаты, она тоже была белой, но оттенка скорее молочно-мягкого, чем пронзительного, как в палате. Посередине стоял старомодный ящик. Я села перед ним и открыла его с интересом маленькой девочки. Внутри были игрушки, много-много игрушек. Я стала их раскладывать. Оловянные звери налево, набор карандашей в жестяной коробке с нарисованным на ней пейзажем направо, игрушечные пистолеты налево, книжки с картинками направо, куколок налево, кубики направо. Это была монотонная, но приятная работа. Я не знала, мои это фантазии или фантазии Рейнхарда. Первый образ абсолютно точно был мой, но этот порожден уже нами обоими. Я нечто в нем меняла. У меня получалось.
Игрушки, солдатики, машинки, плюшевые зайцы и заводные обезьянки постепенно сменились совсем другими вещами.
Я достала пистолет, настоящий, тяжелый, приносящий смерть. Я достала рапорт, написанный такими мелкими буквами, что ничего было не прочесть. Книги, документы, яд, дорогие наручные часы, деньги, ключи. Игрушки кончились, остались атрибуты власти и опасности. Я раскладывала их, еще не представляя, кто должен у меня получиться. Я была аккуратна, потому что я не хотела боли для него, только и всего.
Какой кошмарный способ любить.
Впрочем, ничего нельзя считать достаточно кошмарным, пока существует Карл.
Вдруг сундук опустел, и я снова увидела Рейнхарда. Он поддерживал меня, видимо, я все-таки потеряла сознание. По крайней мере, я очнулась в той же душной эйфории, которая сопровождала обмороки. Теперь у меня были затуманенные глаза, а у него ясные. Я смотрела на него и думала, узнаю или нет.
Те же светлые глаза с темным ободком по радужке, то же лицо, но выражение на нем совсем другое. Я даже не успела понять, нравится оно мне или нет, боюсь я или нет.
Я подумала: прощай, Рейнхард, теперь точно – прощай.
Я больше не чувствовала связи с Лили и Ивонн, я была так одинока, как только могла быть на этой земле.
А потом он поцеловал меня. Это был мой первый поцелуй, и отчего-то я попыталась ответить ему, как умею. Я вся дрожала, когда он обнял меня, и я не могла сказать, что страх или усталость наэлектризовали так мое тело. Мы целовались пару секунд, а потом офицеры забрали его от меня. Теперь им было сложно его вести, по крайней в мере первую секунду. А потом он подчинился, он вышел в их сопровождении, и я смотрела ему вслед зная, что больше не увижу его.
Больше никакого Рейнхарда. Я создала солдата.
Глава 5. Общество без оппозиции
– Они убивают, они разрушают, они словно запрограммированы на уничтожение всего вокруг: животных, книг, государств, наций, женщин, детей, даже друг друга они убивают с не меньшим остервенением. Мужчины уничтожили даже историю!
Нина сохраняла свой внимательный и одновременно безучастный вид.
– Но разве ты не говоришь, что тебя часто посещает желание убить кого-то, что беззащитность подталкивает тебя к жестоким фантазиям?
Я замолчала, размышляя. Нина задавала вопрос, а затем смотрела на меня особенным образом, с чистым, стеклянным интересом, побуждавшим меня обычно говорить, словно я была объектом, на который она воздействовала в ходе эксперимента.
Горько пахло лекарствами, звеняще взбадривали меня голоса, доносившиеся с улицы и шум машин. Я начала говорить:
– В таком случае у меня остается несколько путей: признать, что садизм – инвариантное качество всех человеческих существ, предположить, что я напугана и отождествляюсь с агрессором, либо же, что скорее всего правда, понять, что общество инфицированное насилием – проекция моих собственных садомазохистических фантазмов, которыми я одержима, и которые пожирают меня изнутри. При этом я не могу перестать винить в этом Нортланд, потому как я – продукт культуры, в которой существую, я не произошла из какого-то иного общества, не попала сюда с другой планеты. Я – это Нортланд, таким образом я возвращаюсь отчасти к тому, что таких как я должно быть много и…
Я замолчала, достала сигарету из пачки, закурила и крепко затянулась. Полминуты спустя, наблюдая за тем, как продвигается ко мне пепел, я сказала:
– Все, я совершенно запуталась. Знаешь, думаю, я курю, потому что это позволяет мне разрушить что-то. Уничтожение материального объекта приносит мне удовлетворение.
– Ты считаешь это безобидным способом снимать напряжение?
