Текст книги "Преступный человек (сборник)"
Автор книги: Чезаре Ломброзо
Жанры:
Психология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 76 страниц)
Конечно, не существует немедленной возможности помочь тому злу, которое вызвано в Италии климатическими и историческими условиями, но не будем же забывать о тех средствах, которые ясно видны самому посредственному уму.
В политическом отношении ограничение могущества и иммунитета депутатов было бы гораздо более действенным средством против ударов анархизма, чем стража и решетки, к которым мы начинаем прибегать.
Когда короли были деспотами, естественно, что анархисты были цареубийцами; когда же теперь депутаты стали такими же безответственными, как деспоты, и еще более виновными, чем они, понятно, что анархисты обратили свои удары против них.
Мы веками боролись против привилегий духовенства, воинов, королей, а теперь под предлогом мнимой свободы поддерживаем самые необыкновенные привилегии, привилегии совершать низкие преступления в гораздо большей мере, чем это делали сотни королей!
Помочь этому злу может только предложенное мной в «Политической преступности и революции» введение трибуната, на обязанности которого лежало бы говорить правду всем, не прибегая к диффамации. Я предложил это потому, что думаю, что римская республика была обязана своей стойкостью и равновесием только трибунату; и если многие деспотические свойства государства были смягчены или уничтожены вовсе, то этим государство обязано адвокатуре бедных. Точно также и у нас, если бы не было честнейшего трибуна Калойанни, все партии, все серьезные люди постарались бы замять дело о злоупотреблениях, скрыть рану, так что она разрослась бы затем в гангрену. Я полагаю поэтому, что хорошее правительство не только не должно запрещать, как это практикуется, выбор трибунов, а, наоборот, всеми способами покровительствовать им как залогу собственной честности, как гарантии обществу в том, что трибунат вопреки всем всегда откроет ему истину.
Широкая децентрализация – лучшая гарантия против испорченности и ее следствия, анархии. В таком централизованном государстве, как Италия или Франция, где в руки администраторов передано заведование огромными суммами, дана власть распоряжаться колоссальными предприятиями, каковы, например, наши общественные работы, – зло быстро распространяется вокруг них, ибо общественный контроль более слаб и менее непосредствен, а уверенность в безнаказанности очень велика. Передайте же контроль над администраторами в руки граждан, и он будет гораздо осязательнее; слабые же, которых деньги могут ввести в искушение, станут больше сдерживать себя. Все могут констатировать, что панамские истории случаются там, где имеется большая централизация власти, и в гораздо меньших размерах, а то и никогда, в коммунальных правлениях.
Нужно быть совершенно слепым, чтобы, сравнивая Италию с Норвегией, Швейцарией, Бельгией, не видеть, что, несмотря на наше смешное желание первенствовать, мы предпоследний, если не последний из всех народов Европы. Мы последние по нравственности, по богатству, по образованию, последние в промышленности и сельском хозяйстве, в законодательстве, и прежде всего мы последние по сравнительному достатку наших низших классов, от которых зависит истинное благополучие, каковым веет от бедных жителей Швейцарии и Норвегии. Зато мы занимаем первое место по количеству необработанных и нездоровых земель, первые по количеству эпидемических заболеваний, по преступности, по тяжести налогов. Я не требую, чтобы было найдено лекарство, способное моментально излечить все эти бедствия; но не будем же, ради Бога, увеличивать нашей слепотой неизбежное зло, не будем увеличивать естественных раздоров между классами новыми насилиями; ведь нищета и так делает эту рознь очевидной и болезненно чувствительной. Не будем же препятствовать тому, чтобы образование групп постепенно внесло во все это естественное облегчение.
И прежде всего, будучи бедны и малы, перестанем надуваться, как лягушка из басни, обманывать себя непрочными союзами и преувеличивать силу нашего оружия. Заменим лучше насилие и интриги скромностью.
Сознание собственной слабости и планирование наших действий сообразно с силами будет уже в принципе излечением. Мы перестали бы переходить предел в погоне за колониями, не набрасывались бы на земли, от которых только терпим убытки и из которых бегут более богатые национальности. Мы перестали бы безумствовать из-за политического первенства, которое не соответствует нашим действительным силам, содержа войско, которое в самом начале войны погибло бы от недостатка финансирования; мы не стали бы ради этого увеличивать наше несчастье, и, что всего хуже, не по принуждению, а по собственному желанию.
