Текст книги "Нового Времени не было. Эссе по симметричной антропологии"
Автор книги: Бруно Латур
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
Довольно трудно, однако, смягчить нововременное чувство покинутости, поскольку оно происходит из ощущения, которое само по себе заслуживает уважения: сознания того, что были совершены непоправимые злодеяния против остальных природных и культурных миров и преступления против самих себя, размах и мотивы которых, очевидно, не имеют себе равных. Как сделать возможным возвращение нововременных к обычному человечеству и обычному нечеловечеству, не простив с излишней поспешностью совершенные ими преступления, которые они совершенно правильно стремятся искупить? И как мы можем с полным правом настаивать на том, что наши преступления ужасны, но что они при этом остаются самыми обычными; что наши добродетели велики, но что и они тоже при этом совершенно обычные добродетели?
Дело в том, что наши злодеяния можно сравнить с нашим доступом к природе: не надо преувеличивать их причины, даже если мы пытаемся измерить их следствия, ибо само это преувеличение стало бы причиной еще больших преступлений. Всякое стремление к тотальности, даже если оно является критическим, помогает тоталитаризму. Мы не должны прибавлять к реальному господству господство тотальное. Давайте не будем добавлять власть к силе (Latour, 1984, II ч.). Мы не должны предоставлять в распоряжение реального империализма империализм тотальный. Мы не должны приписывать абсолютную детерриториализацию капитализму, который вполне реален (Deleuze, Guattari, 1972). Подобным образом, мы не должны наделять научную истину и технологическую эффективность опять же тотальной трансцендентностью и опять же абсолютной рациональностью. Когда речь идет о преступлениях и господстве, капитализме и науках, мы должны понять нечто совершенно обычное – малые причины и их великие следствия (Arendt, 1963; Mayer, 1990).
Разумеется, демонизация выглядит для нас более предпочтительной, потому что, даже коснея во зле, мы по-прежнему остаемся исключительными, отрезанными от всех остальных и от нашего собственного прошлого, нововременными, пусть это, в крайнем случае, даже обернется злом, хотя раньше мы думали, что это обернется благом. Но, двигаясь окольными путями, тотализация становится соучастником того, что намеревается уничтожить. Она лишает сил перед лицом врага, которого наделяет фантастическими свойствами. Тотальная и гладкая система не поддается сортировке. Трансцендентная и гомогенная природа не поддается рекомбинации. Тотально систематическая техническая система не может быть никем перераспределена. Никто не сможет возобновить переговоры о переделке кафкианского общества. Детерриторизующий и абсолютно шизофреничный капиталист никогда не будет переделан. Запад, радикально отрезанный от других культур – природ, не может стать объектом обсуждения. Культуры, заключенные в произвольные, полные и устойчивые репрезентации, не могут быть оценены. Мир, который полностью забыл Бытие, никто не может спасти. Прошлое, от которого мы навсегда отделены радикальными и эпистемологическими разрывами, никто не сможет заново пересортировать.
Все эти приписывания тотального характера чему бы то ни было прилагаются их критиками к существам, которые никого об этом не просили. Возьмите руководителя предприятия, озабоченного поиском свободных ниш на рынке, какого-нибудь охваченного волнением завоевателя, бедного ученого, мастерящего что-то в своей лаборатории, скромного инженера, отыскивающего шаг за шагом сколько-нибудь благоприятное соотношение сил, заикающегося и напуганного политика, напустите на них критиков, и что вы получаете взамен? Капитализм, империализм, науку, технику, господство – все в равной мере абсолютные, систематические, тоталитарные. В первом случае акторы дрожали от ужаса. Во втором уже нет. В первом случае акторов можно было переделать. Во втором это невозможно. В первом случае акторы были еще близки к скромной работе хрупких и изменчивых медиаций. Во втором случае они, будучи очищены, все стали одинаково громадными.
