Текст книги "Определенно голодна"
Автор книги: Челси Саммерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Даже специалисты по поджогам раскололись: денатурированный спирт – фантастический ускоритель; он быстро сгорает и почти не оставляет следов. Следователь, нанятый округом Саффолк, утверждал, что это был поджог. Следователь, нанятый Мэгги, возражал. А следователь, нанятый страховой компанией домовладельца, сказал, что причина не установлена. Мой процесс по делу об убийстве представлял собой путаницу улик, и долгое время наше дело выглядело довольно хорошо. На общем фоне квитанция служила вторичным доказательством убийства, и ее точно было недостаточно для вынесения обвинительного приговора. Самое страшное, что мне могли предъявить, – вторжение на чужую территорию. И, конечно, нападение на Эмму. Совершенно необъяснимое.
Видите ли, неопровержимым доказательством была Эмма – просто не таким образом, каким я ожидала, ведь думая, что она предала меня, я предала сама себя.
Орды зевак, писателей и любителей убийств заполнили здание суда округа Саффолк и были разочарованы тем, что не увидят моего выступления. Но обрадовались, когда узнали, что выступит Эмма. Это был первый – и пока единственный – раз за долгие годы, когда Эмма Эбсинт, всемирно известная художница, вышла за пределы своих апартаментов в Адской Кухне Нью-Йорка. Один этот выход уже стал сенсацией. Журнал «Искусство в Америке» никогда раньше не освещал дело об убийстве.
Толпа в здании суда во время заседаний по моему делу состояла из представителей СМИ и любопытствующих зевак, но в тот день, когда должна была появиться Эмма, она изменилась. Стала готичной и блестящей, наряженной в тюль и увешанной модными украшениями. Она состояла в основном из тощеньких девочек и мальчиков, а также тех, кто отказался от простой гендерной классификации. В этой толпе, где все как один поклонялись Эмме, люди взяли с собой блокноты для скетчей и искусно подвели глаза. Здесь были и серьезные люди, которые взяли выходной или просто позвонили своей секретарше, чтобы отменить назначенные на день встречи. Не много покупателей произведений искусства и еще меньше продавцов произведений искусства когда-либо встречались с Эммой. Обычно это происходило удаленно через скайп. На протяжении десятилетий Эмма становилась знаменитостью, оставаясь человеком, которого почти никто не видел во плоти. Здание суда чуть не разнесло от ее физического присутствия.
Эмма не разочаровала. Она влетела в зал через дубовые двери, в черной тафте и ботильонах от Лабутена, точно маленький ураган. Эмма не была похожа на женщину, которая двадцать лет смотрела на мир исключительно из окна собственной квартиры. Она вошла в зал суда так, будто это фешенебельная яхта. Ее бледная кожа светилась почти опалесцирующим светом под неоновыми лампами, красная помада напоминала кровавый плевок. Она не просто заняла какую-то позицию, она завладела ею. Я почувствовала, как мое сердце рвется ей навстречу, но тут же вспомнила это молочно-белое лицо в ту ночь, когда я пыталась убить ее, и сердце, еще немного побившись, успокоилось. Эмма приехала сюда не потому, что она моя подруга. Она свидетель. Подняв бледную руку, Эмма поклялась говорить правду, только правду и ничего, кроме правды, и да поможет ей Бог.
Эмма всегда была ярой атеисткой.
Свиноподобный окружной прокурор для начала спросил Эмму о наших отношениях: как долго и в каком качестве мы знаем друг друга. Мэгги балансировала, как канатоходец, вставляя возражения почти на каждом шагу, опровергая, называя все неуместным, несущественным и попросту слухами. С каждым очком, который давал ей судья, окружной прокурор прищуривался, будто искал в тумане потерянный путь домой. Здание суда напоминало теннисный матч, зрители едва сдерживались, чтобы не хлопать в ладоши. Я видела струйки пота на щеках окружного прокурора. Эмма, однако, была холодна, как креветочный биск, только еще более атласна.
– Мисс Эбсинт, – обратился к ней окружной прокурор, – не могли бы вы рассказать суду, о чем мисс Дэниелс говорила с вами ночью первого декабря?
