Текст книги "Нового Времени не было. Эссе по симметричной антропологии"
Автор книги: Бруно Латур
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Гоббс отрицает весь механизм аргументации Бойля. Как и Бойль, он хочет остановить гражданскую войну, и точно также хочет лишйть как просвещенных джентльменов, так и простой народ права свободно толковать Библию. Но своей цели он хочет добиться как раз за счет унификации политического тела. Суверен, порождаемый договором, этот смертный Бог, «которому мы, под владычеством бессмертного Бога, обязаны своим миром и своей защитой», является лишь представителем множества. «Ибо единство лица обусловливается единством представителя, а не единством представляемых». Гоббс обуреваем идеей этого единства Лица (Person), которое, как он выражается, есть Представитель (Actor), «которого мы, прочие граждане, создали как доверители» (Hobbes, 1971).[18]18
См. также русскоязычное издание: Томас Гоббс, Левиафан, Собрание сочинений: В 2 т. М., Мысль, 1965, т. 2, с. 196, пер. А. Гутермана.
[Закрыть] Именно благодаря такому единству и не может существовать никакой трансценденции, никакого доступа к Богу. Гражданские войны будут свирепствовать до тех пор, пока существуют сверхъестественные сущности, к которым граждане будут чувствовать себя вправе обращаться, когда сами они преследуются властями этого низменного мира. Верность идеалам старого средневекового общества – Богу и Королю – больше невозможна, если каждый сможет обращаться к Богу сам по себе или назначить себе короля. Гоббс хочет полностью изжить всякие призывы к сущностям, превосходящим гражданскую власть. Он хочет воссоздать католическое единство, закрывая при этом все доступы к божественной трансценденции.
Для Гоббса власть есть знание; это означает, что если мы хотим положить конец гражданским войнам, то должны существовать только одно знание и только одна власть. Поэтому большая часть гоббсовского Левиафана посвящена толкованию Ветхого и Нового Завета. Одна из самых больших опасностей для гражданского мира проистекает из веры в нематериальные тела, в такие, например, как духи, призраки или души, к которым люди обращаются, чтобы противостоять решениям, принимаемым гражданской властью. Антигона могла представлять собой опасность, когда провозглашала превосходство благочестия над raison («государственным интересом») Креона; уравнители, левеллеры и диггеры являются еще более опасными, когда они взывают к материи как к активной силе и к свободной интерпретации Библии, чтобы перестать повиноваться своим законным правителям. Инертная и механическая материя столь же важна для гражданского мира, как символическая интерпретация Библии. В обоих случаях необходимо любой ценой избежать того, чтобы мятежные фракции могли обращаться к высшей Сущности – Природе или Богу, которую правитель не может контролировать полностью.
Этот редукционизм не ведет к тоталитаризму, поскольку Гоббс соотносит его с самим Государством (Republique): правитель всегда только лишь представитель (Actor), назначаемый в соответствии с общественным договором. Не существует божественного права или высшей инстанции, к которой правитель мог бы обратиться для того, чтобы действовать так, как он этого хочет, и уничтожить Левиафана. В этом новом режиме, где знание приравнивается к власти, все оказывается урезанным: суверен, Бог, материя и множество. Гоббс запрещает даже своей собственной науке о Государстве превратиться в апелляцию к какой бы то ни было трансценденции. Всех своих научных результатов он достигает, используя не мнение, наблюдение или откровение, а математическое доказательство – единственный метод аргументации, способный принудить к согласию каждого; и такое доказательство осуществляется не трансцендентальными расчетами, как это делает платоновский Царь, но при помощи одних только вычислительных инструментов, механического мозга, компьютера еще до его появления. Даже знаменитый общественный договор является лишь итогом подсчетов, к которому внезапно приходят запуганные граждане, стремящиеся преодолеть естественное состояние. Таков тот конструктивизм, которому Гоббс придал обобщенную форму и который был призван прекратить гражданские войны: никакой трансценденции, чем бы она ни была, никакого обращения ни к Богу, ни к активной материи, ни к власти божественного права, ни даже к математическим идеям.