Как холера поражает наиболее бедные и грязные кварталы города, указывая таким образом, куда должны быть направлены наши предохранительные меры, так и анархия поражает страны с наихудшим управлением и должна была бы будить апатию государственных деятелей, указывая им на плохое управление. Таким образом, анархия – жизненный и улучшающий управление стимул. Поэтому тотчас, как она появляется, мы должны принимать меры против тех беспорядков и зол, которые вызвали и поддерживают ее.
Мы же поступаем как раз наоборот.
Наша полиция отбирает лучшие умы, чтобы держать их вдали от населения, и без того малопросвещенного и тем легче становящегося добычей самых печальных страстей. После того как мы громко провозгласили свободу коопераций, мы своими законами не только делаем бесплодными самые ничтожные попытки воспользоваться ею, но дошли до того, что запрещаем самые мирные средства борьбы со спекуляцией, например прекращение работы, бойкот.
Таким путем мы не подавляем, а возбуждаем анархию, поступая с низшими классами совершенно так же, как анархисты с высшими.
Не подлежит сомнению, что до последнего восстания никто не думал помочь нуждам Сицилии, о которых много раз говорили Виллари, Соннино, Дамиани, Колайанни, Алонджи, – во всяком случае, никто не думал, что ей принесут пользу бесконечные проекты законов, так часто остающиеся мертвой буквой. Не помогло Сицилии и вступление в ряды администраторов тех лиц, которые сами первые заговорили о ее нуждах. Несомненно, что злополучное восстание последнего времени заставило провести аграрную реформу на этом острове, о котором не думали в течение 30 лет 10 тысяч депутатов; оно вызвало серьезные проекты экономических реформ; так точно анархистские беспорядки в Ирландии повлекли за собой заботы Гладстона. С другой стороны, применение все более и более жестоких наказаний без перемены в управлении приводит в России, Испании и Франции ко все более серьезным покушениям.
Из человеколюбия не станем подражать им! Итальянцы посреди стольких бедствий, стольких пороков никогда не были невоздержанны в политике. Останемся же верны нашим хорошим традициям и не будем с детским легкомыслием ожесточаться против анархизма – рискуя этим увеличить его и сделать более свирепым, вместо того чтобы постараться устранить породившие его причины.
Приложение
После смерти Казерио
Выдающиеся газеты, в частности, находящаяся всегда в моем распоряжении «Neue Freie Presse», обратили мое внимание на то, что Казерио, находясь перед судом присяжных в Лионе, обнаружил некоторые черты, отличные от тех, которые заметил я. На это я отвечу, что не только здоровый, но и душевнобольной человек, поставленный лицом к лицу с большой публикой в торжественном собрании, меняется в своей психической личности почти так же, как под влиянием гипноза. В таких условиях самый скромный человек может показаться тщеславным, имея в глубине души столько же тщеславия, сколько вообще имеется у каждого из нас.
Мне же кажется, что на суде и после него Казерио гораздо меньше, чем это могло бы быть, удалился от того, каким он был на самом деле, или от того, каким я его изобразил.
Говорят, например, что я изобразил его красивее, чем он был на самом деле. А первое впечатление, которое произвела на всех физиономия Казерио во время суда, это полное отсутствие преступных черт, так что говорили: «Но разве можно быть преступником с таким лицом?» или «Где же убийца!».
Старались признать за ним отсутствие всяких признаков эпилепсии, импульсивности, потому что он сам ни за что не хотел признать себя сумасшедшим.
Однако не нужно быть психиатром, чтобы знать, что сумасшедшие, в частности же эпилептики, всегда отрицают свою болезнь и что дома умалишенных стояли бы пустыми, если бы сообразовывались с мнением больных.
В действительности же, как только касались его излюбленных идей, анархии, его дружбы и заговора с Гори или когда намекали на его умопомешательство, он приходил в гнев и набрасывался на адвоката – все это яснейшие признаки его болезни.