– Я не помню. – Голос Эммы звучал ровно.
– Вы не помните, что она вам сказала? – Розовый язык окружного прокурора влажно скользнул по губам. – Тогда я напомню вам, что вы находитесь под присягой, и спрошу еще раз. Вы помните, что сказала вам мисс Дэниелс перед тем, как занести нож над вашей кроватью?
– Я очень плохо помню.
– Позвольте проверить, смогу ли я освежить вашу память. Более одного сотрудника полиции дали показания о том, что мисс Дэниелс сказала… Я читаю здесь показания сотрудника полиции Нью-Йорка: «Что ты рассказала детективу Вассерман о Файер-Айленде, ноже для колки льда и о пожаре?» Эта цитата хоть немного освежает вашу память, мисс Эбсинт?
Мэгги громким и несколько сиплым голосом выразила протест. Судья отказал и велел Эмме ответить на вопрос.
В зале суда воцарилась тишина. Эмма посмотрела на свои руки, а затем на меня. У нее было странное выражение лица, которого я не видела уже несколько десятилетий, с тех пор как мы с ней жили в одной комнате в общежитии Пеннистоуна и она была обыкновенной Джоанной Дуди с волосами грибного цвета, невероятной любовью к кошкам и романтическим платьицами с оборками. Эмма подняла подбородок и посмотрела мне в глаза, прежде чем заговорить.
– Возможно. Но я не помню точно.
Она отвернулась от зала, посмотрела в окно, на небо. Все головы обратились туда же. Окружной прокурор разволновался и заглянул в свои записи.
– Вы когда-нибудь беседовали с детективами, мисс Эбсинт?
– Только когда позвонила девять один один, меня тогда предупредили, что кто-то вламывается в мою квартиру, и, конечно, после ареста.
– Никаких бесед до того телефонного звонка в службу спасения?
– Нет.
– У вас есть какие-либо предположения о том, что имела в виду мисс Дэниелс, я хочу еще раз процитировать эти слова: «Файер-Айленд, нож для колки льда».
Мэгги возразила. Возражение приняли. Вопрос был снят.
– Позвольте мне попробовать еще раз, мисс Эбсинт. Обсуждали ли вы когда-либо с обвиняемой события ночи четырнадцатого октября две тысячи тринадцатого года, когда был убит Казимир Безруков?
– Да.
По публике пробежала рябь. Что-то сжалось в моей груди.
– Как это было? Пожалуйста, сообщите суду подробности.
– Она пришла ко мне домой как-то вечером в начале ноября и сказала, что ее любовник был найден мертвым. На Файер-Айленде.
– И это все, мисс Эбсинт?
– Ну, мы выпили немного.
В зале засмеялись. Эмма играла на публику или действительно вела себя как настоящая звезда? Я чувствовала, что Мэгги в восторге.
– Мисс Дэниелс рассказала вам что-нибудь еще о событиях четырнадцатого октября две тысячи тринадцатого года?
– Насколько я помню, нет.
– Вы заявляете суду под присягой, что мисс Дэниелс больше ничего не рассказывала вам о Казимире Безрукове ни в ту ночь в начале ноября, ни в какой-либо другой день?
– Да. Дороти больше ничего не говорила.
– Мисс Эбсинт, на вас напали ночью первого декабря две тысячи тринадцатого года. Здесь, в этом зале, есть человек, который это сделал?
Эмма едва сдержалась, чтобы не закатить глаза.
– Да, конечно, Дороти Дэниелс за столом защиты.
Окружной прокурор перетасовал бумаги.
– Можете ли вы предположить, мисс Эбсинт, почему обвиняемая вломилась в вашу квартиру и напала на вас?
Мэгги возразила – вела свидетеля. Окружной прокурор возразил на ее возражение, указывая на уместность вопроса. Судья подозвал их к скамье подсудимых, где состоялся тихий страстный разговор. Затем они прервались и вернулись за свои дубовые столы. Судья отклонил возражение Мэгги и велел Эмме ответить на вопрос.
– Честно говоря, мистер Лезард, я понятия не имею.
– Совсем, мисс Эбсинт?
– Совсем.