Теперь все уже готово для столкновения между Гоббсом и Бойлем. И вдруг после того, как Гоббс осуществил редукцию политического тела и свел его в одно целое, откуда-то появляется Королевское Общество, чтобы снова все разделить: несколько благородных джентльменов провозглашают свое право иметь независимое мнение в закрытом пространстве лаборатории, над которой государство не имеет никакого контроля. И если эти мятежники достигают согласия, то происходит это не на основании математического доказательства, с которым пришлось бы согласиться всем, но на основании опытов, наблюдаемых при помощи обманчивых чувств, опытов, которые остаются необъяснимыми и мало что доказывающими. Еще хуже то, что этот новый кружок решает сосредоточить свои усилия вокруг воздушного насоса, который производит новые нематериальные тела, пустоту, словно ему, Гоббсу, не пришлось потратить столько усилий, чтобы освободиться от призраков и духов! И вот мы снова, беспокоится Гоббс, ввергнуты в гражданскую войну! Мы уже не должны мириться с левеллерами и диггерами, оспаривавшими власть короля во имя собственной интерпретации Бога и свойств материи, – их уже полностью истребили, – но теперь нам надо смириться с этой новой кликой ученых, которая, во имя природы, примется оспаривать власть, кому бы она ни принадлежала, апеллируя при этом к. фактам, целиком и полностью сфабрикованным в лаборатории! Если вы разрешаете экспериментам производить их собственные matters of fact и если они позволяют пустоте проникнуть в насос и оттуда – в естественную философию, власть опять окажется разделена: нематериальные духи вновь будут подстрекать к мятежу, превращая себя в апелляционный суд для всевозможных фрустраций. Знание и власть снова будут разделены. Согласно выражению самого Гоббса, вы «увидите все вдвойне». Такие признания он адресует королю, чтобы разоблачать неблаговидные деяния Королевского Общества.
Однако эта политическая интерпретация гоббсовской теории существования эфира была бы недостаточна для того, чтобы положить книгу Шейпина и Шэффера в основание сравнительной антропологии. Любой хороший историк идей смог бы в конечном счете проделать ту же самую работу. Но в трех решающих главах наши авторы выходят за пределы интеллектуальной истории и переходят от мира мнений и аргументов в мир практики и сетей. Впервые в исследованиях науки все идеи, относящиеся к Богу, королю, материи, чудесам и морали, переведены, переписаны и пропущены через инструментальные аспекты работы. До Шейпина и Шэффера одни историки науки изучали научную практику; другие – религиозный, политический и культурный контекст науки; но никто до сих пор не был способен делать то и другое одновременно.
Точно так же, как Бойлю удается конвертировать свой смастеренный на скорую руку насос в частичное признание благородными особами фактов, ставших, таким образом, бесспорными, Шейпину и Шэфферу удается объяснить, как и почему дискуссии, в которых обсуждаются социальное тело, Бог и его чудеса, материя и власть, должны так или иначе затронуть проблему воздушного насоса. Эту загадку так никогда и не удалось решить тем, кто стремится к контекстуалистскому объяснению наук. Они исходят из принципа, что существует социальный макроконтекст – Англия, династические притязания, капитализм, революция, торговля, Церковь, и этот контекст в некотором смысле влияет, формирует, отражает, передает и оказывает давление на «идеи, возникающие по поводу» вещества, упругости воздуха, пустот и труб Торричелли. Но они никогда не объясняют заранее возникшей связи между Богом, королем, Парламентом и птицей, задыхающейся в закрытом прозрачном колпаке насоса, куда воздух поступает благодаря рукоятке, приводимой в действие техником. Как же опыт с птицей может перевести, переместить, транспортировать, деформировать все остальные споры таким образом, чтобы те, кто управляет насосом, управляли бы также королем и Богом и всем остальным контекстом?
