412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Челси Саммерс » Определенно голодна » Текст книги (страница 3)
Определенно голодна
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 19:30

Текст книги "Определенно голодна"


Автор книги: Челси Саммерс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

Когда он снова вышел, я ждала его на мартовском холоде, в куртке из искусственного меха «под ягненка», в обтягивающих джинсах от Кельвина Кляйна, прислонившись к своей спортивной машине и поджав ногу. Готова поспорить, в его машине восьмидорожечный магнитофон. Очень надеюсь на это.

– Привет, – сказала я.

Он остановился, как-то криво улыбнулся, зубы у него оказались белыми и красивыми. Даже на таком расстоянии я чувствовала запах жареной говядины – лучший запах, созданный в лабораториях Джерси.

– Привет, – ответил он.

Я подошла к нему, заглянула в глаза, взяла за руку и велела отвести меня к его машине. Она и вправду оказалась огромной. На ее широченном, пропахшем дымом сиденье мы сцепились накрепко, точно борцы. Я вдыхала его запах и утопала в нем. Сорвав с себя всю одежду, я буквально залезла под парня.

– Все в порядке, я на таблетках.

Он резко вошел в меня. Я вскрикнула, а затем просто отдалась этой волнующей, пугающей, незнакомой боли. Запахи говяжьего жира, прогорклого кукурузного масла и немытого мужского тела, смешиваясь, окутывали меня. До сих пор я не могу спокойно смотреть на вывеску «Бургер Кинга» – мой клитор тут же наливается кровью. Этот орган, моя маленькая устрица, обладает неистовой силой.

Хотела бы я знать, как звали того парня. Хотела бы увидеться с ним.

4

Тофу

Есть люди, которые – неважно, любите ли вы их или ненавидите, – навсегда определяют вашу жизнь. Для меня таким человеком, помимо членов моей семьи, стала Эмма Эбсинт. Да-да, та самая. Художница, страдающая агорафобией, известная серией портретов маслом, где она изображает себя в образах великих людей. Вот она Наполеон – в одной руке жареный цыпленок, другой Эмма опирается на рукоять меча, губы измазаны жиром, как у хищника. Вот – Уинстон Черчилль. Толстая сигара, безупречный серый костюм и эрекция, хитро задрапированная слева. Вот – Джордж Вашингтон, пересекающий Делавэр с солдатами – все они уменьшенные Эммы, река окрашена красным и похожа на менструальную кровь. Вот Сократ. Нахмуренные брови, сложенное белье, томные мальчики и чаша с болиголовом. А вот Эмма Эбсинт в роли Франклина Делано Рузвельта. Пенсне, сигарилла, плетеное кресло, позади которого стоит Элеонора в мужском костюме. Вы точно видели эти работы, потому что не могли не видеть. Они повсюду.

Я узнала Эмму раньше, чем кто-либо вообще. Я узнала Эмму даже раньше самой Эммы. Еще до того, как Эмма стала Эммой. Потому что, когда мы познакомились, Эмму звали Джоанна Дуди. И была она самой обыкновенной, застенчивой, с молочно-белой кожей и вьющимися волосами. Носила романтические платья от Джессики Макклинток – с цветочками, рюшечками, оборочками и рукавами-фонариками.

Я возненавидела Джоанну с первого взгляда. Мы тогда только-только поступили в Пеннистоун, небольшой элитный гуманитарный колледж, который распахнул свои двери для женщин лишь в начале семидесятых. Находился он в Вермонте, на самой границе с Нью-Гэмпширом. Студенты здесь были очень привилегированные, очень белые и очень расстроенные тем, что не смогли поступить в Йель, Браун или хотя бы в Дартмут. В остальном же – ничем не отличались от меня. Статистика тоже была оптимистична: на одну женщину здесь приходилось трое мужчин. Иногда математика не может не радовать.