Что же тогда делать с такими гладкими и заполненными поверхностями, с такими абсолютными тотальностями? А взять и разом их перевернуть. Полностью их ниспровергнуть, революционизировать их. О восхитительный парадокс! Посредством критического духа нововременные одновременно изобрели тотальную систему, тотальную революцию, чтобы положить ей конец, и столь же тотальный провал при попытке осуществления этой революции, провал, который приводит их в полное отчаяние! Не в этом ли причина многих преступлений, в которых мы себя упрекаем? Рассматривая Конституцию, вместо того чтобы рассматривать работу перевода, критики воображали, что мы на самом деле являемся неспособными к компромиссу, бриколажу, смешению и сортировке. На основе хрупких гетерогенных сетей, которые всегда образуют коллективы, критики разработали гомогенные тотальности, к которым можно прикоснуться, только полностью их революционизировав. И поскольку такая революционизирующая деятельность была невозможна, а нововременные, несмотря ни на что, пытались ею заниматься, то они двигались от преступления к преступлению. Как могло бы это «Не прикасаться!» гомогенных нововременных тотальностей по-прежнему приниматься за доказательство нравственности? Возможно, эта вера в радикальное и тотальное Новое Время и вела к аморальности?
Вероятно, было бы более справедливо говорить об эффекте поколения, хотя нас еще слишком мало, чтобы его ощутить. Мы появились на свет после войны, имея позади себя сначала черные, а затем красные лагеря, внизу – голод, над нашими головами – ядерный апокалипсис, а впереди – глобальное разрушение планеты. Нам действительно трудно отрицать эффекты масштаба, но еще труднее непоколебимо верить в несомненные добродетели политических, медицинских, научных или экономических революций. И тем не менее мы рождены среди наук, мы знали только мир и процветание и мы любим – надо ли в этом признаться? – технику и объекты потребления, к которым философы и моралисты предыдущих поколений рекомендовали относиться с презрением. Для нас техника не является новой, она не является нововременной в банальном смысле этого слова, но она всегда составляет наш мир. Наше поколение усвоило, интегрировало, гуманизировало ее в большей степени, чем предыдущие поколения. Поскольку мы первые, кто больше не верит ни в добродетели, ни в опасности, которые несут с собой наука и техника, кто разделяет их пороки и добродетели, не видя в них ни неба, ни ада, – нам, вероятно, легче искать их основания, не апеллируя ни к бремени белого человека, ни к фатальности капитализма, ни к судьбе Европы, ни к истории Бытия, ни к универсальной рациональности. Возможно, сегодня легче отказаться от веры в нашу собственную инаковость. Мы являемся не экзотичными, но самыми обычными. Следовательно, и другие тоже не являются экзотичными. Они подобны нам, они никогда не переставали быть нашими братьями. Не будем добавлять к нашим уже совершенным преступлениям еще и веру в то, что мы радикально отличаемся от всех остальных.
Если мы больше не являемся полностью нововременными, если мы также не являемся донововременными, то на каком основании мы собираемся осуществить сопоставление коллективов? Как мы теперь знаем, нам необходимо дополнить официальную Конституцию официальным признанием медиации. Когда мы сравнивали Конституцию с культурами, описанными асимметричными антропологиями прошлого, мы приходили только к релятивизму и невозможной модернизации. Если, напротив, мы сопоставим работу коллективов по переводу, то сделаем возможной симметричную антропологию и устраним ложные проблемы абсолютного релятивизма. Но мы также лишим себя ресурсов, разработанных нововременными: социальное, природа, дискурс, не говоря уже об отграниченном Боге. Это последняя трудность релятивизма: теперь, когда сравнение стало возможным, в какое общее пространство окажутся равно погруженными все коллективы, производители природы и обществ?
Располагаются ли они в природе? Нет, конечно, поскольку это внешняя, гладкая, трансцендентная природа является относительным и запоздалым следствием коллективного производства. Находятся ли они в обществе? Тоже нет, поскольку они являются всего лишь артефактом, симметричным природе, тем, что остается, когда изымаются все объекты и когда производится таинственная трансцендентность Левиафана. Может быть, тогда они находятся в языке? Это невозможно, поскольку дискурс – это еще один артефакт, обладающий смыслом лишь тогда, когда внешняя реальность референта и социальный контекст выносятся за скобки. Находятся ли они в Боге? Это маловероятно, поскольку метафизическая сущность, которая носит это имя, всего лишь занимает место далекого судии, так, чтобы удерживать на как можно большем расстоянии две симметричные инстанции – природу и общество. Находятся ли они в Бытии? Это еще менее возможно, поскольку в силу удивительного парадокса мысль о Бытии сама стала тем, что остается, когда любая наука, любая техника, любое общество, любая история, любой язык, любая теология отданы на откуп простой метафизике, чистому экспансионизму сущего. Натурализация, социализация, дискурсивизация, дивинизация, онтологизация – все эти «-изации» являются в равной степени невозможными. Ни одна из них не образует общего основания, на котором полагались бы коллективы, ставшие сопоставимыми. Нет, мы не впадаем из одной крайности в другую – из природы в социальное, из социального в дискурс, из дискурса в Бога, из Бога в Бытие. Эти инстанции имеют конституционную функцию лишь при условии сохранения своего различия. Ни одна из них не может покрыть, наполнить, включить в себя другие, ни одна из них не может служить для описания работы медиации или перевода.
