Текст книги "Нового Времени не было. Эссе по симметричной антропологии"
Автор книги: Бруно Латур
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
У понятия «Новое Время» – состояния модерна и модернизации – столько же значений, сколько существует мыслителей или журналистов. Однако все определения так или иначе указывают на некое движение времени. Прилагательным «нововременное» обозначают какой-то новый порядок, ускорение, разрыв, революцию в течении времени. Когда появляются слова «нововременной», «модернизация», «модерн», то мы определяем прошлое, архаичное и устойчивое по контрасту с ними. Более того, это слово всегда произносится в ходе полемики, в ссоре, где существуют выигравшие и проигравшие, «Древние» и «Новые» (Modernes).[17]17
3десь Латур отсылает к дебатам, которые в XVIII веке велись об античном наследии (см.: Спор о Древних и Новых, М.: Искусство, 1985, ред. В.Я. Бахмутский. – Примеч. науч. ред.).
[Закрыть] Слово «нововременные» оказывается дважды асимметричным: оно обозначает разлом, образовавшийся в обычном движении времени; оно обозначает битву, в которой есть победители и побежденные. И если столько людей, живущих в настоящий момент, с сомнением используют это прилагательное, если мы сегодня уточняем его с помощью приставок «до-» «анти-» или «пост-», то происходит это потому, что мы чувствуем себя не столь уверенными в своей способности поддерживать эту двойную асимметрию: мы больше не можем ни указать направление необратимого движения времени, ни присудить награду победителям. В бесчисленных столкновениях Древних и Новых первые оказываются победителями столько же раз, сколько и последние, и ничто не позволяет нам сказать наверняка, подводят ли революции черту под старыми режимами или являются их окончательным воплощением. Отсюда и скептицизм, странно называемый «пост»-модерном, хотя этот скептицизм даже не знает, способен ли он прийти на смену нововременному состоянию.
Вернувшись на несколько шагов назад, мы должны снова продумать определение Нового Времени, интерпретировать симптом постнововременности и уяснить, почему в душе мы больше не стремимся к достижению двойной цели господства и эмансипации. Нужно ли сдвинуть со своих мест небо и землю, чтобы дать место сетям науки и техники? Да, именно, небо и землю.
Гипотеза, выдвинутая в этом эссе, – а слово essaiздесь обозначает как гипотезу, так и попытку, – состоит в том, что слово «нововременное» обозначает две совокупности совершенно различных практик, которые, чтобы быть эффективными, должны оставаться различными, но которые не так давно перестали отличаться друг от друга. Первая совокупность практик создает посредством «перевода» (traduction) такие смешения, в которые входят существа совершенно нового типа, гибриды природы и культуры. Вторая совокупность посредством «очищения» создает две совершенно различные онтологические зоны, одну из которых составляют люди, другую – «нечеловеки» (non-humains). Без первой совокупности практики очищения были бы бесплодными или бездейственными. Без второй работа перевода была бы замедлена, ограничена или даже оказалась бы под запретом. Первая совокупность соответствует тому, что я назвал сетями, вторая – тому, что я назвал критикой. Первая, например, объединяет в непрерывной цепи химию верхних слоев атмосферы, научные и промышленные стратегии, озабоченность государственных деятелей, тревоги экологов; вторая устанавливает разделение между миром природы, который был всегда, обществом с его предсказуемыми и неизменными интересами и дискурсом, независимым как от означаемого, так и от общества.
Пока мы рассматриваем эти два типа практик отдельно, мы являемся действительно нововременными, то есть мы в полной мере признаем значимым только проект критического очищения, хотя в действительности этот проект развивается только за счет размножения гибридов. Как только мы, наконец, одновременно направляем наше внимание на работу очищения и работу гибридизации, мы немедленно перестаем быть полностью нововременными и наше будущее начинает изменяться. В тот же самый момент мы перестаем быть нововременными даже в прошлом, поскольку задним числом осознаем, что две совокупности практик всегда существовали в тот исторический период, который теперь подходит к своему завершению. Наше прошлое начинает изменяться. Наконец, если мы никогда не были нововременными, по крайней мере в том виде, как нам об этом вещает критика, то мучительные отношения, поддерживаемые нами с другими природами – культурами, тоже окажутся трансформированы. Релятивизм, господство, империализм, нечистая совесть, синкретизм были бы объяснены другим образом, что привело бы к видоизменению сравнительной антропологии.