– Теперь, когда я подумала об этом, я кажусь себе жалкой и жестокой одновременно.
– Кажешься?
– Считаю себя жалкой и жестокой.
Я затушила сигарету в железной пепельнице, потерявшей свой былой, трофейный блеск. Лет ей было много-много, и символика на ней была старая. Я раздавила сигарету о сердце символа.
– Я плачу тебе, чтобы слушать наводящие вопросы?
– А за что, по-твоему мнению, ты должна мне платить?
Я засмеялась. Нина не отвечала ни на один вопрос, таков был ее стиль, похожий на фехтование, она била точно в цель и владела непревзойденным умением уворачиваться от ответных ударов. Теперь и она закурила, сигареты у нее был толстые, с каким-то древесным запахом. Они совершенно не подходили ее образу стереотипной домохозяйки. Да Нина Рохау и сама не подходила этому образу. Не спасало ее ни платье с кружевным верхом и розовой, длинной юбкой, ни ровные стрелки на чулках, ни идеально прирученный поток темных волос. Она была картинкой из журнала о правильных женщинах Нортланда, но не была правильной женщиной. От нее всегда создавалось чарующее ощущение. Образ ее был маскарадным костюмом, скрывавшим преступницу. Нина была красивой, статной женщиной, которой совершенно не шел розовый.
Нину я нашла, пройдя такую цепочку приятелей и случайных людей, что теперь вовсе не было понятно, чьей знакомой она была. В отличии от моего официального врача, только выписывавшего мне лекарства раз в полгода, она пыталась проникнуть в самую суть моих проблем, в разум, порождающий панику и болезненные мысли.
Она предложила мне лучшее успокоительное: готового выслушать меня человека, который справится с тем, чтобы выдержать любые мои рассуждения и который не будет тяготиться ими.
Я почти ничего не знала о Нине, кроме того, что у нее было трое очаровательных детей и муж, тоже толком ничего не знающий о ней. Официально Нина работала в аптеке, располагавшейся в одном из самых безрадостных районов Хильдесхайма. Она принимала клиентов во время перерыва на обед и после закрытия, в подсобке. Нас окружали длинные ряды пачек с таблетками. Это было похоже на библиотеку человеческого горя. Блестящие при свете лампочки названия отсылали ко всем возможным болезням, к неизбывному источнику потерь.
Я лежала на продавленном диване рядом с чайным столиком, на котором всегда была пепельница. Нина сидела на стуле за мной, так что по задумке я не могла ее видеть, однако у меня никогда не получалось не оборачиваться – я слишком хотела знать ее реакцию на все, что я говорю.
Открываться ей раз в неделю было больно и целительно. Она никогда не выносила суждений обо мне, вопросы ее, однако, были необычайно точными, и в моих ответах содержалось понимание, которое всегда ждало внутри меня.
Горьковатый дым ее странных сигарет вился у лампочки. Я почувствовала, что у меня слезятся глаза. Сначала я подумала: это оттого, что здесь накурено. Я посмотрела на Нину, она внимательно смотрела на меня. Я уже ответила на ее вопрос. Я плачу ей за то, чтобы отвечать самой себе.
Нина никогда не требовала ответов вслух.
– Знаешь, – сказала я. – Мне невероятно больно. Все эти лекарства, которые я не пью, стали казаться альтернативой. Успокоительное на ночь, в принципе, что тут дурного, да? Я просто хочу отдохнуть.
– От чего?
От самой себя, вероятно. Ноющей, смеющейся, плачущей, остроумной и пытающейся проникнуть в суть вещей, бессистемной, медленно реагирующей, желающей секса, боящейся секса, проливающей молоко из пакета, не решающейся начать бегать по утрам. Всякой. Всей.
Но правда была не только в этом. Я скучала по Рейнхарду. Его не было со мной три недели. Еще одна, и мне разрешат вернуться в Дом Милосердия, взять кого-то другого, словно щенка.
– Мой подопечный, – сказала я. – Я не могу много об этом говорить, но я скучаю. Я даже не знаю, где он теперь.
– Ты привязалась к нему?
– Да. Он жил со мной год, он для меня словно член семьи.
Я нахмурилась, вспомнив ощущения от его поцелуя, вспомнив последнюю ночь, которую мы провели вместе. Скривившись, я сказала:
– Если бы у меня была склонность к инцесту.
Нина всегда игнорировала мои попытки пошутить. Она затушила сигарету, выпустила дым к потолку с ленивой грацией в движениях, не подходящей ее суетливому образу.