Возможно, Эмма все-таки не встречалась с Вассерман. Возможно, она ничего ей не рассказывала. На самом деле я наверняка тоже не сознавалась ей ни в чем. Наверняка я в порыве пьяной откровенности пространно намекала ей на то, что случилось, никогда не заявляя, что виновна. Эмма никогда не предавала меня – если, конечно, так оно и было. Что я могла сказать наверняка? Была ли эта Эмма театральной маской, которую она надела, чтобы чувствовать себя лучше из-за того, что ее подруга попала в тюрьму? Или это была настоящая Эмма, та, которая никогда бы не бросила подругу? Но и подделка, и подлинник, Эмма была искусна, а я не могла отличить их друг от друга.
И все же невозможно было игнорировать тот факт, что в угаре своей паранойи я напала на Эмму. Я вскрыла замок двери черного хода, я вскрыла замок двери в лофт, и я произнесла ряд компрометирующих вещей как раз за секунду до того, как Эмма и целая толпа полицейских увидела, как я занесла нож над ее подушкой – поступки, которые подтвердят и Эмма, и как минимум трое полицейских. Нет никакого способа обойти эти факты, нет никакого способа завернуть их в шоколад и притвориться, будто они съедобны. Я установила ловушку, ступила в нее и обнаружила, что она плотно сомкнулась вокруг моей ноги. Это я напала на Эмму, я сказала некую фразу за секунду до того, как занести нож над подушкой Эммы. И еще чек. Все вместе убедит присяжных, восемь женщин и пятерых мужчин, что я виновна, как грех.
Несколько недель, предшествовавших суду, я провела, выпущенная под залог, под домашним арестом. Эти недели были наполнены славными, милыми, хорошими днями. Я лелеяла каждый из них с какой-то горько-сладкой любовью, чувствуя, как каждый момент тает, точно шоколад. Я не могла много передвигаться: условия залога предписывали носить браслет на лодыжке и исполнять все строгие правила передвижения – вот что может получить богатый белый человек, которого обвиняют в убийстве. Но я умела готовить и могла заказывать самые свежие продукты напрямую от поставщиков. К сожалению, в «Оттоманелли» закрыли мой счет, чем разбили мне сердце. Я могла читать и спать в своей постели, могла собирать вещи – все-таки я прожила в этой квартире больше десяти лет, надо было решить, что отдать на благотворительность, что отправить на хранение, а что взять с собой в тюрьму. Совсем немного – несколько книг, покрывало, какие-то фотографии. Тюрьма подобна смерти, в том смысле что с собой ты не можешь взять почти ничего. Если бы суд оказался на моей стороне, я бы переехала в Европу. В противном случае я собиралась переехать в тюрьму. Я не знала, куда иду, и не знала, как долго это продлится. Я знала только, что выбирать уже не мне.
Судьи и присяжные печально известны своей жестокостью по отношению к женщинам-убийцам, к которым я, несомненно, принадлежу. Природа не терпит пустоты. А судьи ненавидят жестоких женщин. Зато сколько угодно все спускают с рук мужчинам, которые избивают до смерти своих жен и подруг. Нам трудно проявлять сострадание к женщинам, которые убивают своих мужей и бойфрендов, хотя у женщин на это гораздо больше причин. Культура отказывается видеть насилие, исходящее от женщин, а закон питает особое отвращение к жестоким дамам. Ничем не сдерживаемое насилие, высвобожденный гнев, воля к разрушению, потребность в исправлении – эти действия противоречат всему, что, как нам нравится думать, мы знаем о женской природе. И все же женщины не всегда были ангелами, а ангелы не всегда были доброжелательными существами, играющими на арфах в кронах деревьев. Нам нравится забывать, что мужчины приводят женщин в дом и ждут, что те начнут их благодарить. Неудивительно, почему женщины озлобляются.