Гоббс действительно пытается обойти все, что имеет отношение к экспериментальной работе, но Бойль делает так, чтобы дискуссия затронула низменные подробности, касающиеся утечек, прокладок и рукояток его насоса. Точно так же философы науки и историки идей хотели бы избежать мира лаборатории, этой вызывающей отвращение научной кухни, где все основные понятия задыхаются от мелочей. Напротив, Шейпин и Шэффер заставляют свой анализ вращаться вокруг объекта, вокруг каждой конкретной утечки, каждой прокладки воздушного насоса. Практика фабрикации объектов вновь возвращает себе привилегированное место, которое она утратила благодаря нововременной критике. Книга двух наших коллег является эмпирической не только потому, что переполнена различными деталями, – она эмпирическая, поскольку предпринимает археологические разыскания новых предметов, появившихся в лаборатории в XVII веке. Шейпин и Шэффер, точно так же, как и Хакинг (Hacking, 1989), делают квази-этнографическим образом то, чем философы науки сейчас почти что не занимаются: они показывают реалистические основания наук. Но они не столько говорят о внешней реальности «там, снаружи», сколько укореняют бесспорную реальность науки «здесь, под ногами».
Опыты никогда не проходят гладко. Насос пропускает воздух. Его надо как-то подлатать. Те, кто неспособны объяснить прорыв объектов в человеческое сообщество, со всеми его манипуляциями и практиками, которых они требуют, не являются антропологами, поскольку не в состоянии уловить то, что, начиная с эпохи Бойля, составляет наиболее фундаментальный аспект нашей культуры: мы живем в обществах, где социальные связи создаются объектами, полученными в лаборатории, где идеи замещаются практиками, аподейктические суждения – контролируемой доксой, всеобщее согласие – сообществами коллег. Прекрасный порядок, который пытался вновь обрести Гоббс, уничтожен благодаря увеличению количества частных пространств, где провозглашается трансцендентальное происхождение фактов, фактов, которые, хотя и сфабрикованы человеком, не являются его созданием и которые, хотя и не имеют никакой причины, тем не менее могут быть объяснены.
Как же удержать общество, негодует Гоббс, на столь жалком основании, как matters offacf! Особенно его раздражают изменения самого масштаба феноменов. Согласно Бойлю, великие вопросы, касающиеся материи и божественной власти, могут быть подвергнуты опытному решению, и это решение будет частичным и ни на что не претендующим. Гоббс же отвергает саму возможность, что пустота может стать онтологическим и политическим основанием первой философии, и продолжает ссылаться на существование невидимого эфира, который должен присутствовать даже в тот момент, когда рабочий Бойля, задыхаясь от напряжения, приводит в действие свой насос. Иными словами говоря, он требует макроскопического ответа на свои «макро»-аргументы, доказательств, подтверждающих, что онтология Бойля является необходимой и что пустота политически приемлема. Что же в ответ делает Бойль? Он, напротив, хотел бы сделать свой опыт еще более сложным, чтобы продемонстрировать этот эффект на детекторе – простое куриное перышко! – способном установить присутствие эфирного ветра, существование которого утверждается Гоббсом в надежде опровергнуть теорию своего противника (Hobbes, 1971, p. 182).[19]19
См. также: Гоббс, Левиафан, т. 2, с. 189.
[Закрыть] Смешно! Гоббс поднимает фундаментальную проблему политической философии, а его теории должны быть опровергнуты перышком внутри стеклянного колпака, который находится в особняке Бойля! Конечно же, перышко абсолютно неподвижно, и Бойль делает из этого вывод, что Гоббс ошибается, – не существует никаких эфирных ветров. Однако Гоббс не может ошибаться, поскольку он отказывается допустить, что явление, о котором он говорит, может быть произведено в каком-то ином масштабе, нежели масштаб целого государства. Он отрицает то, что должно стать существенной особенностью нововременной власти: изменение масштаба и смещения, которые предполагает любая работа в лаборатории. Бойлю, словно новому Коту в сапогах, теперь остается только наброситься на Людоеда, уменьшившегося до размера мыши.