– Значит, ты испытала к нему чувства, похожие на те, которые, по-твоему, полагается испытывать к мужчине?
– Я не знаю. Я не испытывала чувств к мужчинам, если только не считать чувство страха. Просто я хотела бы, чтобы все стало как прежде.
– А при каких условиях все могло бы стать как прежде?
Ответа у меня не нашлось. Вопрос был слишком болезненным. Рейнхард, каким я любила его, исчез навсегда. Я не смогла бы узнать его, в нем больше не было ничего моего.
– Мне кажется, любить его – нарциссизм. Я любила его, пока он был беспомощен, и я могла проявить свои лучшие качества. Но думаю, что если бы я не была обязана заботиться о Рейнхарде, если бы это не было вопросом моего существования, я не смогла бы.
– Ты хочешь унизить себя?
– Наверное. Я чувствую боль от того, что его нет рядом. Но у этой боли должно быть рациональное объяснение.
– Ты заметила, в чем обычно состоят твои рациональные объяснения?
– В самообвинениях.
– Как думаешь, что испытывают твои коллеги?
– Они тоже тоскуют. Особенно Лили. Ее подопечный много значил для нее.
– И что бы ты посоветовала им?
Нина не требовала от меня быстрых ответов, но отчего-то мне захотелось выдать что-то сразу.
– Жить дальше.
– Что ты подразумеваешь под этим словосочетанием?
Я вновь прошлась взглядом по полкам с лекарствами. Здесь было все для сокращения страданий. Любой спазм души, любая горячка разума, любая эмоциональная рана – все могло быть вылечено, вырвано, как больной зуб, из сознания. Белые пачки, блестящие буквы, названия, похожие на заклинания, решающие все проблемы.
Я бы посоветовала всем нам, всему Нортланду, взять таблетки с этих полок и принять побольше, чтобы ничего не осталось. И никого.
Я озвучила эту мысль, взгляд Нины не изменился. Она только сказала:
– Ты думаешь, ты ответила на вопрос?
Никаких утвердительных предложений в течении часа, это правило.
– Нет. Я просто не знаю, что такое "жить дальше". Жизнь непрерывна, я не прекращала ее ни на минуту с момента своего появления из двух половых клеток моих родителей.
– Тогда твое задание на дом – подумать над этим.
Значит, час закончился. Нина захлопнула черный блокнот, записи в котором оставались для меня тайной. Интересно, может быть она там в крестики-нолики играет? Или в морской бой? А мы все сидим и думаем, что она записывает правду о нас. Такие одинаковые клиенты, желающие узнать, кто они такие.
Да никто.
– Спасибо, Нина, – сказала я.
Она кивнула мне. Иногда мне безумно хотелось пригласить ее на чашку кофе, но я бы никогда не решилась.
Мы попрощались, и я вышла из подсобки, прошла через затемненную аптеку к освещенному неоном выходу. Мне открылись безрадостные многоэтажные дома, заляпанные вывесками, как пятнами краски.
В неоновом мареве тонули темные тупики подворотен, блестел влажный асфальт. Летом всегда темнело неожиданно, и вот я уже оказалась в мире, где главные источники света были рукотворны.
Изредка проезжали машины, и я пугалась их, как диких зверей. Я думала о Рейнхарде, и мне совсем не хотелось идти домой. Я быстро нашла применение своему нежеланию возвращаться в пустую квартиру. Недалеко от аптеки Нины был торговый центр, яркое, светящееся сердце района.
Мне хотелось побродить по нему, успокоиться в толпе и хорошенько надо всем подумать.
Я обернулась, вдали светилась ярко-розовым вывеска аптеки Нины. Наверное, она уже курит свои странные сигареты, слушая другого клиента. В Нортланде курили многие. Это не поощрялось, но и не было запрещено. Форма пассивного сопротивления, так я это называла. Общество без оппозиции, без альтернативы, забывшее себя от страха, было подобно ребенку, который мерзнет на улице родителям назло.
Тогда-то, конечно, они непременно купят все, что нужно и все, чего хочется, разрешат.
Я с облегчением встретила огни торгового центра. Это было большое, подсвеченное, как бриллиант на выставке, здание: стекло и металл, и много-много надежды на будущее. Внутри всегда было шумно, всегда многолюдно. С тех пор как товаров стало так много, они превратились в развлечение. Нортланд никогда не был богат на удовольствия, и потребление стало спортом, хобби, даже свободой.