Говорили (не знаю, на каком основании), что он был труслив. Редко видели в зале суда человека, более решительно сжигающего за собой корабли, готового отрицать все, что могло бы смягчить его преступление, как, например, помешательство, отказываться от всяких попыток к кассации, хотя он и имел к тому основания (например, давление, произведенное председателем на присяжных). Настоящий трус постарался бы отдалить исполнение приговора или добиться смягчения его, что было совершенно невозможно при данном настроении общественного мнения.
И наконец, он не обнаружил того мужества – апатии, которая всегда наблюдается у прирожденных преступников.
Все его поведение в течение последних минут, по-моему, подтверждает тот портрет его, который я набросал. Прирожденный преступник, апатичный, безучастный к страданиям других, еще равнодушнее к своим собственным; он равнодушен, часто даже весел перед казнью.
Казерио, несмотря на то, что старался в свои последние часы выказать много мужества (так, по крайней мере, можно заключить по газетам), потом казался бледным, шатался и плакал, словом, вел себя так, как вел бы себя каждый из нас, если бы ему пришлось в молодости расстаться с жизнью. Впрочем, упрямство, свойственное лицам, сосредоточенным на одной идее, не покидало его: он не исповедовался, не каялся и не выдавал соучастников; лежа уже под ножом гильотины, он собрал все силы и прокричал обычный возглас анархистов; следовательно, страсть к партии победила в нем страх, ибо первый симптом страха есть лишение голоса. Он умер, как жил.
Говорят, что Казерио был тщеславен, но как графолог я особенно отрицаю это на основании его подписи, указывающей на его величайшую скромность. Люди, которые, как священник Мотта, указывают на это, исходят из ложных критериев. Они исходят из своих личных точек зрения и не могут стать на истинную точку зрения, на точку зрения данного индивида, которая значительно отличается от точки зрения псевдопсихологов, судивших его.
Если он предпочитает умереть, чем упустить случай перечитать свои несложные записки, если он, будучи религиозным, отказывается от исповеди, если он возмущается, когда ему говорят о соучастниках, то это потому, что, весь отдавшись одной идее, он считает ее пропаганду величайшей задачей своей жизни. Он считает, под влиянием той же идеи, что высший идеал жизни – это жертва ради своих товарищей; для достижения этой цели он становится убийцей и жертвует собой. Всякий, обладающий здравым смыслом и не разделяющий его идей, очень быстро составляет свое суждение о нем и называет его тщеславным, наглым, жестоким; еще менее склонны признать за ним его странную любовь к правде, характеризующую такие несложные натуры, находящиеся под влиянием одной идеи. Так, например, во время суда он отрицает показания некоторых свидетелей, что был арестован тремя агентами полиции, потому что его схватил только один; если бы он действительно был тщеславен, он утверждал бы противоположное.
Что касается его чувствительности, то я не буду останавливаться на том волнении, которое Казерио обнаружил во время слов защитника, касающихся его матери, – достаточно будет привести несколько строк, написанных, когда он уже с уверенностью ждал смерти.
« Лион, 3 августа 1894 г.
Дорогая матушка!
Я пишу Вам эти несколько строк, чтобы сообщить Вам о моем смертном приговоре.
Не думайте обо мне дурно, о моя дорогая матушка!
Не думайте, что я сделал это потому, что стал негодяем, ибо многие будут говорить Вам, что я убийца и злодей.
Но ведь Вы знаете мое доброе сердце, мою нежность, которую Вы видели, когда я был при Вас! У меня и сейчас то же самое сердце, и если я сделал то, что сделал, то потому, что устал смотреть на этот подлый свет».
Такие строки пишутся только теми, у кого доброе сердце. Даже несмотря на нелепость его программы, можно прекрасно видеть, что несчастья его товарищей и его племянницы произвели на него такое глубокое впечатление, что он даже потерял веру в Бога. Казерио повторяет постоянно: «Сотни работников ищут и не находят работы; дети просят хлеба у родителей, у которых нет его» и т. д. В своей деревне он часто плакал, видя, как его восьмилетняя племянница работает пятнадцать часов в сутки за двадцать сантимов, видя, как столько крестьян умирает от пеллагры.
Размышляя над этими фактами, он говорил себе, что если люди страдают от холода и голода, то не потому, что не хватает хлеба и одежды – магазины полны хлеба, – но потому, что многие купаются в роскоши, совершенно не работая.