Какая же связь существует между работой перевода (или медиации) и работой очищения? Этот вопрос я и хотел бы прояснить. Гипотеза, которая носит еще слишком предварительный характер, состоит в том, что второе сделало возможным первое. Чем больше мы запрещаем себе думать о гибридах, тем больше становится возможным их скрещивание – таков парадокс Нового Времени, который, наконец, позволяет осознать ту исключительную ситуацию, в которой мы сегодня находимся. Второй вопрос касается донововременного существования, других видов природы – культуры. Если говорить упрощенно, то гипотеза здесь заключается в том, что, направляя свою мысль на гибриды, донововременные миры пресекли их умножение. Возможно, именно это различие объясняет возникновение Великого Разлома между ними и нами и позволит, наконец, решить неразрешимую проблему релятивизма. Третий вопрос касается кризиса, имеющего место в настоящий момент: если Новое Время было настолько эффективно в этой своей двойной работе очищения и умножения, почему оно ослаблено сегодня и не дает нам возможности быть истинно нововременными? Отсюда и последний вопрос, который является также и самым сложным: если мы прекратили быть нововременными, если мы не можем больше отделить работу по умножению гибридов от работы по очищению, то кем же нам тогда предстоит стать? Можем ли мы желать Просвещения без или вне Нового Времени? Гипотеза, также слишком приблизительная, состоит в том, что мы должны будем замедлить, изменить направление и регулировать умножение монстров, признав их официально и дав им право официального представительства. Потребуется ли нам другая демократия? Демократия, распространенная и на сами вещи? Чтобы ответить на все эти вопросы, я должен буду просеять и рассортировать качества до-, пост– и просто нововременного мира – качества жизнеспособные и губительные. Слишком много вопросов для эссе – я и сам это осознаю, – единственным извинением которого является его краткость. Ницше говорил, что великие проблемы – это как холодная ванна: туда надо быстро входить и быстро выходить.
2. КонституцияНовое Время часто определяют, используя понятие «гуманизм», – идет ли речь о том, чтобы приветствовать рождение нового человека или чтобы возвестить о его смерти. Но привычка поступать таким образом сама по себе является нововременной, поскольку носит асимметричный характер. При этом забывают, что вместе с рождением человека на свет появляется и «не-человечество» – вещи, объекты или звери и не менее странный, отграниченный от нас и находящийся вне игры Бог. Сначала Новое Время представляет собой результат совместного проявления этих трех общностей, затем – сокрытия их совместного рождения и попытки трактовать каждую из них по отдельности, в то время как под всеми этими общностями гибриды, как следствие такого способа объяснять все по отдельности, продолжают умножаться. Нам предстоит восстановить, с одной стороны, это разделение на «верх» и «низ», а с другой – разделение между людьми и нечеловеками.
Эти два типа разделения можно сопоставить с тем, как отличаются друг от друга две ветви власти – судебная и исполнительная. Положение о разделении властей не в состоянии описать многочисленные связи, перекрещивающиеся влияния, постоянный торг, который ведут между собой судьи и политики. И однако, тот, кто стал бы отрицать эффективность этого разделения, совершил бы ошибку. Нововременное деление мира на природу и общество имеет тот же самый основополагающий характер, с тем только отличием, что до сих пор никто не взял на себя задачу изучить политиков и ученых в их симметричном соотнесении друг с другом, поскольку казалось, что между ними не существует никакого общего знаменателя. В некотором смысле статьи основного закона, касающиеся двух типов деления мира надвое, были составлены настолько хорошо, что результаты такого разделения стали рассматриваться как имеющие сущностное, онтологическое различие. Но стоит только кому-нибудь очертить это симметричное пространство и таким образом восстановить общее понимание мира, которое задает его деление на природу и политику, как он сразу же перестает быть нововременным.