Никто и ничего не сделает, если ты будешь просто путешествовать от магазина к магазину и покупать, занимая время, которое становится бесконечным в мире, где так много запретов. Люди с фирменными пакетами, люди, глазеющие на витрины, блестящие украшения, стильная одежда, еда, которую интересно попробовать, улыбающиеся консультанты и целые этажи разнообразных кафе – все это было культурой обладания, которую я вовсе не осуждала.
Я тоже находила утешение в том, чтобы нечто иметь. Красивые платья, разрешенные книги, вкусно пахнущая косметика, сладости в жестяных коробочках, цветы в горшках – я хотела всего этого. Власть над вещами может заменить власть над собой. Кроме того, как чудесно думалось под ритмичную, оседающую в мозгу музыку, среди толпы людей, увлеченных витринами.
Отчего-то я стала думать про Отто. Его все еще не нашли, Карл, по слухам, рвал и метал. В связи с отсутствием у меня подопечного, мы не так уж часто встречались, у меня длился, можно сказать, оплачиваемый отпуск.
С Отто варианта было два: либо Карл потерял хватку и ответит за это головой, либо Отто сумел скрыть от него свои мысли самостоятельно. В первом случае, Карлу угрожала гибель, и это меня радовало, я даже не чувствовала вины за лихорадочное ожидание известия о его увольнении (а с концом карьеры в его случае придет и конец всей жизни в целом). Во втором случае Отто создавал прецедент волнующей свободы, даже думать об этом было страшно. Власть Нортланда держалась на силе и контроле, но если Отто смог обойти хотя бы контроль, у всех у нас был шанс.
Он стал почти героем. О нем не говорили, о нем не думали на работе, но нечто невидимое, образ его, не артикулированный до конца, мы всегда носили с собой. Из очаровательного, всем чужого щеночка, он превратился в надежду хоть что-то скрыть от Нортланда. И хотя Карл, к примеру, позволял нам ненависть, потому что иначе мы вовсе не смогли бы существовать в атмосфере проекта «Зигфрид», каждому хотелось иметь нечто личное. Шкатулки с безобидными вещицами: политическими убеждениями, чувствами, страхами.
Быть может, думала я, рассматривая туфли на витрине, я могла бы сбежать, как Отто. Где он сейчас? Ведет жизнь крысы, которая так меня пугает, сомневаться не стоит.
А где сейчас Рейнхард? Давай, малышка Эрика Байер, страдай по слабоумному, жалей, что превратила его в идеального мужчину, создала его для управления государством. Наверное, я бы многое отдала, чтобы поговорить с ним еще раз. Спросить его, помнит ли он все, и зачем он поцеловал меня, что он теперь любит и к чему стремится, какие книги ему понравились, близок ли он с другими?
Внутри у меня копошилось еще столько вопросов, что хватило бы на целый день, я не хотела вытаскивать их из зуда в мыслях, из неясного желания, потому как с каждым новым вопросом, стремление увидеть его возрастало.
Он, Маркус и Ханс были вместе. Они получили близость, которой мы обладали только пару часов. Интересно, отношения их похожи на дружбу? Они вообще могут дружить? По сути, я мало что знала о гвардии. Как это бывает на фабрике? Я – работница, и мое дело отсортировать компоненты их разума. А потом они уплывают все дальше и дальше по конвейеру. Затем, в магазине, у товаров уже и не найдешь сходства с вещами, которые видела в процессе создания.
У них другая, беспамятная история. Торговый центр наводил меня на все эти потребительские, механические аналогии. Захотелось что-нибудь купить. Их ведь тоже заказывают. Живых людей заказывают, и мы кастомизируем их, превращаем в элитный товар.
Мужчины покупают даже друг друга. Говорили, что гвардейцы, как пауки в банке. Они были близки со своей группой, другие же были для них ресурсом. Таким образом стимулировалась здоровая конкуренция.
Я не знала, насколько это правда, и мне не слишком хотелось выяснять. Не из-за отсутствия любопытства, дело было в суеверном ужасе перед самим институтом гвардии.
Так что, по зрелому измышлению, мне вправду стоило забыть Рейнхарда, он стал частью того, что пугает меня. Эта мысль успокоила, пригладила чувства, и я решила зайти в парфюмерный отдел, чтобы подыскать себе какой-нибудь новый запах, далекий от персикового шипра, которому так доверял Рейнхард.