Так где же мы тогда? Где мы приземлимся? До тех пор пока мы продолжаем задавать этот вопрос, мы совершенно точно находимся в нововременном мире, одержимые конструированием имманентности (immanere: пребывать в) или деконструированием другого. Мы все еще остаемся, если прибегнуть к старому слову, в метафизике. Но теперь, проходя через сети, мы не останавливаемся ни на чем, что было бы особенно гомогенным. Мы пребываем скорее в инфрафизике. Являемся ли мы тогда имманентными, будучи силой среди других сил, текстами среди других текстов, обществом среди других обществ, сущим среди других сущих?
Тоже нет, ибо вместо присоединения жалких феноменов к надежным креплениям природы и общества теперь мы позволяем медиаторам производить природы и общества, мы переворачиваем направление модернизирующих трансценденций. Природы и общества становятся относительными продуктами истории. Однако мы не впадаем только лишь в одну имманентность, поскольку сети оказываются погружены в ничто. Мы не нуждаемся в мистическом эфире, для того чтобы сети могли распространяться. Нам не надо заполнять пробелы. Концепция понятий «трансцендентность» и «имманентность» оказывается модифицированной за счет возвращения нововременных к ненововременным. Кто нам сказал, что трансцендентность должна иметь нечто себе противоположное? Мы есть, мы остаемся, мы никогда не покидали трансцендентности, то есть удерживания в настоящем через посредничество перехода.
Другие культуры поражали нововременных диффузностью своих материальных или духовных сил. Нигде они не пускали в ход чистые материи, чистые механические силы. Духи и агенты, боги и предки смешивались в каждой точке. Напротив, с точки зрения нововременных, мир Нового Времени представал расколдованным, лишенным своих тайн, управляемым гладкими силами чистой имманентности, которым мы, люди, одни только и навязывали некоторое символическое измерение и за которыми существует, возможно, трансцендентность отграниченного Бога. Теперь же, если нет имманентности, если существуют только сети, агенты, актанты, у нас больше не получится быть разочарованными. Это не мы произвольно добавляем «символическое измерение» к чистым материальным силам. Эти силы столь же трансцендентны, активны, полны движения, духовны, как и мы сами. Природа является не более непосредственно доступной, чем общество или отграниченный Бог. Вместо тонкой игры, которую нововременные вели с тремя различными сущностями, каждая из которых была одновременно трансцендентной и имманентной, мы получаем только умножение трансцендентностей. Полемический термин, изобретенный, чтобы противостоять предполагаемому вторжению имманентности, слово «трансцендентность» должно изменить свой смысл, если оно не имеет больше ничего противоположного себе.
Эту трансцендентность, не имеющую ничего противоположного себе, я называю делегированием. Высказывание, или делегирование, или отправка сообщения или посланника, позволяет оставаться в настоящем, то есть существовать. Когда мы покидаем нововременной мир, мы не падаем на кого-то или на что-то, мы опускаемся не на сущности, а на процесс, на движение, на переход, на пас – в том буквальном смысле этого слова, которое оно имеет в играх с мячом. Мы исходим не из сущности, а из непрерывного и рискованного существования – непрерывного, поскольку рискованного; мы исходим из утверждения присутствия, а не перманентности. Мы исходим из самого утси/ит'ъ,[31]31
Дословно «связь», «связка», но также и «обязанность» – термин Бл. Августина, ставший предметом диссертации Ханны Арендт и обозначающий связь между ближними в христианстве; термин имеет коннотации и «привязи», и «привязанности». – Примеч. науч. ред.