Когда он был юношей, его учили уважать родину; но когда он увидел нищету крестьян, принужденных эмигрировать в Бразилию, он нашел, что у бедных нет родины. Он верил в Бога, но когда увидел мир, то сказал себе, что не Бог создал людей, а люди Бога. Он стал анархистом, когда увидел, что правительство допускает убивать крестьян.
Эта скудная программа Казерио лучше всего подтверждает истинность моего положения: нет сомнения, что среди причин, толкнувших Казерио к анархизму, играли роль плохие жизненные условия ломбардских крестьян. Значение, которое он придает им, во всяком случае характеризует слабоумие. Ясно, что если бы этим доказательством воспользовался человек красноречивый, оно потеряло бы всякую силу очевидности, на которую, сказать правду, оно не могло рассчитывать, будучи выражено так безграмотно и неясно.
Меня упрекали еще в том, что, приводя в подтверждение душевного состояния Казерио его трезвость и целомудрие, видное из его писем, я, желая этим доказать сосредоточение Казерио на одной идее, преувеличил эти факты. Но здесь смешивают полную воздержанность с той трезвостью, которая, не подавляя совершенно естественные импульсы, делает из них наименьшее употребление, уделяет им возможно менее места. Так, я прочел во французских газетах, не склонных, разумеется, говорить в его пользу, что во время обедов, которые лицемерное милосердие щедро отпускает умирающим, он пил очень немного вина, и всегда с водой. Нельзя же называть человека пьяницей только потому, что он не совсем отказывается от вина! Далее, то обстоятельство, что за несколько месяцев перед тем он был болен половой болезнью и пробыл некоторое время в больнице, еще не доказывает, что он был развратным. Во всей его бродяжнической жизни нет ни одного намека на ссору из-за женщин, что при его импульсивности непременно должно было бы случиться. Во всех его письмах не упоминается ни о какой другой женщине, кроме его матери. Его руководитель сообщил нам конфиденциально, что с тех пор, как Казерио отдался анархии, он стал совершенно равнодушен к прекрасному полу [77]77
Адвокат Гори недавно сообщил корреспонденту «Tribuna» (1 августа 1894 года), что однажды он спросил Казерио, ухаживает ли тот за кем-нибудь, на что Казерио ответил: «Раньше – да. Но с тех пор как посвятил себя идее, больше не знаюсь с женщинами».
[Закрыть]. Сравните его с Вальяном, который похищает жену своего друга и живет с ней, и сделайте вывод.
В «Neue Freie Presse»было сказано, что он несомненно достоин смерти.
Но для всякого, кто умеет смотреть в глубину вещей, ясно, что решения суда, строгость наказания меняются для политических преступлений вместе с условиями момента. А так как во Франции возмущение против убийства Карно было очень велико, то понятно, что Казерио должен был заплатить за свое преступление смертью. Но Казерио был еще совсем молод, почти несовершеннолетний, импульсивен, эпилептик, никогда не проявлял преступных наклонностей, кроме последнего случая его жизни. Все говорит за то, что как в данных условиях из религиозного фанатика он превратился в анархиста, так при других условиях он мог бы измениться в противоположную сторону; поэтому мне думается, что смертная казнь Казерио имела гораздо меньше оснований, чем казнь Пини и Равашоля.
Но я повторяю, что если правосудие должно не столько наказывать виновного, сколько удовлетворять общественное мнение, не всегда справедливое, то Казерио не мог избежать смертной казни.
ПОЛИТИЧЕСКАЯ ПРЕСТУПНОСТЬ
Предисловие
Этот ряд преступлений важнее всех других, по крайней мере для наших современных обществ; он отзывается не только на частных лицах, но и на общем благе, и на интернациональном положении страны, и на отношении граждан друг к другу, и на общественной нравственности. Поэтому политические преступления должны быть изучаемы как случаи социальной патологии.
Литтре
Нет, пожалуй, ни одного юридического вопроса, который открывал бы такое широкое поле для составления самых противоречивых теорий, как вопрос о политических преступлениях. Достаточно вспомнить, что многие известные пеналисты {45} , как, например, Лукас, Фребель и Каррара, доходят до сомнения в существовании последних, как будто бы они не были ярким общественным явлением, повторяющимся во все времена и при всякой форме правления.