Я открыла дверь и из пограничного пространства между всеми радостями Нортланда попала в красно-золотое помещение с лакированными торшерами и зеркальными столами. На завитых, золотых ножках, словно бы слишком тонких, держались шкафы красного дерева, за стеклом которых скрывались флаконы с драгоценными и эфемерными субстанциями. Было много света, много роскоши или представления о ней, я не понимала точно, настолько все вокруг казалось скорее картинкой, чем реальностью. Консультант тут же услужливо предложил мне помощь в выборе того, что представит меня в ольфакторном аспекте. Среди всех флаконов, тонких, толстых, маленьких и крупных, с невообразимо загнутыми горлышками и нарочито грубой огранкой, я принялась искать свой.
Я чувствовала себя охотницей, мне хотелось найти нечто, а вместе с этим найти себя. Экономика социальна насквозь, покупая, мы сообщаем что-то, от нас принимают это сообщение и на него отвечают. В конце концов, разве не в этом суть того, как человек соотносится с другими? Меня забавляло также, что магазинчик – это свой, отдельный мир с правилами, которые не нарушаются. Государство в государстве, со своими представлениями о жизни, ценностях и вкусе. Если выйти на магистраль торгового центра, хорошо освещенную дорогу между всеми такими мирами, можно почувствовать себя совершенно свободным.
Я выбирала около получаса, боялась, что совсем замучаю консультанта, и ушла с тем же персиковым шипром, что и всегда. Летний и в то же время грустный запах, кроме горечи и ласки которого ничто мне не подходило.
Совершенная свобода, оказалось, не ведет к расширению выбора. Ах, малышка Эрика Байер, доставай свои деньги и плати за товар вместо того, чтобы считать себя политологом вроде Маркуса Ашенбаха.
А то закончишь, как он. Нет уж, я дорожила своим естественным правом ненавидеть Нортланд. Тепло попрощавшись с консультантом и уверив его в том, что я не нарочно потратила столько времени, я решила поддаться еще одному искушению.
Быстрое питание – царство Нортланда. То, что богатые и здоровые делают с бедными и больными. Я презирала эту индустрию за сверхдоходы, шедшие в карманы искусственной суперэлите, за липкую, жирную притягательность (все равно что одноразовый секс в общественной уборной), за пьянящие запахи, заставляющие наплевать на рациональность и убеждения.
Суперэлита получает прибыль, потребитель получает гастрит, но каким-то парадоксальным образом все довольны. Рассуждая в таком ключе, я набрала побольше жареного и соленого, чтобы заглушить тоску. Нет лучшего антидепрессанта, чем осознание, что удовольствие от жирной пищи забрало у тебя несколько часов жизни и приблизило сердечно-сосудистую катастрофу, которая заберет тебя лет этак через двадцать.
И оттого, что я редко позволяла себе "смертельные ужины", как их называла Лили, удовольствие всегда было острым. Наверное, при постоянном повторении приедается все, даже самоповреждение.
Домой я поехала на такси, на одном из множества припаркованных у торгового центра автомобилей, похожих на рыбок-прилипал, присосавшихся к огромному зданию.
Таксист мне попался молчаливый, и у меня было достаточно личного пространства, чтобы любоваться на неоновый Нортланд. Сколько изменилось с моего детства и сколько осталось прежним. Тоталитарное совершенство, раскрашенное, покрытое блестками, лаково-сияющее.
Иногда я говорила обо всем этом Рейнхарду. Мне нравилось, что меня слушает кто-то, кому можно доверять. А теперь я думала о том, что он все запомнил. Доносить было нечего – Карл знал о моих мыслях, пока действия мои согласовались с Нортландом, личностью можно было пренебречь. Мышиный страх не позволил бы мне сделать ничего значимого, это Карл тоже знал. И все же я подумала, что если Рейнхард помнит, то все плохо. Мы теперь совсем на разных сторонах.
Никто точно не знал, запоминают они или нет. То есть кто-то, конечно, знал, но, как всегда, не мы. Мы не общались с нашими бывшими подопечными, и нам не говорили, вспоминают ли они о нас. Думаю, в этом был смысл. Если бы мы точно знали, что ничего они не помнят, был бы соблазн перейти черту, неважно, воспользоваться беззащитностью существа рядом или сказать нечто по-настоящему лишнее. Потенциальное знание наших грешков сильными мира сего удерживало нас от глупостей. Большинство из нас. С Хельгой, к примеру, не получилось. Если бы мы, в то же время, точно знали, что солдаты гвардии, суперэлита, рафинированные интеллектуалы с автоматами наперевес знают все наши тайны, это удержало бы нас слишком от многого.