Сама судьба-злодейка свела нас с Джоанной – мы делили с ней комнату. К счастью, довольно большую. Потому что наша ненависть оказалась мгновенной, страстной и взаимной. Иначе и быть не могло. Джоанну, казалось, создали специально, чтобы она стала объектом моего отвращения. Эти ее платьица в цветочек с оборками и рюшами, клоунский макияж, как у Марселя Марсо, сиреневенькое покрывало и такие же занавески. Она была страшно чопорной и просто одержимой кошками. Кошки у нее были везде. Картинки с кошками на стенах, подушки с кошками на кровати, керамические фигурки кошек, упаковки с мультяшными кошками. Всё в кошках.

В свой первый день в кампусе, едва я вошла в здание из красного кирпича с ослепительно-белой отделкой, как увидела Джоанну: она утопала в своих оборках, сидя на пуховом одеяле, рыдала в мягкую игрушку – разумеется, кошку. Макияж ее потек и размазался. Она была похожа на маленькую очаровательную беспризорницу викторианских времен – на девочку со спичками или бедняжку-цветочницу. Мне тут же захотелось вцепиться в ее тонкую белую шейку и хорошенечко встряхнуть.

Джоанна была очень хрупкой и ранимой. Пока я выпроваживала своих родителей из кампуса, она плакала оттого, что ее родители уехали. Слезы были крупные, точно шарики тапиоки, и катились из глаз, оставляя жирные глицериновые следы. Я поставила коробку на пустую кровать – подальше от окна с видом на деревья и поближе к окну с видом на парковку.

– Я Дороти, – сказала я ей. – Я бы пожала тебе руку, но ты вся мокрая.

Джоанна взглянула на меня и снова принялась рыдать прямо в свою игрушечную кошку.

Наши отношения так и не наладились. Вернувшись после зимних каникул, я обнаружила, что ее половина пуста. Ни одного кошачьего постера на стенах, ни одного английского кекса, которые были, кажется, ее единственной едой. В кампусе говорили, будто я все время таскала у нее подводку для глаз и трахалась на ее кровати, поэтому ей пришлось бежать куда подальше от меня. Время от времени я видела ее бледное лицо, когда она медленно плыла по кампусу, шевеля своими оборками, точно плавниками. Но с годами все это постепенно исчезало, будто Эдвард Гори стирал ластиком ее фигуру на одном из своих макабрических рисунков, как ошибочную деталь в моей жизни, которой она, в сущности, и была. Еще не рожденной Эммой, но умершей от моего презрения Джоанной.

В целом в Пеннистоуне мне нравилось. Я много читала, писала, училась и трахалась – в общем, получала классическое либеральное образование. Мужчин здесь было в два с половиной раза больше женщин. Я переспала примерно с пятьюдесятью. Тут вы решите, будто я, трахаясь налево и направо с этими парнями, заработала себе дурную репутацию. Но нет, я была предельно осторожна. Защитой моего доброго имени стала информация – я никогда не спала с парнем, на которого нельзя найти компромат. Моя философия заключалась в том, что почти у любого мужчины можно найти нечто разрушительное, стоит только хорошо поискать. А я люблю исследования, и если уж нахожу что-то, то обязательно с доказательствами. Более того, я никогда не использовала эту информацию, чтобы заставить кого-то нырнуть под мое одеяло. Мне это и не требовалось. Совсем наоборот. Я приберегала ее как раз до расставания. Именно в этот горький момент (на самом деле безупречный) я намекала парню на его грязный секрет. Я всегда была настолько осторожна и внимательна, что бывшие любовники потом страстно отстаивали мою честь и заступались за меня. Правда, не потому, что я так нравилась им, а потому, что они меня боялись.

Женщина не должна становиться беззащитной. Презервативы защитой не считаются. Перцовый баллончик в любой момент может быть обращен против нее самой. Остается только информация. Она никогда не подводит.