Правда, что политические преступления никогда не были изучаемы как таковые; деспотизм, откуда бы он ни шел – от дворца или с улицы, – всегда успевал отклонить от них научную критику, присваивая себе их монополию или превращая в оружие против своих противников.
Тому же немало содействовали и те доктринеры свободы, которые, гоняясь более за видимостью, чем за сутью, более за фразами, чем за делом, восставали всякий раз, когда кто-нибудь пробовал прилагать критерии преступлений против общего права к деяниям, несколько отклоняющимся от такого типа, по крайней мере во всем, что касается намерения.
А между тем мы видим, что с древнейших времен и до наших дней самые свободные нации весьма строго преследуют преступления такого рода; в Афинах, например, всякого, кто только был подозреваем в желании свергнуть народное правление, считали достойным смерти; в Спарте отдавали на жертву адским богам того, кто в народных собраниях говорил или вотировал против республики.
Республиканский Рим рубил головы врагам отечества и народа римского. В Средние века итальянские свободные коммуны, например Венеция и Флоренция, налагали самые суровые наказания на лиц, только подозреваемых в политических замыслах, а в наше время даже в таких демократических государствах, как Североамериканские Штаты, за нарушение конституции и за политический заговор, проявившийся в деяниях, назначена смертная казнь.
Во всяком случае, следует признать, что если законы даже самых свободных народов не соответствуют в этом отношении историческому и научному прогрессу, то они не согласуются и с современным общественным мнением, по крайней мере наиболее образованных классов. Последнее, в самом деле, более не оправдывает чересчур строгих мер против политических преступлений, как это проявляется в преувеличенной мягкости приговоров присяжных и в снисходительности избирателей, игнорирующих постановления суда.
Хотя первая идея научного исследования, предлагаемого теперь читателям, явилась у нас на Туринской выставке 1884 года при обозрении портретов итальянских политических мучеников, а разрабатывалась она людьми, которых трудно подозревать в ретроградных стремлениях, мы не были удивлены кампанией, начатой против нас даже самыми доблестными из наших товарищей по оружию. Мы так хорошо понимаем гуманные мотивы, которыми они руководствуются, что и сами разделили бы их чувства, если бы холодный рассудок и научная объективность не одерживали победу над первым порывом, заставившим нас симпатизировать более предполагаемым преступникам, чем их судьям.
Если можно сравнивать малое с великим, то мы, пожалуй, и сами принадлежим к числу таких преступников, потому что искать антропологические причины преступности – значит вносить такие изменения в старые правовые понятия, которые сами по себе могли бы в иное время и в иных странах считаться преступными, да и были таковыми в юридическом смысле слова, если бы мы захотели слишком самоуверенно и при помощи средств посторонних наук ввести их в практику.
Кроме того, мы теперь же соглашаемся, что слово «преступник» в приложении к совершителям политических проступков должно казаться неподходящим, в особенности если их смешивать с преступниками врожденными. Эти последние входят, правда, в контингент лиц, совершающих политические преступления, но в очень ограниченном количестве и с такими особенностями, что их тотчас же можно отличить от массы весьма почтенных деятелей, к числу которых они примешиваются.
Но мы должны все-таки держаться технического названия, хотя и признаем, что политический преступник является таковым только с юридической точки зрения, а отнюдь не с нравственной или социальной.
Правда, что с каждым днем данный вопрос становится все менее и менее важным. Если мнение Спенсера насчет того, что «преступление против общего права должно исчезнуть со временем», есть результат иллюзии, то не в приложении к преступлению политическому. Это уже начинает проявляться в мягкости если не буквы современных законов, то их духа, и уж, во всяком случае, в общем чувстве, в общем мнении, поддерживающем законы и реформы при согласии с ними или отрицающем их при несогласии. Очевидное доказательство этому мы имеем в постоянном уменьшении числа поступков, считающихся политическими преступлениями в просвещенных странах Европы.
Дело в том, что, с одной стороны, теперь начинают понимать, что между революцией и бунтом существует такая же громадная разница, как между эволюцией и катаклизмом, натуральным ростом и болезненной опухолью; что между ними больше антагонизма, чем аналогии, что революции и восстания представляют почти полную противоположность друг другу. Последние, будучи бесплодными даже тогда, когда руководствуются намерениями, не имеющими в себе ничего преступного, должны быть, следовательно, поставлены в разряд преступлений, которые хотя и совершаются вследствие честных побуждений, но не могут избежать преследований закона.