То, что изобретает Бойль, – бесподобно. Возражениям Гоббса он противопоставляет находящийся в его распоряжении старый репертуар уголовного права и толкования Библии, применяя их для свидетельства о вещах, которые подвергаются испытаниям в лаборатории. Вот как об этом пишут Шейпин и Шэффер:
Спрат и Бойль апеллировали к «практике наших судов здесь, в Англии», чтобы гарантировать моральную правомерность своих заключений и придать большую обоснованность тому аргументу, что увеличение количества свидетелей делает возможным «состязание правдоподобных объяснений». Бойль использовал положение закона Кларендона 1661 года о государственной измене, согласно которому показания двух свидетелей достаточны для того, чтобы обвиняемый был признан виновным. Мы видим, что юридические и церковные модели власти представляли собой главные ресурсы для экспериментаторов. В силу этого надежными свидетелями были представители групп, заслуживающих доверие: рассказы папистов, атеистов и сектантов оказывались под сомнением, надежность показаний свидетеля обеспечивал его социальный статус, а конкурирование версий различных свидетелей позволяла избавиться от крайних точек зрения. Гоббс снова ставит под вопрос основание этой практики: он изображает обычай, обосновывающий практику свидетельства, как неэффективный и подрывной (Shapin, Schaffer, 1985, p. 327).
На первый взгляд средства, используемые Бойлем, не представляют собой ничего особенного нового. Ученые мужи, монахи, юристы, книжники разрабатывали все эти ресурсы на протяжении более чем тысячелетнего периода. Новой, однако, является сама точка их приложения. До сих пор свидетели были всегда человеческими или божественными и никогда не были нечеловеками. Тексты всегда были написаны людьми или инспирированы Богом, но они никогда не были инспирированы или написаны нечеловеками. Суды видели бесчисленное множество человеческих и божественных процессов и никогда не сталкивались с делами, где бы рассматривалось поведение нечеловеков в лаборатории, превращенной в зал суда. Дело в том, что для Бойля лабораторные эксперименты обладают большим авторитетом, чем не подтвержденные показания достойных уважения свидетелей.
В нашем опыте [с колоколом ныряльщика], представленном здесь, давление воды, видимым образом воздействующее на неодушевленные тела, которые не имеют никаких предубеждений и не способны что-то укрывать, будет более весомым для людей, не обладающих предвзятым мнением, нежели подозрительные и порой противоречивые свидетельства невежественных ныряльщиков, чьи мнения подвержены колебаниям и сами чувства которых, так же как и чувства простонародья, могут обусловливаться какими-то предрасположенностями либо какими-то другими обстоятельствами и могут легко ввести в заблуждение (Ibid., р. 218).
Вот как с легкой руки Бойля к нам вторгается новый актор, признаваемый новой Конституцией: инертные, неспособные иметь волю и предубеждения тела оказываются способными свидетельствовать, подписывать, писать, оставлять знаки на лабораторном оборудовании и перед заслуживающими доверия свидетелями. Эти нечеловеки, которые лишены души, но которых мы наделяем смыслом, даже более надежны, чем простые смертные, которым приписывается воля, но которые лишены способности с абсолютной надежностью констатировать те или иные явления. В соответствии с Конституцией, если возникают сомнения, лучше обращаться не к людям, а к не-человекам. Наделенные новой семиотической властью, они вносят свой вклад в создание новой текстовой формы – статьи по экспериментальной науке, гибрида старых приемов толкования Библии, применяемых до сих пор исключительно к Писанию и классическим текстам, – и нового оборудования, производящего новые записи. Отныне именно вокруг насоса, помещенного в замкнутое пространство, и именно по поводу поведения нечеловеков, которое наделяется определенным смыслом, будут разгораться дискуссии свидетелей лабораторных опытов. Старая герменевтика будет продолжать существовать, но теперь она будет добавлять к своим пергаментам дрожащую подпись научного оборудования (Latour, Noblet, 1985; Lynch, 1985; Latour, 1988a; Law, Fyfe, 1988; Lynch, Woolgar, 1990). Обновленный таким образом суд будет способствовать ниспровержению всех остальных властей: именно это приводит Гоббса в такое уныние; но подобное ниспровержение возможно только в том случае, если какие бы то ни было связи с политическими и религиозными ветвями правления станут невозможными.