Так, например, Лайл тщательно скрывал историю квазикровосмесительной связи с собственными кузеном и кузиной, причем одновременной. Джеймс три с половиной года обучения был просто идеальным студентом и при этом ни разу не сдал оригинальную работу. Майкл, центровой баскетбольной команды из второго состава, дважды выходил играть в первом после того, как с его игроками внезапно случалось нечто загадочное. Жан-Жорж на самом деле не был французом. Он не был даже Жан-Жоржем. Удивительно, как далеко может зайти семья, если у нее много денег, подросток, склонный к пиромании, и человеческие жертвы как результат его увлечений. Отец Армстронга скрывался от налоговой, о нем ходило слишком много слухов, говорили, будто он стал прототипом Гордона Гекко из фильма «Уолл-стрит», которого играл Майкл Дуглас. И, кстати, самому Армстронгу надо было дважды подумать, прежде чем звонить куратору. И не то чтобы я не предупреждала его. Кстати, я до сих пор не отказалась от этой привычки. У меня есть специальная картотека, которую я спрятала в потайном месте, указав на ней чужое имя. Там хранится такая информация, которая с легкостью может уничтожить членов Конгресса, парочку транснациональных корпораций и одно небольшое княжество Лихтенштейн. Можно быть слишком богатым или, наоборот, слишком бедным, но никогда нельзя знать слишком много.

Это поразительно, сколько информации можно получить, если спокойно слушать, внимательно читать и уметь вскрывать замки. В общежитии двери открываются проще простого – достаточно иметь кредитку и изящное запястье. Автомобили семидесятых и начала восьмидесятых закрывались столь нелепо, что нужно было только пошевелить проволочной вешалкой, чтобы открыть их. Особенно если вы молодая и расстроенная красивая женщина – тогда и полицейского несложно убедить помочь. Двери в жилых домах открывались сложнее, как и специальные шкафы, но тут на помощь приходили другие полезные инструменты – шпильки для волос и канцелярские скрепки. Информация – та же дикая кошка, которая любит свободу и готова вцепиться в любого. А кто я такая, чтобы бороться с дикой природой?

Таким образом, вооруженная информацией и контрацептивами, я проебала несколько лет колледжа. Легко, весело и весьма познавательно. Но эмоциональная привязанность – для детей, а сентиментальность – для блюд, которые вам больше не удастся попробовать. Я поступила в колледж, чтобы получить образование, и я его получила.

К тому времени, как пришла пора надевать мантию выпускника Пеннистоуна – алую и желчно-желтую, – все мои знания были отлично адаптированы к жизни. Я бегло говорила по-итальянски. Могла поддержать спор об истории, литературе и политике. Приготовить декадентский ужин из четырех блюд, имея плиту и тостер. Глубоко заглотить семидюймовый фаллос. Разобраться в любом вопросе и написать на эту тему веселую статью примерно на тысячу знаков в рекордно короткие сроки. Я могла легко и элегантно найти, соблазнить и бросить мужчину. В общем, я научилась заботиться о себе, кормить себя, доставлять себе удовольствие и защищать себя. Я чувствовала себя хитроумным родителем, который гордится своим отпрыском.

Я окончила колледж в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом. В год, который так феерично не оправдал предсказаний Оруэлла. Я переехала в Бостон и благодаря портфолио, где содержались мои статьи для «Пеннистоунского циника» и других изданий, устроилась на работу в «Бостонском Фениксе», еженедельном издании о культурных событиях, которое в конце концов медленно издохло под тяжестью интернета. Забавно, как какие-то единички и нолики, собравшись вместе, образуют нечто грандиозное – интернет. Демократичный, как налоговый кодекс, ненасытный, как черная дыра, и невесомый, как выдох. Из любого пользователя он может сделать писателя и превратить его публикации в профанации. Впрочем, я отвлеклась.

Попав в Бедфорд-Хиллз, я целых две недели не могла писать. Нет ничего банальнее писательского ступора, но я в любой ситуации, что называется, владела пером. Здесь же я не могла писать физически: у меня не имелось ни ручек, ни карандашей, даже простого грифеля не было. А все потому, что одна сиделица по прозвищу Шалава пырнула охранника заточкой. Не знаю, когда и при каких обстоятельствах она стала Шалавой, меня она вообще не интересовала, но ровно до тех пор, пока то, что она сделала, не отравило мне жизнь. Шалава работала на кухне и нашла там время, чтобы сделать из обычной шариковой ручки заточку. Она расплавила пластик над газовой горелкой, сплющила его, а затем заострила о бетонный угол. Тут шептались, что охранник, эта тупая волосатая скотина, распускал руки и однажды во время обыска решил сунуть свою вонючую пятерню в промежность Шалавы. Та, недолго думая, выдернула заточку из-под резинки своих спортивных штанов и одним плавным движением воткнула ее прямо в шею охранника. Очевидцы говорили, это было похоже на то, как гадюка внезапно атакует ничего не подозревающую добычу и вонзает в нее свой ядовитый зуб.