В итоге присяжные, состоящие из моих предполагаемых сверстников, признали меня виновной в убийстве первой степени, нападении первой степени и поджоге третьей степени. Меня приговорили к пожизненному заключению плюс двадцать лет. Я буду с нетерпением ждать испытательного срока примерно через десять лет после того, как умру. Меня уже спрашивали, и я отвечу еще раз: моей последней едой перед отъездом в Бедфорд-Хиллз стала утка. Не утиное конфи – это блюдо трагически испорчено. Это была жареная утка с Лонг-Айленда, целая, без излишеств, но все равно красивая, хрустящая и прекрасная. Она пела о полете и падении, о свободной жизни в воде, на суше и в воздухе. Скорее всего, тогда я ела утку последний раз в жизни. И это было вкусно.
18
Хот-дог
Мы говорим о любви так, будто она возникает непроизвольно. Мы проваливаемся в любовь, точно это нора, лужа или шахта лифта. Мы никогда сознательно не вступаем в любовь. Влюбляясь, мы теряем контроль, у нас кружится голова от силы ее притяжения, любовь не оставляет нам выбора. Сердце колотится от адреналина, потому что мы чувствуем опасность в любви. Мы вытесняем себя, теряем себя. Зато сайты знакомств и чаты, браки по договоренности и быстрые свидания, колонки советов и свидания вслепую – все они утверждают, будто любовь – это то, что мы можем воспитать, к чему мы стремимся и что находим. Но, попадая на минное поле, мы получаем все шансы взорваться. Гуляя по проселочной дороге, мы можем споткнуться. А если идем на свидание, имеем шанс влюбиться. Я утверждаю, что любовь не может быть одновременно несчастным случаем и преднамеренным актом, но, оказывается, все именно так. Этот вымысел необходим, такова природа этого оксюморона. Любовь – это ее собственный антоним, такой же острый, как тесак, которым расчленяют туши, только еще более опасный.
Однажды я полюбила. Это была не просто страсть – я любила того человека. Под этим я подразумеваю, что настоящая любовь – это не название, это действие. Любить – совсем не то, чего я хотела. Я всегда думала, что если бы любовь, брак и семья были по своей сути такими важными и значимыми, такими исключительными и необходимыми, то нам не понадобились бы тысячелетия пропаганды, которая продавала их нам. Когда я выросла, я взглянула на своих родителей и их пластмассовый фантастический мир Коннектикута. И поняла, что мои предки говорили мне, что все – эта близость, эта совместная жизнь, это притворство – не для меня. И все же я должна признаться: когда-то я любила.
Я влюбилась с первого взгляда. Как очаровательная героиня какой-то романтической комедии. Моя любовь началась с падения. Буквального. Это был чудесный весенний день две тысячи четвертого года. Светило солнце, стрекотали белки, весь Манхэттен, казалось, сверкал, как сказочный город на заставке диснеевских фильмов. Каждый его обитатель искал малейший повод, чтобы оказаться где угодно, только не в офисе. Я тоже сбежала из редакции журнала, чтобы где-нибудь выпить чашечку эспрессо, мне хотелось побыть на улице, увидеть, как распускаются листья, и вдохнуть особенно свежий, бодрящий городской воздух.
Меня остановила растерянная туристка с широким тевтонским лицом и картой в руках.
– Вы знаете, где находится библиотека? – спросила она.
– Да, – ответила я и пошла прочь, повернув за угол на Мэдисон с Сорок четвертой улицы.
Я увидела почтальона с тележкой, нагруженной посылками, и развернулась. И тут же врезалась в мужчину, который покупал хот-дог. То, что произошло дальше, казалось замедленной съемкой, почти балетом. Хот-дог взлетел, и когда мужчина потянулся за ним, я запнулась о его ногу и, потеряв равновесие, повалилась вперед прямо на тележку с хот-догами. Он поймал меня как раз в тот момент, когда я рукой задела тележку, горячая скользкая сталь обожгла мне ладонь. Я почувствовала, как он одной рукой твердо обхватил мое тело, другой – плечо.
Я почувствовала, как он помогает мне устоять, как его сильные руки держат меня. Я подняла взгляд и увидела голубые глаза, густые брови, медовые светлые волосы. Голова свифтовского великана. Что-то отдаленно знакомое мелькнуло в этих глазах, о чем-то напомнили его волосы, брови, массивная голова.
– Дороти Дэниелс?