Общий текст, задающий такое понимание и такое разделение властей надвое, мы называем Конституцией. Кто должен ее писать? Если говорить о политических конституциях, то эта задача ложится на юристов, но они сделали пока что только одну четверть своей работы, поскольку начисто забыли как о власти науки, так и о работе гибридов. Если говорить о природе вещей, то эта задача была возложена на ученых, но они выполнили только еще одну четверть всей работы, поскольку притворяются, что забыли о политической власти, и отрицают, что гибриды имеют какую-либо значимость, при этом постоянно способствуя их размножению. Если говорить о работе перевода, то эта задача стояла перед теми, кто изучает сети, но они выполнили только половину своих обязанностей, поскольку не дают никаких объяснений работе очищения, которая скрыто происходит за этими сетями и которая объясняет умножение гибридов.
До сих пор антропологии, когда это касалось экзотических коллективов, успешно удавалось описывать все разом. Действительно, как я уже говорил, каждый этнолог способен представить в одной и той же монографии определение действующих сил, распределение полномочий между людьми, богами и нечеловеками, процедуры достижения соглашений, связи между религией и властью, предков, космологию, права собственности и классификации растений или животных. Этнолог, разумеется, не станет писать три книги – одну о знаниях, другую о власти, наконец, третью о практиках. Он напишет только одну книгу, вроде той великолепной монографии, в которой Филипп Деколя пытается обобщить Конституцию амазонского племени ашуар:
Ашу ары, однако, неполностью включили природу в символические сети своего домашнего, прирученного мира. Конечно, культурное поле является здесь всеобъемлющим, поскольку там оказываются животные, растения и духи, которые в других обществах южноамериканских индейцев помещаются в сферу природы. Следовательно, мы не находим у ашуаров этой антиномии между двумя закрытыми и непримиримо противопоставленными друг другу мирами: культурным миром человеческого общества и природным миром животного общества. И все же есть момент, когда континуум социабельности прерывается, чтобы уступить место дикому миру, непримиримо чуждому для человека. Несравнимо более узкий, чем сфера культуры, этот маленький сегмент природы включает в себя вещи, с которыми не может быть установлена коммуникация. Существам, обладающим языком (аеШз), наиболее совершенным воплощением которых являются люди, противостоят немые вещи, которые населяют параллельные и недоступные нам миры. Невозможность вступать в коммуникацию часто объясняется отсутствием души ()макап), что характеризует некоторые виды живых существ: большую часть насекомых и рыб, домашних животных и большое количество растений, которые, таким образом, наделены механическим и бездумным существованием. Но отсутствие коммуникации иногда порождено расстоянием; душа звезд и метеоров, бесконечно далекая и невероятно подвижная, остается глухой к человеческим речам (Descola, 1986 р. 399).
Задача антропологии нововременного мира состоит в том, чтобы точно таким же образом описать, как организованы все ветви нашего правления, включая природу и точные науки, и объяснить, как и почему эти ветви разделяются и каковы те многочисленные способы регулирования, которые позволяют собрать их воедино. Этнолог, изучающий наш мир, должен занять свое место в той общей точке, где распределяются роли, действия, компетенции, – все то, что позволяет определить одну единицу как животное или как материю, а другую – как субъект права, одну – как наделенную сознанием, а другую – как механическую, бессознательную или лишенную какой бы то ни было компетенции. Он должен еще и сопоставить различные способы определять или не определять материю, право, сознание и душу зверей, но не отталкиваться при этом от нововременной метафизики. Подобно тому как конституция юристов определяет права и обязанности граждан и государства, функционирование судебных инстанций и передачу властных полномочий, так и Конституция – слово, которое я пишу здесь с большой буквы, чтобы отличить ее от политической конституции, – определяет людей и нечеловеков, их особенности и отношения, их компетенции и их объединения.
Как описать эту Конституцию? Я выбрал наиболее характерную ситуацию, имевшую место в самом начале составления этой Конституции, в середине XVII века, – когда ученый Роберт Бойль и политический философ Томас Гоббс начали свой спор по поводу распределения научной и политической власти. Такой выбор мог бы показаться необоснованным, если бы одна замечательная книга уже не начала борьбу с делением мира на общество и природу, которая этому обществу неподвластна. Бойль со своими последователями и Гоббс со своими учениками будут служить мне в качестве символа и возможности обобщения истории, значительно более длинной, чем та, которую я сейчас могу проследить сам, но которую другие, оснащенные лучше меня, возможно, проследят до самого конца.