Рубиново-красная кровь охранника тут же хлынула из раны на желтые, точно сливочное масло, стены Бедфорд-Хиллз. Спустя несколько секунд другой охранник врубил сигнализацию, и мы, побросав свои швабры, книги, кастрюли и веники, повалились на пол, как стадо коз в нарколептическом припадке.

Наши вещи обыскали. У нас забрали все. Вооруженные охранники перевернули кровати, устроили шмон в камерах. Забрали наши ручки и карандаши – мои ручки и карандаши. Шалаву уволокли куда-то в самые недра Бедфорд-Хиллз, хотя у всех было ощущение, будто она осталась. Шалаву никто не забывал. Потому что, хоть ее и не было среди нас, мы переживали последствия ее поступка. Она не смогла справиться с домогательствами какого-то гомункула, и из-за этого я не могла писать. Из такой хрени и состоит вся местная общность и тюремная справедливость.

Я была вынуждена собирать свои истории за щеки и хранить их там, как белка орехи. Только через две недели нам позволили пользоваться коротенькими тупыми карандашами, вроде тех, что лежат в специальных корзинках в «Икее». Еще через шесть недель нам вернули ручки. Казалось, к тому времени уже никто и вспомнить не мог, почему их вообще забрали.

Все писатели так говорят, но на самом деле для меня и вправду писать – то же самое, что дышать, есть или пить. Только писательство делает меня живой. Я никогда не узнаю, кто я такая, если не буду писать об этом. Но важнее то, что и вы никогда не узнаете меня. Если я не расскажу свою историю – значит, я умру. В тюрьме я пожизненно, но умирать раньше времени не собираюсь.

Шел тысяча девятьсот восемьдесят шестой год. Я прожила в Бостоне почти два года. Однажды, отправившись в магазин за постельным бельем, в Кембридж-сквере я увидела маленькую свирепую женщину, одетую во все анархически-черное. Она стояла среди множества яично-белых керамических ваз высотой до колен. Небольшая толпа бостонских прохожих, студентов и профессоров собралась вокруг нее. Эта крошечная фурия заскочила на ступеньку бульдозера, едва не свалившись с нее. Затем поднесла к губам мегафон и принялась ритмично выкрикивать какие-то феминистические лозунги и речевки, которые звучали так, будто Патти Смит покусала Андреа Дворкин. Разобрать этот речитатив было почти невозможно: ее голос звучал то громче, то тише, точно катался на американских горках, логики тут не было никакой, только куча фраз о феминизме, точно куча дров в придорожной канаве.

Потом она бросила мегафон и нырнула в кабину бульдозера. Завела его, мотор зарычал, шестерни заскрежетали, громадная махина двинулась вперед, сминая под собой белые тонкие, точно девственная плева, вазы, превращая их в груду острых осколков, а затем стирая в пыль. Бульдозер дергался туда-сюда, его хаотические, нелогичные движения напоминали речь этой женщины в черном, но были при этом завораживающе грациозны.

Вскоре все вазы превратились в белую пыль на булыжной мостовой. В груду белого праха. Тогда маленькая фурия снова схватила свой мегафон и приготовилась уже заголосить, как очнулась кембриджская полиция: они решили, что на сегодня достаточно, и бросились к женщине, чтобы арестовать. Все произошло с какой-то мультяшной легкостью. Копы уже тащили ее к своей патрульной машине, как она подняла голову и посмотрела на меня. Наши взгляды встретились. И тут произошло нечто, что обычно не происходит с незнакомыми людьми. Между нами точно пролетела искра, вспыхнула молния. Мы узнали друг друга.