– Привет, да. – Я почувствовала странное волнение. Мне редко удается заглянуть мужчине в глаза, но эти дюйма на три выше моих. – Я Дороти Дэниелс. – Я стряхнула зелень салфетками, которые кто-то вложил мне в руку, и промокнула брызги горчицы на пальто.
– Я узнал тебя! Дороти, я Алекс Конингс. Помнишь меня?
Я оторвала взгляд от своей одежды.
– Из Пеннистоуна.
Я непонимающе посмотрела на него.
– Я был редактором газеты, когда ты пришла туда писать об искусстве.
– Алекс! – Я понятия не имела, кто он такой. Никто. Я не спала с ним, это совершенно точно. Глядя на этого Алекса в хорошо пошитом костюме в тонкую полоску, высокого, с длинными ногами и легкими залысинами, я почувствовала, что, возможно, не прочь переспать с ним. – Алекс, точно! Ужасно глупо не узнать тебя.
Он рассмеялся. Я рассмеялась. Мы смеялись, как нормальные люди, которые сталкиваются с абсурдностью жизни. Во весь рот, в голос, мы смеялись, как мужчина и женщина из какого-то фильма, и солнечный свет теплым благословением ложился на наши плечи. Каковы шансы, что вы повернете за угол и столкнетесь с человеком, которого не видели больше двадцати лет? Каковы шансы, что он все еще будет привлекательным, хотя бы таким же привлекательным, как вы? Каковы шансы, что такая банальщина будет той самой романтикой, которая нахлынула в безудержно весенний день посреди Нью-Йорка?
– Чем ты занимаешься? Боже правый! – сказал он и широко улыбнулся.
У него были чертовски красивые зубы, белые и твердые, сверкающие, как мрамор. Я попыталась вспомнить этого человека, Алекса, бывшего редактора, каким он был пару десятилетий назад. Я вспомнила тень странно искреннего, тихого парня. Вспомнила, как он сидел на корточках в своем редакторском логове за стеклом, просматривал первые утренние корректуры для газеты Пеннистоуна, которые мы, еще студенты, оставляли ему после ночной смены. Я вспомнила, как однажды ненадолго заскочила к нему на вечеринку, вспомнила коробки с макаронами с сыром, выстроенные в ряд, как маленькие сине-желтые солдаты. Вспомнила, как однажды ехала в его машине, втиснувшись на заднее сиденье, на какой-то концерт, и тут же забыла о нем, как только группа начала играть. Я вспомнила, что он был удивительно тихим, заботливым, вежливым.
Я вспомнила вечеринку в загородном клубе, весеннюю ночь в Вермонте, которая мало чем отличается от той, что наступит на Манхэттене часов через пять. Там был бассейн с горячей водой. Я натянула блестящий фиолетовый купальник с молнией на груди, и Алекс сказал мне, что я выгляжу как девушка Бонда. Я позволила ему взять в рот мои пальцы ног, пар окутывал нас, как ничего не значащие разговоры, мои ноги были холодными, но пальцы грелись у него во рту. Мы говорили, вернее, я говорила, едва обращая внимание на то, что он так и сосал мои пальцы. Мне даже в голову не приходило, что Алекс заигрывает со мной. Он казался слишком невинным, слишком ангельским, слишком серьезным для беззаботного траха. Он был особенным, а это никак не соответствовало моей внутренней убежденности, что все парни просто хотят насладиться мной и двигаться дальше. Поэтому я позволила ему немного пососать мои пальцы, и это было великолепно, а потом вылезла из бассейна и вышла в эту великолепную влажную ночь.
– Пожалуйста, Алекс, позволь мне пригласить тебя на ланч. Ты из-за меня уронил свой хот-дог. Я знаю фантастическое заведение за углом, где готовят потрясающие турецкие тапас. Тебе точно понравится.