Мы не воспринимаем политику как нечто внешнее по отношению к научной сфере и как то, что могло бы, так сказать, отпечататься в ней. Экспериментальное сообщество [созданное Бойлем] активно боролось за то, чтобы навязать такой словарь, который устанавливал бы границы этой сферы, и мы старались определить место этого языка в истории и объяснить развитие этих новых дискурсивных конвенций. Если мы хотим, чтобы наше исследование было последовательным с исторической точки зрения, нам необходимо воздержаться от того, чтобы нерефлексивно использовать язык этих акторов для наших собственных объяснений. Мы как раз пытаемся понять и объяснить этот язык, позволяющий рассматривать политическое как нечто внешнее по отношению к науке. И здесь мы сталкиваемся с ощущением, которое является общим для историков науки, утверждающих, что они уже давно преодолели понятия «внутреннего» и «внешнего» в отношении к своему предмету. Огромное заблуждение! Мы только начинаем осознавать проблемы, поставленные этими разграничивающими конвенциями. Каким образом, в исторической перспективе, деятели науки распределяли элементы, согласно своей системе разграничения (отличающейся от нашей), и как мы можем эмпирически исследовать те способы, которыми они для этого пользовались? Вещь, которую называют «наукой», не содержит никаких демаркационных линий, которые можно было бы считать ее естественными границами (Shapin, Schaffer, 1985, p. 342).
Эта длинная цитата, взятая из конца книги Стивена Шейпина и Саймона Шэффера, знаменует собой подлинное начало сравнительной антропологии, которая со всей серьезностью принимается за изучение науки (Latour, 1990с). Авторы не пытаются показать, как социальный контекст Англии может объяснить развитие физики Бойля и крах математических теорий Гоббса, а принимаются за само основание политической философии. Вместо того чтобы «помещать научные исследования Бойля в их социальный контекст» или показывать, как политика «оставляет свой след» в содержании научных теорий, они исследуют, как Бойль и Гоббс сражались друг с другом, чтобы изобрести науку, контекст и границу между ними. Шейпин и Шэффер не готовы объяснять содержание через контекст, так как ни то ни другое не существовало в нынешнем, новом виде до того момента, как Бойль и Гоббс достигли каждый своей цели и разрешили свои противоречия.
Изящество их книги состоит в том, что они отыскали научные труды Гоббса, которые игнорировались политологами, поскольку последних приводили в замешательство дикие математические измышления их героя; с другой стороны, они извлекли из забвения политические теории Бойля, которые игнорировались историками науки, предпочитавшими скрывать организаторские порывы последнего. Вместо асимметрии и разделения – дать Бойлю науку, а Гоббсу – политическую теорию, Шейпин и Шэффер представляют нам довольно красивый квадрант: за Бойлем остается наука и политическая теория; за Гоббсом – политическая теория и наука. Квадрант этот не был бы так интересен, если бы главные герои этих двух историй мыслили совершенно различным образом – если бы, например, один был философом в духе Парацельса, а другой – законоведом в духе Бодена. Но, к счастью, они сходятся друг с другом почти во всем. Оба ратуют за короля, Парламент, за послушную единую Церковь, и оба являются пылкими приверженцами механицизма. Но хотя оба они являются последовательными рационалистами, их мнения расходятся в отношении того, чего следует ждать от эксперимента, научного доказательства, форм политической аргументации и в первую очередь от воздушного насоса – подлинного героя этой истории. Расхождения между двумя этими людьми, которые во всем остальном сходятся друг с другом, делают их идеальными «дрозофилами» для новой антропологии.