Эти неуловимые, пронзительные моменты хранятся в памяти, настигают нас и исчезают, как дежавю, как предчувствие, как нечто эфемерное. И не так уж это и необычно, поняла я, едва заглянула в прозрачные, как у осьминога, голубые глаза. Этой фурией в черном оказалась моя соседка по комнате, Джоанна Дуди, которая когда-то любила романтические оборки, а теперь превратилась в самую настоящую феминистку, в панка, что добавило ей очарования.

Я решила отправиться в участок и внести залог за Джоанну. Самое малое, что я могла сделать для нее после того, как украла ее темно-синюю подводку для глаз и подожгла розовую мягкую игрушку, разумеется кошку, когда мы с ней делили комнату в первом семестре первого курса колледжа. Мой жест не был актом великого милосердия, я всего лишь заплатила несколько сотен долларов, чтобы она была свободна.

– Я и забыла, какая ты маленькая, – сказала я Джоанне, когда та вышла из огромных деревянных дверей полицейского участка.

Она оказалась ниже меня на голову. Ее светлые волосы напоминали ореол белого карлика, взорвавшегося в черном океане космоса.

– Спасибо, что внесла залог, – сказала она, запнувшись, посмотрела вокруг и поправила на плече ремень сумочки.

На самом деле это была сумка для противогаза времен Второй мировой войны. Тогда их носили подростки в знак протеста. Джоанна растерянно огляделась. Я испугалась, что она сейчас заплачет. Ненавижу слезы, бессмысленные и беспощадные.

Спина ее напряглась под черной парусиновой курткой.

– Спасибо, – еще раз проговорила она.

– Слушай, Джоанна, – сказала я. – А мне понравился бульдозер. Очень впечатляет.

– Больше не Джоанна, – ответила она. – Тендер. Меня зовут Тендер де Брис. – И начала спускаться по ступенькам участка, стараясь держаться от меня подальше.

Я смотрела, как она уходит, и думала, а не пригласить ли ее на обед, хотя по ней было видно, что есть мясо для нее равносильно убийству. Как бы я ни была заинтригована, мысль о том, чтобы сидеть над остывающим тофу в кафе, пропахшем немытыми анархистами, и слушать всякую хрень о женской энергии, которую начнет толкать бывшая Джоанна, нынешняя Тендер, меня не радовала. Есть в жизни совершенно недопустимые вещи, типа тофу, которое выдают за что угодно, но не за то, чем оно является на самом деле – неаппетитным растительным белком с текстурой вареного ластика и вкусом бумажных полотенец, вымоченных в слабо заваренном чае.

Так что я позволила Тендер идти своей дорогой, но даже смена имени не помешала мне выследить ее. Конечно же, я нашла Джоанну, а как иначе?

В те времена я еще не писала о еде. Пока не писала. В «Бостонском Фениксе» я вела раздел «Образ жизни». Теперь, когда я думаю об этих бессмысленных репортажах, мне кажется, что человечество скоро погибнет. Все эти слова, написанные разными цветами, в зависимости от биоритмов, все эти бесконечные колонки, посвященные поиску удовольствия от щадящей аэробики, часы стучания по клавиатуре, чтобы только предотвратить еще одно убийство – или самоубийство – на фоне низкоуглеводной диеты. Наверняка вы знакомы с делом Джин Харрис, застрелившей своего любовника, который как раз и придумал эту диету. Если нет, погуглите.

«Образ жизни» я просто ненавидела. Ведь сам образ жизни здесь не значил совершенно ничего. Главное было заставить читателей поверить, что у них все плохо, а затем убедить в том, что избавиться от этого экзистенциального «плохо» они могут, приобретая вещи, из-за которых они и чувствуют себя плохо. Раздел «Образ жизни» был нужен только для того, чтобы показывать уровень жизни, к которому обычные люди всегда стремятся, но в конце концов всегда терпят неудачу. И только для богатых и знаменитых этот образ жизни в порядке вещей. Всем же остальным нужна обычная жизнь, за которую им не будет стыдно.