Если бы я знала тогда то, что знаю сейчас, пригласила бы я Алекса на обед? Возможно. Но в тот день меня переполняла яркая травяная зелень возможностей, длинный прилив давно ушедшей юности и плотское желание в залитом кровью сердце. Этот мужчина был выше меня, крупным и достаточно сильным, чтобы удержать меня и не позволить упасть, мужчина с хорошим аппетитом, в хорошо пошитой одежде и с хорошими руками. В тот день я увидела возможность, и было бы глупо не воспользоваться ею. Одну вещь я накрепко усвоила со времен колледжа: редкий мужчина будет запросто сосать пальцы моих ног. Тот, кто делает это, – человек незаурядной храбрости, дальновидности и аппетита. Нельзя позволять им просто уйти, хотя бы не пообедав.
Вот так все и началось, невинно, как молоко. Мы с Алексом долго вкусно обедали в турецкой кафешке. Салат из печеных баклажанов, сочный и горьковатый, маслянистый и свежий, политый лимонным соком. Маленькие миски мягкого хумуса, густой пикантный йогурт, холодный шпинат, обжаренный с чесноком и лимоном. Турецкий печеный сыр халуми из овечьего и козьего молока, соленый и соблазнительно поджаристый. Толстые ломти колбасы с хрусткой корочкой снаружи и сочные внутри. Горы соленого, пышного, маслянистого хлеба. Конечно, все это едят руками. И конечно, мы сразу окунулись в воспоминания.
Алекс, в отличие от меня, почти сразу покинул писательский мир. После окончания университета он устроился на работу стрингером в «Таймс», как того требовали семейные узы, но ненавидел эту работу. Ненавидел время, которое там проводил, ненавидел, когда редактор, который не выпускал сигарету изо рта, называл его парнем, юнцом, сынком. Ненавидел, что его материалы выходят без указания имени. Ненавидел звонить пострадавшим в какой-нибудь аварии и просить их дать комментарий. Ненавидел все это скопом, вместе и по отдельности, поэтому все бросил, проучился год в Колумбийском университете, заполнил пробелы в естественных науках и математике, вместо которых он изучал английский язык в Пеннистоуне, и поступил в аспирантуру на инженерное дело. И теперь проектировал фундаменты для небоскребов. Проделывал такие большие ямы в земле, на которых потом будут спокойно стоять огромные здания. Это дело не добавляло ему ни известности, ни славы, ни поклонников. Есть всего несколько фанатов фундаментов, ведь без фундамента все эти огромные груды стекла, стали и бетона рухнули бы, как карточные домики. Он женился, потом развелся. У него нет детей. Я была очарована. Вопреки желанию, я была очарована.
Это было первое свидание. Прощаясь, Алекс взял мою руку в свои ладони и медленно, легко погладил ее. Посмотрел мне в глаза и сказал, что рад нашей встрече. Поцеловал меня в щеку и попросил мой номер. Я дал ему настоящий, почти не осознавая, что прямо сейчас решила быть честной. Это был мой выбор.
После первого свидания случилось второе, после второго – третье. У нас с Алексом не было секса до четвертого или пятого свидания, а потом он был впечатляющим. При всей своей серьезности Алекс оказался закоренелым грязным извращенцем, ему нравилось растягивать удовольствие, он был готов часами строить затейливые сооружения из удовольствия. До этого я ничего не знала о сексе с инженерами. Их чувственность прячется в темных, тайных закоулках математического разума.
Не успела я оглянуться, как у меня появился парень. Мне было сорок два года, и у меня впервые появился парень, не такой, который служил удобным прикрытием во время государственных праздников и семейных встреч, это был первый парень, о котором я и вправду заботилась. Конечно, я любила других мужчин или думала, что любила, – кто разберет? Как мне теперь узнать, действительно ли я их любила? Я трахала многих – секс мимолетен. Я была уверена, что временами любила Марко, и очень тепло относилась к Джилу. Но это была скрытая любовь, внешние чувства без ощутимой внутренней страсти. Я никогда не теряла себя ни с одним мужчиной до Алекса и никогда не теряла после. Я не считала минуты в предвкушении новой встречи. Я никогда, лежа в постели с мужчиной, не желала забраться внутрь его живота, чтобы почувствовать себя крольчонком в матке крольчихи – грубая метафора, но любовь вообще физиологична, в ней есть место влажному сердцу и глухом забору грудной клетки, вздымающейся груди, соленой пояснице и бархатистым гениталиям. Чувственная любовь невозможна без отвратительной грубости грязных тел, а тела, как и желания, отвратительны. Моя любовь к Алексу была такова, что мне нравился даже запах из его рта по утрам.