Бойль наиболее последовательным образом воздерживался от того, чтобы говорить о вакуумном насосе. Для того чтобы внести порядок в споры, которые последовали за открытием торричеллиевых пустот, образующихся в верху ртутного столба, опрокину-, того в резервуар с той же самой субстанцией, он хотел только вычислить вес и сопротивление воздуха, не участвуя в полемике, которую вели между собой сторонники существования эфира и сторонники теории вакуума. Аппарат, который он разрабатывает на основе аппарата Отто фон Герике и который позволял постоянно откачивать воздух из прозрачного стеклянного сосуда, по своей стоимости, сложности и новизне может рассматриваться как наиболее совершенное физическое оборудование, существующее на тот момент. Это уже Big Science. Наиболее существенное преимущество аппаратуры Бойля состоит в том, что благодаря стеклянным стенкам она дает возможность видеть то, что происходит внутри, и вводить внутрь новые образцы или даже манипулировать ими благодаря ряду незамысловатых механизмов, таких как шлюзовые камеры и крышки. Однако поршни насоса, плотные стекла и сами резиновые прокладки были еще недостаточно высокого качества. Поэтому Бойль вынужден существенно расширять свои технологическое поиски, чтобы иметь возможность провести опыт, который интересовал его более всего, – опыт, который доказывал бы существование пустоты в пустоте. Он помещает трубу Торричелли внутрь замкнутого пространства стеклянного насоса и получает таким образом первое пространство на вершине перевернутой трубы. Затем один из его техников, которого, впрочем, никто не видит (Shapin, 1991b), приводит насос в действие и выкачивает оттуда такое количество воздуха, которое необходимо для того, чтобы уровень ртутного столба оказался почти что на уровне ртути в резервуаре. Бойль проведет десятки экспериментов внутри замкнутой камеры своего насоса, пытаясь установить существование эфирного ветра, наличие которого утверждалось его противниками, а также объяснить, что заставляет соединяться мраморные цилиндры, задыхаться находящихся внутри стеклянного колпака маленьких животных и гаснуть свечи, – опыты, ставшие впоследствии популярными благодаря занимательной физике XVIII века.
В то время как на дворе бушевала целая дюжина гражданских войн, Бойль выбирает такой метод аргументации – аргументацию через мнение, – который был высмеян еще старой схоластической традицией. Бойль и его коллеги отказываются от достоверности, присущей аподейктическому суждению, в пользу doxa, простого мнения. Теперь эта doxa, однако, больше уже не плод бредовых фантазий наивных масс, но новый механизм завоевания поддержки у знатных особ. Вместо того чтобы основываться на логике, математике или риторике, Бойль опирается на параюридическую метафору: заслуживающие доверия, состоятельные и достойные уважения очевидцы, собравшиеся вокруг сцены, на которой проводится опыт, могут свидетельствовать о существовании факта, the matter of fact, даже если сами они ничего не знают о его подлинной природе. Таким образом, Бойль изобретает эмпирический стиль, которым мы пользуемся и по сей день (Shapin, 1991а).
Бойль нуждается не во мнении этих избранных представителей благородного сословия, но в наблюдении феноменов, произведенных искусственным образом в замкнутом и защищенном пространстве лаборатории. По иронии судьбы, Бойль стремится поднять и решить ключевой вопрос конструктивистов – являются ли факты полностью сконструированными в лаборатории или нет? Да, факты действительно конструируются благодаря новому оборудованию лаборатории и искусственному посреднику – насосу. Уровень торричеллиевого столба, помещенного в прозрачный корпус насоса, который приводится в действие запыхавшимися техниками, действительно понижается. «Факты фабрикуются», – как сказал бы Гастон Башляр. Но не являются ли ложными те факты, которые созданы человеком? Нет, поскольку Бойль, так же как и Гоббс, распространяет на человека «конструктивизм», присущий божественному началу: Бог знает о вещах все, поскольку сам их создает (Funkenstein, 1986). Мы знаем природу фактов, поскольку они получены при таких обстоятельствах, которые находятся под нашим полным контролем. Наша слабость оказывается силой в том случае, если только мы ограничимся знанием инструментализован-ной природы фактов и оставим в стороне объяснение причин. И вновь Бойль превращает недостаток – мы производим только matters of fact, созданные в лабораториях и обладающие только локальной ценностью, – в решительное преимущество: эти факты никогда не изменятся, что бы ни происходило в любом другом месте – в теории, метафизике, религии, политике или логике.