[Закрыть] из переходов и отношений, не принимая в качестве точки отсчета никакое бытие, которое не возникает из этого отношения, одновременно коллективного, реального и дискурсивного. Мы исходим не из людей, тех, кто пришел поздно, и не из языка, еще более запоздавшего. Мир смысла и мир бытия – это один и тот же мир, мир перевода, субституции, делегирования, перехода. О всяком ином определении сущности мы скажем, что оно «лишено смысла»; в самом деле, оно лишено средств удерживаться в настоящем, длиться. Всякая длительность, всякая устойчивость, всякая перманентность должна быть оплачена ее медиаторами. Исследование трансцендентности, лежащей вне противоположности чему-либо, и делает наш мир – со всеми этими послами, медиаторами, делегатами, фетишами, машинами, статуэтками, инструментами, репрезентантами, ангелами, заместителями, официальными представителями и херувимами – столь ненововременным. Что это за мир, который обязывает нас одновременно, на одном дыхании, объяснять природу вещей, технику, науку, вымышленные существа, малые и большие религии, политику, юрисдикции, экономику и бессознательное? Конечно, наш собственный. Он перестал быть нововременным с того момента, как мы заменили все сущности делегированными, опосредующими, переводящими – тем, что придает этим сущностям смысл. Именно поэтому мы его еще не узнаем. Он выглядит по-старому вместе со всеми этими делегатами, ангелами и заместителями. И тем не менее он также не похож на культуры, изученные этнологами, ибо этнология никогда не производила симметричной работы, которая состояла бы в том, чтобы созвать делегированных, опосредующих, переводящих в их собственный дом, к себе, в их собственный коллектив. Антропология создавалась или на основании науки, или на основании общества, или на основании языка, она всегда балансировала между универсализмом и культурным релятивизмом, и в конце концов она столь же мало сообщила нам о «Них», как и о «Нас».
После того как мы создали первый набросок нововременной Конституции и обозначили причины, сделавшие ее непобедимой; после того как было показано, почему критическая революция была завершена и каким образом вторжение квазиобъектов вынудило нас во имя придания смысла Конституции перейти от одного нововременного измерения к измерению ненововременному, всегда на самом деле присутствовавшему; после того как мы восстановили симметрию между коллективами и измерили таким образом их различия в размере, разрешив в то же самое время вопрос о релятивизме, я могу теперь завершить это эссе, приступив к самому трудному вопросу – вопросу о ненововременном мире, в который, как я утверждаю, мы теперь входим и который в действительности мы так никогда и не покидали.
У модернизации, даже если она предала огню и мечу квазитотальность культур и природ, существовала ясная цель. Модернизирование позволяло наконец-то провести четкое различие между законами внешней природы и конвенциями общества. Завоеватели проводили подобное различение повсюду, относя гибриды либо к объектам, либо к обществу. Такое различение влекло за собой появление устойчивого и непрерывного фронта радикальных революций, происходящих в науке, технике, управлении, экономике, религии, и действовало как настоящий бульдозерный щит, после которого прошлое исчезало навсегда, но перед которым, по крайней мере, открывалось будущее. Прошлое – это варварская смесь; будущее – это цивилизующее различие. Конечно, люди Нового Времени всегда признавали то, что в прошлом они также смешивали объекты и общества, космологии и социологии. Но это происходило тогда, когда они были еще только донововременными. Из этого прошлого они сумели вырваться благодаря революциям, которые раз за разом принимали все более ужасающий характер. Поскольку другие культуры все еще смешивают ограничения, накладываемые наукой, и потребности своего общества, необходимо помочь им вырваться из этого смешения, отменяя их прошлое. Модернизаторы, на самом деле, хорошо знают, что островки варварства остаются там, где в слишком больших пропорциях смешиваются техническая эффективность и социальный произвол. Но скоро мы закончим модернизацию, ликвидируем все эти уцелевшие островки и все окажемся на одной и той же планете, все одинаково нововременные, одинаково способные извлекать выгоду из того, что одно лишь и ускользает всегда от общества с его интересами – экономической рациональности, научной истины, технической эффективности.