Однако мне нравилось писать. Как нравилось иметь благодаря этому доступ к недоступному. Мне, например, удалось взять интервью у Нины Хаген, которая тогда выступала в Бостоне в двух кварталах от Маленькой Германии. Мы ели шницель, пили дрожжевое пиво, по крайней мере я. Нина оказалась вегетарианкой. Тем же вечером я сидела на ее концерте во втором ряду и любовалась правым яичком ее басиста, которое выпало из-под коротких шорт цвета карпаччо. На следующее утро я проснулась в каком-то отеле, завернутая в липкие простыни и дреды этого басиста. От его мошонки разило грибами и зеленым чаем.

Не ошибетесь, если подумаете, будто этот «Феникс» меня подкладывал подо всех. На самом деле никогда не стоит недооценивать соблазнительную силу репортерского блокнота и пальцев с красным маникюром, сжимающих элегантную черную ручку. Секс – единственное, что примеряет меня с «Образом жизни», а не статьи о напольных покрытиях, личной жизни Рика Окасека и чужих внебрачных детях. Кроме всего прочего, я освещала политику. Кто же откажется от близости к клану Кеннеди хотя бы потому, что это действует возбуждающе после первого коктейля, вдохновляюще после полуночи и разоблачающе после всего.

Используя ресурсы «Феникса», я нашла Эмму, которую тогда звали Тендер, а еще раньше – Джоанна. Несмотря на то что ее не было ни в каких базах, для меня это не составило труда. Я раздобыла номер телефона и позвонила Эмме, бывшей Тендер, урожденной Джоанне. Мы выпили кофе. Потом перешли к «Маргарите». Потом рухнули в ее постель, вокруг которой валялись наброски вульв. Мы смеялись, разговаривали, пили. Мы повзрослели. Изменились. Стали ближе. И с тех пор как я нашла Эмму, мне, на мое горе, никак не отпустить ее. Наши отношения с Эммой – мое величайшее достижение и самая глубокая рана. Хотя наверняка я сейчас так думаю просто потому, что ностальгия поразила мое холодное крепкое сердце. Вот что тюрьма может сделать с человеком, даже с таким психопатом, как я.

5

Попкорн

Середина восьмидесятых в Бостоне была временем дешевых музыкальных групп, дешевого алкоголя, дешевых диких танцев, платьев и штанов в обтяжку кислотных оттенков, начесов, залитых тонной лака, огромных тарелок с новым для Америки блюдом из сырой рыбы – суши, есть которое следовало сидя на коленях на татами за низенькими столами. Это было время, когда бары закрывались в два ночи только потому, что пуританский Бостон никак не мог избавиться от своих привычек. (В скобках замечу, что этот город самый асексуальный из всех, что я знаю. Подозреваю, что его жители так много пили только для того, чтобы все думали, будто они спешат уйти трахаться, а бары закрывались так рано, чтобы их посетители уж точно поспешили.) Середина восьмидесятых в Бостоне была временем геев, большинство из которых не дожили и до тридцати.

Тогда, вернувшись домой с мужчиной, можно было обнаружить на нем стринги цвета виноградной жвачки, и неясно, хорошо это или отвратительно. Жить в Бостоне, когда тебе двадцать два или двадцать шесть, означало жить среди гребаных мужиков, которые только вчера окончили университет и уже погрязли в дыму марихуаны, кучах шмотья и башен контейнеров от еды навынос. Они как будто совсем не желали взрослеть, отмахивались и бежали без оглядки от зрелости.

Бостон был городом совершенно безнадежных и несчастных людей. И лучшим в нем было то, что я могла спать с кем попало, мне даже не приходилось тратить время на поиски, ведь город так велик, что ни один мой партнер никогда в жизни не пересекался с остальными. Правда, это совсем не значит, что я не изучила подноготную каждого. Просто в этом не было никакой необходимости. Так что всю грязь о них, которую мне удавалось нарыть, я приберегала для себя. Всегда приятно знать то, чего не могут знать другие. И всегда приятно использовать свои знания при случае. Так что пусть в сборе компромата и не было уже никакой необходимости, я его все равно собирала. Это была почти ностальгия. Почти, но не совсем.