Алекс гудел в моих костях, резонировал, как звучащий сигнал. Он расколол мое сердце и заставил его вырасти. Это было больно. С Алексом я думала, что, возможно, у меня есть душа. Он заставил меня поверить, что я лучше, чем считала сама. И здесь я должна сделать паузу – моя история неразрывно связана с Алексом, и все же я хочу защитить его. Мои жертвы поднимаются рывками, как зомби из преисподней, когда люди читают эту книгу, но мне все равно. Их жизни из плоти и крови несущественны, точно тени. Мне стыдно признаваться, но я не хочу, чтобы Алекса трогали. Так странно чувствовать себя зажатой между готовностью говорить откровенно и желанием защитить этого человека. И вот мы снова здесь, болтаемся на хлипких нитках собственной амбивалентности.
Обнаженная, болезненная правда заключается в том, что здесь, в бетонных стенах тюрьмы, я для утешения держу при себе останки своей любви к Алексу. Я вытаскиваю их, как бархатного кролика, и обнимаю. Я глажу эти останки и потираю их, шелковистые, большим и указательным пальцами. Я не могу рассказать свою историю, не упомянув об Алексе, но не хочу делиться им. С каждой итерацией он становится тоньше, память о нем иссякает, он как будто стирается из нее, его фигура становится все неопределенней. Писать об Алексе – не рассказывать бабкины сказки: мой язык облизывает не его фигуру, а воздух вокруг нее. Оставлять Алекса за пределами слов – значит обеспечивать ему безопасность.
В тюрьме у меня не так уж много вещей, совсем мало, и их всегда могут забрать или украсть. Позвольте мне оставить Алекса. Он мой и сейчас, до сих пор, даже когда его уже нет, насколько я знаю, он жив, но для меня гораздо мертвее тех, кого я убила.
Прошли месяцы, прежде чем я поняла, что влюблена, осознание этого требовало отсутствия Алекса, как это часто бывает в литературе. Алекс уехал из города, он работал на закладке фундамента небоскреба в Цинциннати или Кливленде – я всегда их путаю. Я была в Нью-Йорке, жила обычной жизнью и занималась обычными делами, но в то же время с нетерпением считала дни до возвращения Алекса. Помню, я зашла в магазин кухонных принадлежностей за теркой – моя сломалась – и за шинковкой для фенхеля. Нет другого более гибкого и животворящего овоща, как фенхель. Если овощной салат – дискотека, то фенхель – композиция, которую выбирает диджей, чтобы заставить толпу танцевать. Если вы больше ничего не вынесете из этой книги, то хотя бы научитесь добавлять фенхель в фасоль – это заставляет ее петь.
Гуляя по магазину, я увидела пару кодлеров для яиц и подумала: «Алексу понравятся». И положила их в свою корзину. Это был пустячный жест стоимостью в десять баксов, но в этот момент меня озарило. Я поняла, что люблю Алекса, потому что, покупая кодлеры, я покупала немного домашней близости. Конечно, я и раньше покупала подарки мужчинам, но всегда целенаправленно, никогда раньше я не позволяла себе такой спонтанной щедрости, чтобы кого-то порадовать. Прежде подарки, которые я покупала, всегда имели какой-то смысл, были частью чего-то более масштабного. Обычно я дарила что-то, чтобы получить что-то взамен. В лучшем случае это были инвестиции, в худшем – эмоциональный шантаж. Пара кодлеров для Алекса – ничего особенного, просто маленькие керамические чашечки, расписанные игривыми цветами, с блестящими завинчивающимися крышками – стали первой вещью, которую я покупала для мужчины, потому что думала, они могут его порадовать.
Подумав об этом, я поняла, что влюбилась. Кодлеры. Мужчина, которого знала еще в колледже, а потом забыла на много лет. Это было дико, и я почувствовала себя опустошенной. Я почувствовала, как что-то шевелится в пустоте, где должна быть моя душа – не слабое пробуждение сознания, а трепет, дыхание, учащенное сердцебиение.