Некоторые модернизаторы все еще рассуждают так, словно подобная судьба была бы возможна и желательна. Однако достаточно заговорить об этом, чтобы увидеть ее абсурдность. Как бы нам удалось добиться очищения науки и обществ, если модернизаторы сами заставляют умножаться гибриды, умножаться благодаря той самой Конституции, которая отрицает их существование? Это противоречие долгое время скрывалось ростом количества нововременных. Постоянные революции, происходящие в государстве, постоянные научные и технические революции должны были закончиться абсорбированием, очищением, приобщением к цивилизации этих гибридов за счет их включения либо в общество, либо в природу. Но двойное поражение, с которого я начал, поражение социализма – правая сторона сцены – и банкротство натурализма – левая сторона! – сделали еще более невозможной работу очищения и более заметным это противоречие. Больше уже не осталось в запасе никаких революций, чтобы можно было продолжать этот бег вперед. Гибриды стали настолько многочисленными, что больше никто не знает, как принять их всех в старой Земле Обетованной – в мире Нового Времени. Отсюда эта внезапная нерешительность постмодернистов.
Модернизация была безжалостна к донововременным, но что сказать о постмодернизации? Империалистическое насилие, по крайней мере, предлагало будущее, но внезапная слабость, проявленная завоевателями, оказалась намного хуже, поскольку постмодернизация, оказываясь навсегда отрезанной от прошлого, теперь точно так же отрезана и от будущего. Столкнувшись на всем ходу с нововременной реальностью, бедные народы теперь должны испытать на себе постмодернистскую гиперреальность. Ничто не имеет цены, все – отражение, все – симулякр, все – плавающее означающее, и сама эта слабость, как считают постмодернисты, должна спасти от вторжения техники, наук, рациональности. Стоило ли все разрушать до основания, чтобы в итоге нанести еще и этот последний удар? Опустошенный мир, где существуют постмодернисты, – это мир, опустошенный ими и никем другим, поскольку именно они поверили нововременным на слово. Постмодернизм – это симптом противоречия, присущего нововременности, но он не способен диагностировать это противоречие, поскольку использует ту же самую Конституцию – положение о том, что наука и техника являются сверхчеловеческими, – но уже не прибегает к тому, что лежало в основании ее силы и ее величия, – распространению квазиобъектов и увеличению посредников между людьми и нечеловеками.
Теперь, однако, когда мы обязаны рассматривать работу очищения и работу посредничества симметричным образом, диагноз поставить совсем нетрудно. Даже в самые тяжелые моменты западного iтреrium'a никогда не возникал вопрос о том, чтобы наконец-то четко разделить законы природы и социальные конвенции. Речь всегда шла о том, чтобы конструировать коллективы, смешивая, в постоянно увеличивающемся масштабе, определенный тип нечеловеков и определенный тип людей, объекты Бойля и субъекты Гоббса (не говоря уже об отграниченном Боге). Введение более длинных сетей – примечательный момент, но этого недостаточно для того, чтобы сделать нас радикально отличными от других или навсегда отделить нас от нашего прошлого. Нам нет необходимости продолжать модернизацию, собирая все наши силы в один кулак, игнорируя постмодернистов, стискивая зубы и продолжая, несмотря ни на что, верить в обещания натурализма и социализма, поскольку эта самая модернизация так никогда и не начиналась. Она всегда была только официальной репрезентацией другой, намного более скрытой и глубокой, работы, которая сегодня продолжается во все более и более значительном масштабе. Нам также нет необходимости бороться против модернизации – на воинственный манер антинововременных или на разочарованный манер постмодернистов, – потому что тогда мы бы направляли все свои атаки только на Конституцию, тем самым лишь способствуя ее укреплению и не осознавая того, что всегда являлось источником ее энергии.
Но предполагает ли такой диагноз лекарство от невозможной модернизации? Если, как я все время говорил об этом, Конституция допускает умножение гибридов, поскольку отказывается осмыслять их как таковые, тогда она остается эффективной только при условии, что отрицает их существование. Не потеряет ли Конституция свою эффективность в том случае, если плодотворное противоречие, существующее между двумя частями, – официальной работой очищения и неофициальной работой медиации – окажется столь очевидным? Не окажется ли модернизация невозможной? Может быть, мы станем или снова окажемся донововременными? Надо ли нам смириться с тем, что мы станем антинововременными? Не должны ли мы, за неимением лучшего, продолжать быть нововременными, но, в духе сумеречного умонастроения постмодернистов, полностью утратив веру?