С другой стороны, целый ряд причин, делавших в прошлом политические преступления почти постоянными, – таких, например, как угнетение национальностей и религиозная нетерпимость, – постепенно уничтожается или по крайней мере сокращается, а потому сокращается и реакция, которую они вызывали.
Нельзя, однако же, сказать, чтобы эти причины совершенно исчезли, отчасти потому, что рядом с нами – счастливыми в этом отношении – стонут народы, которым отказано в свободе мысли и праве политического самоопределения, а отчасти потому, что даже и у нас человеческая природа является неудовлетворимой – насыщение не всегда ее успокаивает, а иногда развивает новые, беспорядочные аппетиты, по крайней мере у той группы людей, которую невроз или житейские разочарования сделали неспособной к спокойствию.
Правда, что многие из последних, делаясь виновными в настоящих преступлениях, бессознательно совершают доброе дело, потому что указывают нам на неудовлетворенные нужды или ускоряют события, которые иначе совершились бы гораздо позднее. Чаще, однако же, они просто живут в болезненном бреду, среди противоречивых проектов, подобно мыльным пузырям, блещущим всеми цветами радуги, но лопающимся от малейшего прикосновения.
В самом деле, вслед за республиканцем и социалистом, имеющими историческое или экономическое право на существование, появляются коммунист и анархист, совершенно отвергающие государство, отрицающие даже обязанности гражданина и стремящиеся одним ударом разрушить все связи, делающие современного человека сравнительно счастливым.
Но ведь никто же не пойдет за ними так далеко.
Нам следует, стало быть, заняться изысканием, существует ли помимо злоупотреблений деспотизма политическое преступление, приносящее обществу вред и, следовательно, влекущее за собой ответственность перед законом. А если такое преступление существует, то в чем оно состоит по отношению к политическому организму и правам граждан, входящих в состав последнего.
Если бы мы при этом изыскании стали следовать по протоптанным тропинкам древних понятий о праве, то должны были бы начать с априорного определения, опирающегося на какие-нибудь древние цитаты, а затем исходя из него, подобно пауку, ткущему свои нити, и с такой же прочностью продолжать ткать основы нашей работы. Но так как для нас преступник важнее преступления, то мы дадим определение последнего, – составляющее для нас, во всяком случае, дело второстепенное, – только после основанного на криминальной антропологии и истории изложения факторов этого нового вида преступности.
Что касается приложения наших теорий к жизни, т. е. политических и социальных реформ, то мы не скроем, что многие поверхностные критики сочтут нашу попытку бесполезной потому только, что мы допускаем врожденность преступности. Но рассуждать таким образом значило бы, по прекрасному сравнению Сигеле, то же самое, что отвергать всякую возможность улучшения земледелия потому только, что мы не можем застраховать себя от молнии и града. В природе существуют случайности и менее неустранимые, чем град и молния, а с ними, к счастью, человек может бороться. Точно так же и в общественной среде есть враги более многочисленные и менее закоренелые, чем прирожденные преступники, а потому в борьбе с этими врагами постоянная и просвещенная предусмотрительность многое может сделать. Да и кроме того, в среде народа спокойного и довольного своими учреждениями всякая политическая попытка прирожденных преступников останется безрезультатной.
Пробуя разрешить некоторые из великих исторических социальных задач, занимающих внимание ученых и мыслителей, мы старались быть объективными. Мы заставили молчать в себе всякие предвзятые чувства, одинаково не подчиняясь как симпатиям, так и антипатиям. Будем надеяться, что и читатель поступит так же, что перед решением вопросов такой громадной важности он сбросит с себя предрассудки, присущие его партии, его народности и даже его веку. Перед лицом исторической эволюции один век есть лишь секунда.
Пусть спорят с нами, пусть даже разбивают, если хотят, наши заключения, но не факты, нами представленные и твердо установленные, как те, например, которые доказываются миллионами показаний, выраженных нами в диаграммах. Априорная критика бессильна против фактов; их мог бы оспаривать только тот, кто противопоставит нам тоже факты и по крайней мере не в меньшем количестве.
Ч. Ломброзо, Р. Ляски