Наши отношения развивались так, как наверняка должны были развиваться, я читала о таком, но никогда не испытывала. Мы с Алексом вначале просто встречались и проводили какое-то время друг с другом, все чаще и чаще. Мы были вместе в выходные, потом добавились праздники. Мы вместе поехали в отпуск – я привезла Алекса в Италию, говорила для него по-итальянски, мы ездили по автострадам. Я научил его передвигаться на вапоретто в Венеции, ловить такси в Риме, заказывать сырых моллюсков в Маремме, пробовать вино в Бароло и покупать пиццу. Его жизнь стала моей жизнью, мы спали в постелях друг друга, читали мысли друг друга.
С Алексом я начала говорить «мы», и он стал еще ближе. Я стала его второй кожей, и мне это нравилось. Мне с ним все нравилось, все нравилось, и это было прекрасно, и жизнь была хороша. В первый и единственный раз в жизни я почувствовала что-то там, в груди, где-то глубоко под солнечным сплетением. Я чувствовала неприятное покалывание, когда что-то делала не так, как ему нравилось, и это чувство руководило моим выбором, и впервые в жизни я задумалась о том, сделает ли другого человека счастливым то, что я делаю. Я была моногамна. Когда это вообще случалось? Такого еще не бывало. Даже Эмме он нравился. Она по-дурацки широко улыбалась его великаньей голове, потому что Алекс был умной открытой книгой, и его большие, сложные слова совсем не утомляли. Я читала его пальцами, я читала его ртом, медленно произнося гласные. Я читала его с восторгом, и он тоже читал меня.
С Алексом моя крепость одиночества превратилась в балкон Джульетты. Балкон Джульетты превратился в лоджию, лоджия – в веранду. Не успела я опомниться, как крепость пала и мягкий ветерок полетел сквозь тонкие занавески. Мое сердце стало домом, и я жила там не одна.
Оставались ли вы со мной на протяжении всей этой истории об убийствах, предательстве, бойне и мясе только для того, чтобы почувствовать разочарование от моих разговоров о любви? Я влюбилась. Я любила. Я этого не хотела. Я не встала на путь любви, не начала искать притяжения. Любовь сама нашла меня, ее гравитация меня притянула. Алекс был настолько добрым человеком, что его доброты хватало на двоих, а я не люблю добрых людей. Добро круглое, как ложка. Добро бескрайнее. Но почему-то Алекс был интересен. В Алексе не было ни капли святости. Он был забавным, даже саркастичным. Он мог быть мрачным и злым. Он не был лучиком солнца. Его экскременты дурно пахли, и я часто это чувствовала. Я обнаружила, что редко ему возражаю. Прежде всего, Алекс был исключительным человеком в своей шокирующей способности любить меня без оговорок, условий или лжи – и не раздражаться из-за этого.
Последним, что вкусила Эйлин Уорнос перед казнью, была чашка кофе. Перед смертельной инъекцией Карла Фэй Такер съела персик, банан и небольшую порцию салата из овощей с соусом ранч – это почти по-спартански. Таким же был и последний ужин Джуди Буэноана: приготовленные на пару брокколи, спаржа, помидоры с лимоном, ягоды и горячий чай. Рут Снайдер, казненная на электрическом стуле в Синг-Синге, съела то, что является сутью американской готики, – курицу с пармезаном и пастой альфредо, мороженое, два молочных коктейля и две упаковки виноградной газировки по шесть штук. То же самое и с Вельмой Барфилд. Ее последней едой была кока-кола и пакетик сырных чипсов. Странно выбирать в качестве последней еды то, что можно было бы взять в придорожном кафе, но de gustibus non est disputandum, о вкусах не спорят, и все такое. Возможно, самой поэтичной последней трапезой была трапеза Виктора Фегера, человека, интересного только тем, что он ел. Его выбором была одна оливка с косточкой, и перед тем, как его повесили, он положил оливковую косточку в карман, желая, чтобы выросла олива, символ мира. Фегера похоронили в костюме, с косточкой в кармане, в безымянной могиле. Жаль, что это было в Индиане, месте, непригодном для олив, средиземноморских растений.