Шейпин и Шэффер предельно радикализуют свое обсуждение объектов, лабораторий, компетенций и изменений масштаба. Если наука основывается не на идеях, а на практике, если она располагается не снаружи, а внутри прозрачного колпака насоса и если она находит прибежище внутри приватного пространства сообщества экспериментаторов, то как же она смогла распространиться «повсюду», как она стала столь же всеобщей, как «законы Бойля»? На самом деле, она не становится всеобщей, в том смысле, в каком это понимают эпистемологи! Ее сеть распространяется и стабилизируется. Блестящие доказательства этого можно найти в главе, которая вместе с исследованиями Харри Коллинса (Collins, 1985, 1990) или Тревора Пинча (Pinch, 1986) является весьма характерным примером плодотворности новых исследований о науке. Прослеживая воспроизведение каждого образца насоса по всей Европе и постепенное превращение дорогостоящего, довольно ненадежного и громоздкого оборудования в дешевый черный ящик, который со временем оказывается привычным аксессуаром любой лаборатории, авторы сводят применение универсального закона физики к сети нормализованных практик. Совершенно очевидно, что интерпретация упругости воздуха, которую дает Бойль, постепенно распространяется, но она распространяется с той же самой скоростью, с какой развивается сообщество экспериментаторов, а также их оборудование. Никакая наука не может выйти из сети, образованной своей собственной практикой. Тяжесть воздуха действительно является константой, но это константа, существующая внутри сети. Благодаря расширению этой сети компетенции и оборудование могут стать достаточно рутинными, вплоть до того, что производство пустоты становится столь же незаметным, как и воздух, которым мы дышим, но всеобщим в старом смысле – никогда.
Идея рассматривать одновременно Гоббса и Бойля кажется гениальной, ибо впервые в исследованиях науки новый принцип симметрии, призванный объяснить одновременно как природу, так и общество (см. ниже), сделался столь очевидным благодаря двум главным фигурам, стоящим у самого истока Нового Времени. Гоббс и его последователи разработали основные имеющиеся в нашем распоряжении ресурсы, которые позволяют нам говорить о власти, – это репрезентация, суверен, договор, собственность, граждане, – в то время как Бойль и его последователи разрабатывают терминологию, принадлежащую к числу наиболее значимых понятий, позволяющих говорить о природе, – опыт, факт, свидетельство, коллеги. Но до сих пор мы не осознавали, что речь идет о двойном изобретении. Для того чтобы понять эту симметрию, реализовавшуюся в изобретении словаря Нового Времени, мы должны понять, почему Шейпин и Шэффер все же остаются асимметричными в своем анализе, в то время как им следовало бы, напротив, довести эту симметрию до конца; почему они готовы глубже понять и лучше объяснить Гоббса, чем Бойля. На самом деле, их колебания раскрывают все трудности сравнительной антропологии, и так как читатель, вероятно, с ними тоже столкнется, на этом следует остановиться подробнее.
В каком-то смысле Шейпин и Шэффер смещают традиционный центр референции критики. Если наука основывается на компетенции, лабораториях и сетях, тогда где же ее расположить? Разумеется, не со стороны вещей-в-себе, поскольку факты производятся. Но, разумеется, также и не со стороны субъекта – там, где общество / мозг / дух / культура, – поскольку задыхающаяся птица, мраморные шарики, опускающаяся ртуть не являются нашими собственными созданиями. Тогда должны ли мы поместить практику науки в центре этой линии, которая соединяет полюс объекта с полюсом субъекта? Является ли она гибридом или смешением? Немного объектом и немного субъектом?
Схема 1
Авторы не дают нам окончательного ответа на этот вопрос. Подобно тому, как Гоббс и Бойль сходятся друг с другом во всем, за исключением самой практики эксперимента, наши два автора тоже согласны во всем, кроме того, что касается способа объяснения «социального» контекста, то есть в отношении симметричного изобретения Гоббсом человека, способного быть репрезентированным.