Жить в Бостоне восьмидесятых также означало спать с женщинами. Возможно, из-за моего высокого роста или из-за моих свободных взглядов женщины атаковали меня так же часто, как и мужчины. Однако, если не считать той, с тонкой талией, я и с девушками особо не задерживалась. Бостон, так же как и Рим, в те времена просто кишел лесбиянками – я не могла не перепробовать и их. Люблю свои прихоти. Совсем недолго я встречалась с малюткой, у которой была алебастровая кожа и копна рыжих волос. Мы встретились и соблазнились друг другом в баре, где стояли столики в форме корабельных штурвалов, а на стенах и под потолком висели сети и буи. Мы занимались сексом под первый альбом «Шаде», который только-только вышел и казался нам самым подходящим для наших занятий. В позе 69 мы были похожи на клубничное мороженое – переходящие друг в друга белые, рыжие, красные оттенки. Одно это доставляло непередаваемое визуальное наслаждение. Мы обе были еще совсем неопытны в деле Сапфо – она, с ее белой веснушчатой кожей и сосками, похожими на розовые бутоны, и я – с моей неуемной жаждой мужчин.

Затем я развлекалась с пышногрудой блондинкой из Олстона. Ее звали Трэшетт. Из каких-то артистических кругов. Думаю, мы с ней познакомились через Эмму, хотя теперь уже могу ошибаться. Она жила в старом доме, который вечно ремонтировали после пожара, в какой-то коммуне. На самом деле Трэшетт звали Мари, и в своей коммуне она играла роль истинной американской домохозяйки. Все время готовила всякие ретроблюда, типа водяных каштанов, запеченных в беконе, кассероля из тунца с крем-супом и жаренным до хруста луком. Ее угол в коммуне был обставлен в духе невыносимого китча телесериалов пятидесятых с их патриархальной тиранией, пышными платьями и корсетами. Трэшетт все это страшно любила. Но перевернутый ананасовый пирог, который она испекла, оказался и вправду совершенно потрясающим.

Последней женщиной, с которой я тогда замутила, была латиноамериканка-микробиолог из Гарварда. Деловитая, резкая, до того аккуратная, что даже джинсы у нее были отглажены. Елена целовалась с каким-то мужчиной, когда я увидела ее. Но, глядя на это компактное тонкое тело, я сразу поняла, что она лесбиянка. Елена была первой и, по сути, единственной женщиной, которую я соблазнила сама, причем сознательно. Есть некое извращенное удовольствие рассказывать о себе правду, которую долго и тщательно скрываешь. Мы встретились на лыжном курорте в Вермонте. В первый вечер я увела ее подальше от друзей, посадила рядом с собой, ее бедро прижалось к моему, и между нами как будто вспыхнуло пламя. На второй вечер я поцеловала Елену возле двери ее номера. А в третий мне уже не нужно было ничего делать. Она провела ночь в моей постели, наслаждаясь первыми оргазмами, которые испытывала благодаря другому человеку. От моего языка она выла, как дикая банши. Воспитанная в католической строгости, она еще ни разу не занималась сексом ни с мужчиной, ни с женщиной. Я разорвала ее девственную плеву собственными пальцами и вылизала их досуха.

Мы вернулись в Бостон, я гордилась тем, что ради меня она забыла о своем жестком распорядке жизни, благодаря которому училась исключительно на отлично. Измученная сексом, она опаздывала на лабораторные и засыпала на лекциях. Мы трахались так много, долго и интенсивно, что наши дрожжевые бактерии смешались воедино. Мы были страстно, безумно влюблены друг в друга несколько недель, а потом вдруг, как по мановению волшебной палочки, все исчезло. По крайней мере, у меня. Для нее наше расставание было бы слишком тягостным, поэтому я ей немного помогла тем, что сменила номер телефона и переехала в новую квартиру, не оставив адреса.