Последние главы книги балансируют между тем, как авторы, вполне в гоббсовском духе, интерпретируют свою собственную работу, и подходом Бойля. Такое напряжение делает книгу только интереснее и дает антропологии наук новый вид идеально приспособленных «дрозофил», поскольку они отличаются только несколькими особенностями. Шейпин и Шэффер считают, что макросоциальные объяснения Гоббса бойлевской науки выглядят убедительнее, чем опровержение позиции Гоббса аргументами Бойля! Сформировавшиеся в рамках социального изучения наук (Callon, Latour, 1991), Шейпин и Шэффер в меньшей степени способны деконструировать макросоциальный контекст, чем природу «там, снаружи». Они, по всей видимости, полагают, что существует некое общество, находящееся совершенно «там, наверху», которое объяснило бы провал программы Гоббса. Или, если говорить более точно, им не удается разрешить эту дилемму: в «Заключении» они отказываются от того, что доказали в VII главе, и вновь отказываются от своей аргументации в самой последней фразе книги:
Ни наше научное знание, ни организация нашего общества, ни традиционные положения, касающиеся связей, существующих между нашим обществом и нашим знанием, не могут рассматриваться в качестве очевидных. По мере того как мы открываем условный и сконструированный статус наших форм знания, мы приходим к осознанию того, что именно мы сами, а не реальность являемся источником того, что мы знаем. Знание, в той же мере как и государство, – продукт человеческих действий. Гоббс был прав (Shapin, Schaffer, 1985, p. 344).
Нет, Гоббс был неправ. Как же он мог бы быть прав, если именно он и изобрел монистическое общество, в котором знание и власть являются одним и тем же? Как можно использовать эту достаточно грубую теорию, чтобы объяснять изобретение Бойлем абсолютной дихотомии между производством знания о фактах и политикой? Да, «знание, в той же мере, как и государство, производится человеческими действиями», но именно поэтому политическое изобретение Бойля намного тоньше социологии наук Гоббса. Для того чтобы осознать последнее препятствие, отделяющее нас от антропологии наук, нам необходимо деконструировать основополагающее изобретение Гоббса, в соответствии с которым существует некое макрообщество, более устойчивое и надежное, чем природа.
Гоббс изобретает гражданина, представляющего собой чистую вычислительную машину, права которого ограничиваются правом владения собственностью и правом быть представленным посредством созданного суверена. Он также создает язык, в соответствии с которым власть = знание и который находится в основании всей нововременной realpolitik. В равной мере он предлагает набор терминов для анализа человеческих интересов, которые и по сей день наряду с терминологией Макиавелли остаются базовым словарем всей социологии. Иными словами, хотя Шейпин и Шэффер принимают меры предосторожности для того, чтобы использовать выражения «научный факт» не как ресурс, а как историческое и политическое изобретение, они не проявляют никакой осторожности как раз в отношении политического языка. В VII главе своей книги они простодушно используют слова «власть», «интерес» и «политика». Однако кто же изобрел эти слова с их современным значением? Гоббс! Наши авторы, таким образом, сами все «видят вдвойне» и, так сказать, заваливаются на одну сторону – подвергая критике науку, они рассматривают политику как единственный источник обоснованных объяснений. Ибо кто предлагает нам этот асимметричный способ объяснения знания через власть? Снова Гоббс и его конструкция монистической макроструктуры, в которой знание существует только лишь для того, чтобы поддерживать социальный порядок. Авторы искусно деконструируют эволюцию, распространение и популяризацию воздушного насоса. Почему же тогда они не деконструируют эволюцию, распространение и популяризацию «власти» или «силы»? Разве «сила» является в данном случае менее проблематичной, чем упругость воздуха? Если природа и эпистемология не конституируются трансисторическими сущностями, тогда то же самое можно сказать про историю и социологию – если только не принять асимметричную позицию авторов и согласиться одновременно быть конструктивистом, когда речь идет о природе, и рационалистом, когда речь идет об обществе! Но маловероятно, чтобы упругость воздуха была укоренена в политике больше, чем само английское общество…