В таких играх и забавах пролетели мои четыре года в Бостоне. Я тогда совсем не была гурманом и питалась преимущественно диетической колой и попкорном из микроволновки. Я была страшно занята, «Феникс» особо не платил, поэтому приходилось жить впроголодь; ни мои доходы, ни занятость не позволяли мне ни ходить по магазинам, ни готовить. Да у меня было столько дел, что даже думать о готовке было некогда.

Когда мать впервые вошла ко мне в квартиру в Кенморе и открыла холодильник, перед ней во всем великолепии предстала дюжина банок диетической колы – две упаковки по шесть штук, – какие-то приправы и несколько увядших стебельков сельдерея.

– Дороти, – удивленно спросила она, – где твоя еда?

Я в ответ только улыбнулась и махнула рукой в сторону полок с желто-красными коробками с попкорном. Цвета липидов и крови. Мама вздохнула и перед отъездом в Коннектикут забила холодильник мясом и всякой едой, а полки – фасолью, томатной пастой и рисом. Конечно, все, что могло протухнуть, – протухло, а остальное покрылось слоем пыли.

Короче, Бостон стал самой настоящей идиллией для меня, когда мне было всего двадцать с небольшим лет. А вот время, проведенное в Бинтауне, нельзя назвать идеальным. Моя квартирка была крошечной и темной, летом тут случалось нашествие насекомых, зимой одолевали всякие звуки. Здесь вечно воняло вареными раками, и как бы я ни протирала все поверхности лимоном, сколько бы ни жгла благовоний, ничего не помогало. Но это невероятно возбуждало меня – жить на то, что я сама зарабатываю, даже если для заработка я всего лишь сообщаю обывателям, что их жизнь никогда не будет такой, как у Стива Тайлера и прочих звезд.

Но потом раздался телефонный звонок, который изменил мою жизнь навсегда.

Это случилось примерно в апреле тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года. В теплом воздухе уже стоял аромат цветов и земли. Щебетали птицы. Деревья покрывал зеленый туман распускающихся листьев. Я как раз доставала из коробок летнюю одежду и укладывала на ее место зимнюю.

– Дороти, это твоя мама.

Можно подумать, я не узнала ее голос.

– Привет, мам.

– Дороти, мы с твоим отцом интересуемся, есть ли у тебя планы на следующие выходные. Мы хотим пригласить тебя, твою сестру и твоего брата к нам.

Моя сестра на восемнадцать месяцев младше меня. Она окончила университет Дюка в Северной Каролине, где и осталась работать в какой-то некоммерческой организации. Я никогда не могла понять этого, но такова она, моя сестра. Мой брат оканчивал Браун. Он пока не совершил камингаут, не сообщил нам о своей ориентации, но мы понимали, что это только вопрос времени. Хотя я-то уже знала. И подумывала, а не сообщить ли самой эту страшную радужную тайну, но даже такая психопатка, как я, не может не беречь своего придурочного младшего братика. Да и делиться новостями мне не доставляет удовольствия.

Мое семейство вообще не было склонно к таким внезапным актам единения. То, что трех своих отпрысков родители собирали в родовом гнезде, означало нечто серьезное. Не иначе как переворот. Неужели мать наконец достало безудержное блядство отца. Хотя маловероятно. Моя мать никогда не признала бы своего поражения. Или отец сам решил наконец развестись с ней, раз уж детишки выросли и улетели в свою взрослую жизнь. Вполне возможно.

Конечно, я собрала досье и на собственного отца. Начала это дело, еще когда училась в средней школе. Со временем я отыскала имена и адреса трех его любовниц, с которыми он познакомился по работе (я накопала данные и других дамочек, но они совершенно не заслуживали полномасштабного досье). Первая была исполнительным помощником главного маркетолога крупной немецкой корпорации, которая производила автомобили. Их связь длилась довольно долго – пара лет моей учебы в школе и первый год колледжа. Поначалу все складывалось, казалось бы, счастливо, но некоторое время спустя стало ясно, что отец, вместо того чтобы наслаждаться незатейливой интрижкой, захотел полномасштабной мелодрамы. Страсть он принимал за любовь, а безумие – за желание. Это совсем не то, что мне хотелось бы знать об отце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю