Текст книги "Непокоренные: Избранные произведения"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
Они останавливаются у «виллиса».
К ним вдруг подходит какой-то толстяк в клетчатом пиджаке и котелке.
Он приподымает котелок, церемонно раскланивается, потом достает из бокового кармана бумажник, а оттуда паспорт и какую-то бумагу. Все это он протягивает Слюсареву.
Чех равнодушно смотрит, жует свои усы.
Слюсарев недоуменно берет бумаги.
Читает про себя… и вдруг хохочет.
Савка смотрит на него удивленно, человек в котелке – испуганно.
Чех уныло жует усы.
– Это когда же вам выдали, господин? – спрашивает, наконец, Слюсарев, показывая бумагу.
Человек в котелке что-то быстро говорит по-немецки.
Чех переводит:
– Он говорит: эта бумага выдана год назад.
– Ну и предусмотрительный же народ! Ну и далекого ж прицела люди! – покрутил головою Слюсарев. – Одно слово – нейтралы! – И он объясняет Савке, протягивая бумагу: – Год назад выдано… на русском языке… швейцарским консулом… с просьбой к русским властям оказывать этому господину содействие. Ну и ловкие ж люди!
– Гитлер – капут! – вдруг гордо произносит швейцарец и подымает над головой руку, сжатую в кулак.
– Капут? Ишь храбро как говорит! – усмехнулся Слюсарев. – А небось позавчера кричал «Хайль Гитлер»? Ох вы, нейтралы!.. Кто он такой? – спрашивает он у чеха.
– Артист. Имеет танцевальный номер.
– Танцор? Этот? – Савка с удивлением рассматривает толстяка.
– Нет, он не танцует. Он имеет номер. Труппу.
– А-а?.. Подрядчик, значит…
– Чего же он хочет от нас? – спрашивает Слюсарев.
Чех обращается к швейцарцу, тот отвечает. Чех переводит:
– Он хочет знать: это ваша машина?
– Это вот его машина, – показывает Слюсарев на Савку.
– Моя. Ну тай що? – подтверждает Савка.
Толстяк подходит ближе к машине, хлопает ее ладонью по кузову.
– Он хочет купить эту машину, – невозмутимо переводит чех.
– Купить?.. – расхохотался Савка.
Чех пожимает плечами.
– А на что ему? – спрашивает Слюсарев.
– Ему надо. Он хочет уехать отсюда.
– Ото так! – смеется Савка. – Ото купец!
– Ну что ж, поторгуйся с ним! – усмехнулся Слюсарев.
– А гроши у него есть? – спрашивает Савка.
– Он говорит, что есть. Любая валюта.
– Так. А сколько ж он даст за машину?
Чех переводит. Толстяк оживляется. Котелок съехал на затылок. Размахивая руками, швейцарец что-то говорит.
– Он спрашивает вашу цену! – невозмутимо отвечает чех.
– Говори цену, Савка! – усмехается Слюсарев.
– Та он що, сказывся? Он это всерьез?
Чех переводит швейцарцу, потом, жуя усы, отвечает:
– Конечно. Он говорит: он деловой человек.
– Так это ж казенная машина… военная… Як же я могу продать?
– Он говорит, что понимает это, – бесстрастно переводит чех. – Он говорит: он даст поэтому больше.
Савка вдруг свирепеет.
– Постой, постой!
Толстяк подходит к Савке, что-то быстро говорит ему горячим шепотом, потом вдруг вытаскивает толстый бумажник, а оттуда целую пачку разноцветных денег. Он сует их Савке, шепча:
– Доллары… франки. А? Кроны, марки… Найн, найн, не дойче марка… Дойчемарк, тьфу, – он плюет. – Марка – капут! Но стерлинги, доллары, лиры, а? Руссишен гелд? – он хочет соблазнить Савку. Он шелестит новенькими бумажонками, сует их ему…
Савка сердито отталкивает его.
– От черт! Да ты ему объясни, – говорит он чеху. – Не имею я права казенную машину продавать. Не моя она – государственная.
Чех невозмутимо переводит.
Толстяк смеется, хлопает себя по ляжкам.
– Он говорит: все можно купить и продать, – переводит чех. – А почему нет? Все торгуют. Немецкие солдаты даже пулеметы продавали.
– Все можно продать! – говорит по-немецки швейцарец и сует Савке деньги.
– Все можно продать? – рассвирепел Савка. – Да не всех можно купить! Это вы тут всю Европу продали Гитлеру. А русского человека, скажи ты ему, русского человека купить нельзя. Убери свои деньги, черт! Плевать я на них хотел! Я сам миллионер!.. Отойди от машины. Садись, дядя Иван! Будь они прокляты, чертовы торгаши!
Он садится в машину. Слюсарев, посмеиваясь, за ним. «Виллис» трогается.
Толстяк-швейцарец закричал что-то и побежал за машиной. Потом отстал.
А чех рассмеялся в усы, отломил кусок хлеба…
Жует и машет шляпой вслед русским солдатам.
…Бежит по улицам Германии «виллис»…
Мчатся машины…
Ракеты… Снаряды, «катюши»…
Опять наступление…
Опять канонада…
Прямо на зрителя ползут по траве пехотинцы.
Выползают на освещенное луной шоссе.
Чуть приподымается передний. Протягивает руку.
И шепотом – взволнованным и страстным – говорит:
– Берлин, ребята!
– Берлин! – взволнованно говорит Вася Селиванов. – Неужто вон там, за лесом, за шоссе, взаправду Берлин?
Он и Автономов стоят на лесной полянке у КП полка.
– Неужто взаправду Берлин? – повторяет Вася. – Даже не верится! Нет, ты подумай только, Федор Петрович. Вернется сейчас из штабарма Дорошенко… привезет приказ… Потом – сигнал. Удар. Еще удар! Штурм!.. И мы в Берлине. А? В Берлине! – Он захохотал.
– Русские в Берлине… – задумчиво произнес корреспондент.
– И этот Берлин уже не кружок на карте, не стратегическая цель, не лозунг, а… а взаправдашний Берлин, тот самый… который…
– Который… которому… и о котором… – засмеялся Автономов.
– Да! – с вызовом подхватил Вася. – Да. О котором. О котором городе мы думали еще на Дону. Помнишь? Зимой? В снегах? На походе? А ведь мы тогда уже знали, что придем сюда, придем!
– Мы это знали даже раньше! – усмехнулся корреспондент. – Когда отступали на восток, мы и тогда знали, что идем на Берлин.
– Да. И пришли. Пришли! Раньше американцев, англичан, французов. Одни пришли! – Он потянулся, разминая кости. – Пришли… Ну теперь и я скажу: нелегкий это был путь, брат. От Дона-то до Берлина! Вот никогда я так не говорил, а сейчас скажу. Нелегкий!
– Устал?
– Нет. Этого еще нет! – Он засмеялся. – Я тебе после победы скажу, устал я или нет. А сейчас… сейчас во мне одно нетерпение. Скорей бы! Скорей!
– Руки чешутся?
– Нет. Душа горит.
На поляну медленно выезжает «виллис».
– Дорошенко! – закричал Вася и бросился к машине.
Дорошенко вылезает из автомобиля.
Молча здоровается.
И идет к КП.
– Ну? – нетерпеливо спрашивает Вася.
Дорошенко не отвечает.
Он садится на пенек у КП и снимает фуражку.
Вытирает пот со лба.
– Зачем вызывали? Продолжаем наступление?
– Продолжаем… – кратко отвечает Дорошенко.
– Идем в Берлин?
– Вероятно…
– То есть как вероятно? – удивился Автономов. – А еще куда?
Дорошенко пожал плечами.
– Нет, ты мне одно скажи, – взорвался Вася, – нам рейхстаг штурмовать? Нам водружать знамя? (Пауза.)
– Нет, – ответил Дорошенко. – Не нам.
– Как не нам? – взревел Вася.
Дорошенко не ответил. Достал папиросу из портсигара. Закурил.
Его лицо сейчас бледное, злое.
– Я с наштармом говорил, – сказал он, наконец, негромко. – И карту смотрел… Я так понял: в штурме Берлина нашей армии выпала подсобная роль. Мы будем обходить Берлин с севера.
– А город? – крикнул Вася.
– А в город мы, вероятно, не войдем… (Пауза.)
– Та-ак! – зло сказал Вася, перекусывая стебелек травы. – Отличное известие! А кто ж в город войдет?
– Эта честь поручена отборным… Знаменитым армиям.
– А мы что ж, не знаменитые? – возмутился Вася.
– Мы? Мы – обыкновенные. Даже не гвардейцы.
Долгая пауза.
Молча курит Дорошенко.
Вася рвет травинки, перекусывая их, выплевывает.
– Ну, ничего! – сказал Автономов и улыбнулся. – Ничего, друзья!.. Зато вам задача легче, и крови меньше…
– Легче? – закричал Вася. – А кто легкого хочет? Кто? Ты все роты обойди, любого солдата спроси: кому крови своей жалко, кому легкого боя хочется? Люди в самое пекло мечтали попасть… в самое логово… Люди мечтали своею рукою войну кончить. Как же не мы? Как же не мы водрузим знамя-то?
– Что ж это ты, Вася, – усмехнулся Дорошенко, – приказы командования критиковать вздумал?
– Эх, – горько махнул рукою Вася. – А я-то надеялся первым в рейхстаг войти!
– А я надеялся, – тихо ответил Дорошенко, – прийти на Моабитштрассе.
Он помолчал немного, потом бросил папиросу наземь, притушил ее сапогом и встал.
– Ну, все! – сказал он уже другим тоном. – Похныкали и хватит! – Он посмотрел на часы. – Выступаем через час. Будем выполнять задачу. А в рейхстаг, Вася, другой офицер придет первым… И на Моабитштрассе тоже. А победим – славою-то сочтемся!
…Гремит музыка боя.
Артиллерийский концерт. Хор батарей. Короткая песня гранаты.
Мелькают кадры. Лица, пейзажи, пушки, схватки…
Штык, озаренный солнцем…
Знамя над гвардейцами…
Луна на бетоне блестящей берлинской автострады.
И во весь экран – ликующее лицо Васи Селиванова.
– Ага! – кричит он. – Ага! А мы хоть и не знаменитые, а первыми вышли на Берлинер-ринг.
– …Успех! – восхищенно говорит Автономов Дорошенко.
– А вот и награда! – усмехается тот и показывает на карту. – Нам чуть-чуть изменили курс наступления.
Мы видим карту: пунктирный путь дивизии чуть-чуть довернут в сторону Берлина.
…Гремит музыка боя.
Мелькнуло лицо Слюсарева.
Яростное лицо солдата. Штык над головой.
Под ногами Слюсарева бетонный колпак дота.
Сбегает Слюсарев с поверженного дота, бежит… Вперед!
– Опять у третьей армии успех! – говорит большой генерал во фронтовом штабе. – Молодцы! – и решительною рукою что-то чертит на карте.
…И опять ликующее лицо Васи Селиванова.
Оно на фоне немецких вывесок…
– Ага! – кричит Вася. – А все-таки хоть мы и не знаменитые, а первыми вырвались на окраину Берлина.
…Гремит музыка боя.
Дорошенко хрипло кричит в телефон:
– Я понял задачу. Спасибо за доверие. Оправдаем. – И, положив трубку, говорит Автономову, хитро подмигивая: – А нас опять чуть-чуть… повернули.
– На Берлин?
– На Берлин.
…Гремит музыка боя.
Сквозь огонь бегут солдаты. Горят танки.
Большой генерал во фронтовом штабе нахмурил брови.
– Танки не могут пройти? – переспрашивает он кого-то, кого мы не видим. – Та-ак? А восьмая гвардейская? Встретила сильное сопротивление? Та-ак! Дайте мне чаю, голубчик. Ну что ж! Зато у третьей успех. Довернем еще раз третью! – И, отхлебывая чай из чашки, он что-то чертит на карте.
…Яростно гремит бой.
Во весь голос поет свою песню Савка Панченко, но слов не слышно, и голоса Савкиного не слышно, – ликующе гремит музыка победы.
Уличные бои в Берлине. Разбитые готические здания. Немецкие вывески. Пожары. Орлы на решетках.
Бой.
– Ага! – кричит Вася Селиванов. – А мы все-таки пришли в Берлин!
Он останавливается у фонарного столба. Снимает каску, вытирает со лба грязь и пот.
– Теперь и мы знаменитые!.. – тихо говорит он.
…Аккуратная табличка на перекрестке улиц.
Обыкновенная табличка.
Как все.
Ее легко прочесть:
«Моабитштрассе».
Подле нее стоит Дорошенко.
Гремит песня боя.
Схватка на улице.
Фашист бьет с чердака из пулемета.
Табличка на доме: «Моабитштрассе, 173».
Бой в подвале.
Хриплый бой. Гранатный бой.
Мертвый гитлеровец на перекрестке.
Табличка на доме: «Моабитштрассе, 151».
Волокут орудие солдаты.
Стонет под колесами булыжник.
Идет по улице Дорошенко, прижимается к стенам.
Наган в руке.
Табличка на доме: «Моабитштрассе, 147».
Перебежками от дома к дому бежит Вася Селиванов.
С ним несколько бойцов.
Вот они упали… Стреляют…
Со всех сторон рвется на них огонь.
Табличка на доме: «Моабитштрассе, 139».
От дома к дому идет раненный в голову Дорошенко.
Голова перевязана.
Кровь на марле.
Глаза воспалены.
Откуда-то из окна летит на Дорошенко фаустпатрон.
Еле успел отскочить Дорошенко.
Табличка на доме: «Моабитштрассе, 133».
Подвал какого-то дома. Телефоны. КП.
Теперь рядом с Дорошенко Автономов.
У корреспондента рука перевязана.
– Я вам приказал не лезть в огонь! – раздраженно говорит Дорошенко. – Разве там место корреспондента?
– А кто знает, где место корреспондента в бою? – усмехается Автономов. Потом смотрит на Дорошенко и говорит тихо: – В этот дом… мы войдем вместе…
Табличка на доме: «Моабитштрассе, 127».
Идут Дорошенко и Автономов.
– Пять домов осталось, – хрипло говорит Дорошенко.
Гремит бой вокруг.
Поют камни под снарядами.
Табличка на доме: «Моабитштрассе, 121».
– Два дома осталось! – говорит Дорошенко и поправляет перевязку.
– Только бы дойти!
И вдруг затихает музыка боя.
Рассеивается пороховой дым…
Улеглась кирпичная пыль…
Дорошенко и Автономов стоят подле дома, на котором табличка: «Моабитштрассе, 117».
Это обыкновенный дом.
Как все.
Серый, каменный, скучный.
– Вот вы и пришли! – тихо улыбнувшись, сказал Автономов.
(Пауза.)
– Д-да… – негромко отозвался Дорошенко. – Вот мы и пришли.
Еще немного постоял он у дома.
Потом распахнул парадную дверь.
И пошел по лестнице.
Автономов за ним.
Бесконечная лестница…
Металлические перила.
Разбитые стекла в фонарях…
И, наконец, дверь: «Герр Отто Шульц».
Дорошенко остановился.
Прочел табличку.
Зачем-то поправил ремень на гимнастерке…
…и постучал.
Никто не отозвался.
Он постучал еще раз.
Потом просто тихо толкнул дверь, и она открылась…
…Они вошли в квартиру Отто Шульца.
Мусор в передней.
Паутина.
Запустение.
Они осторожно прошли по коридору…
Вошли в комнаты.
Пусто, пусто везде.
Разбитые стекла дребезжат… Где-то еще стреляют…
Дорошенко толкнул дверь в следующую комнату.
Дверь скрипнула и отворилась.
Они вошли в полутемную комнату.
Это – спальня.
В ее углу замерла в смертельном ужасе чета Шульцев: маленький, худощавый старичок и седая женщина в пуховом платке.
Дорошенко стал перед ними.
Они поднялись тоже. Дрожат.
– Герр Отто Шульц? – хрипло спросил Дорошенко.
– Яволь! – чуть слышно ответил Шульц.
Автономов тревожно следил за Дорошенко.
А тот в упор смотрел на Шульца.
Словно хотел он в нем узнать, угадать черты его сына – палача, разрушившего семью Дорошенко.
Но Отто Шульц был просто маленький и тщедушный человечек, и лицо его, похожее на сморщенный кулачок, дрожало и прыгало.
Дорошенко обвел взглядом стены спальни.
Бросился в глаза большой портрет. Фашист в офицерской форме.
Дорошенко сразу узнал в нем своего смертельного врага. Был гитлеровец на портрете весел и самодоволен, горд тупой гордостью нациста 1942 года.
Немец с портрета смотрел на Дорошенко и нагло ухмылялся. Его не страшило, что теперь Дорошенко пришел в его дом, что теперь его, немца, старики родители были во власти Дорошенко, как когда-то семья Дорошенко в его власти.
Немец на портрете ухмылялся…
Но вокруг портрета была уже черная траурная рамка. И черные традиционные банты по углам.
Автономов вспомнил всех убитых фрицев, которые попадались ему на дороге от дома до Берлина. Вот так же лежали эти трупы на снегу или в грязи и скалились страшною ухмылкою мертвяков, как скалится сейчас с портрета старший сын Отто Шульца.
– Сын? – спросил он Шульца, указывая на портрет и еще раз переспросил по-немецки: – Сын?
– Да, да, – ответил старик по-немецки. – Мой сын… Он убит под Киевом.
Автономов перевел глаза на другие стены. Там тоже висели портреты молодых немцев. И портреты эти тоже были в черных траурных рамках.
И, следя за его взором, старый Шульц пояснял кратко:
– Сталинград… Минск… Моздок…
А по его лицу текли грязные, жалкие слезы, и он боялся утереть их, боялся сесть и по-отцовски заплакать.
– Пойдем? – тихо спросил у Дорошенко Автономов. Но Дорошенко смотрел на старуху Шульц.
Он смотрел на ее белый пуховый платок с длинными кистями, в который старуха под взглядом мрачных глаз Дорошенко куталась, ежась и трепеща.
Он смотрел только на этот платок, неотрывно и напряженно, о чем-то думая и что-то вспоминая… И когда Автономов тихонько потряс его за плечо, он сказал, горько улыбнувшись:
– Это было всего четыре года назад… Я был в Москве, в ЦК, по делам района…
Автономов удивленно посмотрел на него.
– Пойдем! – беспокойно сказал он.
– И я купил этот платок… оренбургский… теплый… жене… – Он усмехнулся. – Я так ей редко делал подарки… Все некогда, дела… а тут купил… И она удивилась… И даже заплакала от радости, дуреха ты моя. И сказала: «А я думала, ты забыл, что сейчас как раз пятнадцатилетие нашей жизни…» И тогда же она вышила на платке памятную метку… вон ту… – Он показал на платок старухи. – Я сразу узнал.
Автономов вдруг резко дернулся к старухе, но Дорошенко удержал его руку.
– Не надо! – сказал он. – Пусть носит. Зачем он мне теперь? – Он еще раз обвел взглядом стены, портреты, стариков и, круто повернувшись, пошел прочь из этого дома…
…Молча шли они по Моабитштрассе.
Наконец, Автономов сказал тихо и впервые называя Дорошенко на «ты»:
– Зачем же ты шел на Моабитштрассе, Дорошенко?
– Зачем я шел? От Дона до Днепра казалось мне: иду я выручать семью… Но я не нашел семьи за Днепром, нашел могилы и… и пошел дальше. (Пауза.) От Днепра до Польши казалось мне: иду я искать детей… в неволе. Но в Польше я узнал, что их уже… не надо искать… но я…
– Пошел дальше.
– Казалось мне, – продолжал, мрачнея, Дорошенко, – что иду я теперь, чтоб отомстить немцам… герру Отто Шульцу, отцу того, кто… Но…
– Но ты не убил его… И не мог бы убить… и пойдешь дальше.
– Да. И пойду дальше. До конца. – Он потер висок. – Зачем же шел? (Пауза.) Он усмехнулся. – Когда англичанин или американец идет на войну – идут они из-за доллара. Когда немец воюет – воюет он из страха дисциплины или ради разбоя. А когда русского подымешь на войну, то воевать он пойдет ради… ради человечности. (Пауза.) Да, я потерял дом, семью, детей, но это я – простой русский человек – спас человечество. И этим моя душа довольна.
– Я знаю это, – тихо отозвался Автономов.
Вдруг им навстречу из каких-то железных ворот с решетками выходит странная группа.
Это – пять человек в полосатой тюремной робе.
Костлявые, заросшие седой щетиной, страшные, они больше похожи на призраков, чем на людей.
Они стоят у ворот тюрьмы, еще не зная, куда им идти и что делать.
Они жадно вдыхают ветер свободы.
– Вы кто такие? – спрашивает их Автономов.
Увидев русских, они как-то сразу оживляются, их лица светлеют, на глазах появляются слезы.
– Кто вы такие? – участливо спрашивает Автономов.
– Мы? Мы – немцы, – по-русски, но с сильным акцентом отвечает ему самый старый из них, седой человек с редкими длинными волосами.
– Немцы? – удивленно переспрашивает корреспондент и невольно бросает взгляд на их тюремные куртки, на обрывки кандалов на ногах.
Старик усмехается:
– А вы думаете, что немцы бывают только палачи? Есть немцы-жертвы! – И просто прибавляет: – Мы – коммунисты.
И тогда Автономов вдруг порывисто бросается к нему и хватает его руку.
Он трясет ее долго и молча.
А остальные четверо подымают над головою сжатые кулаки.
– Рот Фронт!
И вспоминается Красный Веддинг.
Сжатые кулаки, сейчас костлявые и покрытые седою шерстью, они были когда-то грозными, могучими. Их было пять миллионов, но они не могли остановить Гитлера.
Старик трясет руку Автономова и плачет.
– Когда-то… – говорит он сквозь слезы, – я хорошо говорил по-русски. Я жил и учился в Москве… И я мечтал – о да! – о свободной Германии… Простите, я плачу… Но там, – он показывает на тюрьму, – там, в Моабите, я ни разу не плакал.
– Куда же вы идете теперь? – спрашивает Дорошенко.
– Куда? – старик оглянулся вокруг. Развалины окружали их, кирпичная пыль и дым. Но таким просторным казался вчерашнему узнику мир, что он широко распахнул руки, не в силах обнять его. – Мы пойдем… в Германию, – сказал он. – В нашу Германию. Ах, товарищ! Это вы спасли Германию от Гитлера для нас, для немцев. Спасибо!..
Он трясет руки Дорошенко и Автономова; его товарищи делают то же.
…И вот они уже идут на Моабитштрассе.
И Автономов тихо говорит им вслед:
– Счастливого пути, товарищи!
…И снова гремит музыка боя.
Развалины. КП Васи Селиванова.
Телефон в расщелине стены.
Вася лежит на земле. На кирпичах перед ним расстелена карта.
Рядом сидит Галя.
– Нет, ты гляди, гляди, Галя! – возбужденно говорит Вася, тыча пальцем в карту. – Вот мы. А вот, рукой подать, Шпрее. Мост «Мольтке-старший». А за мостом уж, – сказать и дух захватывает! – рейхстаг. А? И вдруг не мы… а? – И он с силою хлопает ладонью по карте. – Как же не мы?
– Не горячись, Вася, – шепчет Галя. – Очень я тебя прошу – не горячись!
– Как же не горячиться? Ведь это мой, мой рейхстаг, я к нему грудью пробился. Нет, кабы я был генералом, я б позвал к себе… меня и сказал бы… мне: «Комбат Василий Селиванов! Ты геройски прошел от Дона до Берлина. Хотел было я тебя окраиной пустить, но ты хоть и не гвардеец, а геройский командир и сам прорвался в центр. Поэтому бери-ка ты, брат, рейхстаг!» И я бы взял.
– Ты не горячись, Вася. Ты береги себя. Ну, хоть ради меня.
Она с любовной нежностью смотрит на него.
У него воспалены от бессонницы глаза. Он похудел. Волосы его выгорели. Лицо в пыли.
– Побереги себя, Вася! – тихо шепчет она и вдруг отворачивается от него и, не глядя, застенчиво и чуть слышно шепчет: – Я люблю тебя, Вася!
– Любишь? – удивился и обрадовался он. Схватил ее руки. – Сказала-таки, наконец! – Он нежно смотрит на нее и тихо выпускает ее руки из своих. – А сказала… не вовремя. Эх, Галя! Не вовремя сказала. Вот теперь я буду свою жизнь жалеть… мечтать о счастье… а это нельзя сейчас. Нельзя. Не надо.
– А я ведь не труса люблю. Я люблю героя, Вася. – Она тихо берет его руку: – Ты не жалей ни себя, ни меня, ни жизни… Ты только… береги себя от напрасной смерти. А если надо… Ну что ж. Я ведь люблю тебя. Навеки.
Кирпичная пыль с развалин летит на них.
…Сигнал.
Атака.
Ночь.
Прямо на зрителя бегут бойцы.
Луна на штыках.
Хрипло кричит передний:
– Шпрее, ребята!
И вбегает на мост.
…Мост «Мольтке-старший».
Трамвайная линия через мост.
Две баррикады.
Надолбы из рельсов.
Труп немца на железных перилах.
Мы видим, как ползут по мосту саперы.
Подрывают надолбу.
Взрыв. Камни и рельсы летят в воздух.
Мы видим этот мост на карте у Дорошенко.
У Дорошенко еще перевязана голова. Он сидит на табурете у телефона. Тычет карандашом в карту – мост «Мольтке-старший». Шепчет:
– Взять этот проклятый мост, взять!
Пробегают по мосту солдаты.
Бой на мосту.
Огонь со всех сторон.
Увязшая на мосту пушка.
Мелькают лица Слюсарева, Пети, Савченко…
Вот кто-то из них, высоко подняв винтовку над головою, вскарабкался на берег уже за мостом.
Стоит, широко расставив ноги.
Дорошенко отмечает на карте: мост взят. И впивается глазами в следующее препятствие: белый дом на берегу Шпрее.
…Яростный бой за белый дом.
Бой гранат, фаустпатронов, штыков и ножей.
Немецкая самоходка бьет по нашим из двора дома.
Она бьет метко и зло, словно выплевывает жертвы.
Какой-то белокурый солдат подбирается к ней ползком.
И, лежа, с размаху бросает связку гранат.
Горит самоходка.
Припадает к земле мертвый белокурый солдат. Мы не знаем его имени.
…Вслед за Дорошенко по мосту «Мольтке-старший» бежит телефонист с аппаратом.
Вьется тонкая жилка проволоки за ними…
Они пробежали мост. Упали наземь берега.
– Связь! – яростно кричит Дорошенко.
Когда он сердится, на повязке проступает кровь.
Телефонист лежит рядом с ним.
Проворно подает трубку.
– Белый дом взяли, товарищ генерал! – кричит Дорошенко в трубку. – Атакуем красный дом – канцелярию Гиммлера.
Бой у красного дома.
От дома остались одни развалины.
И бой идет в развалинах.
В обломках лестниц.
У слуховых окон.
В подвалах.
Рукопашные схватки.
Перекошенные лица. Хриплые крики. Руки на горле.
Штык о штык. Нож в зубах. Хрипение умирающих. Граната, брошенная через окно. Гарь. Дым.
Запах пороха, крови и паленого мяса.
– …Селиванова мне! – кричит Дорошенко связисту. – Селиванов где?
– Я ищу, товарищ полковник, ищу! – оправдывается телефонист. – Они переносят связь. Они, кажется, уже взяли дом Гиммлера.
…А Вася Селиванов с несколькими бойцами врывается в дом.
За ними – стихает бой, оседает пыль, умолкает шум.
По мертвым, разрушенным комнатам нижнего, полуподвального этажа идет Вася.
На его лице – упоение боя. Слава. Удача. Победа.
Ударом сапога распахивает он какую-то дверь и останавливается, подняв над головой гранату.
Но в подвале никого нет.
Он бросается тогда к окну и – замирает.
Видна через окно площадь, большая, изрытая траншеями и канавами, и в конце ее – знакомое по фотографиям черное здание с колоннами.
Вася застывает у окна. Стоит и смотрит.
Полуподвал наполняется людьми. Приходят связисты, солдаты.
Располагаются на полу. Вошел Автономов. Увидел Галю. Тихо беседует с ней.
Но Вася Селиванов ничего и никого не видит. Он смотрит в окно.
– Товарищ капитан! Товарищ капитан! – шепчет ему связист. – Вас! – и подает трубку.
Машинально берет Вася трубку и, продолжая смотреть в окно, отвечает:
– Да. Я… Что? Да. Взял. Теперь? Теперь стою у окна и вижу… черные стены здания… Кажется, это рейхстаг. – Он опускает трубку и только сейчас замечает, что вокруг него много людей.
Он смотрит на них, узнает.
И говорит просто, показывая в окно:
– Рейхстаг, товарищи!
…Раннее утро над Кеннигсплацем в Берлине.
30 апреля 1945 года.
Вася стоит у окна и смотрит. Рядом с ним Галя.
Тихо вокруг. Мертва площадь.
Ее камни, ее асфальт, ее канавы и рвы, ее скрытые ловушки – все молчит.
В подвале не спят люди.
Они еще не получили никакого приказа, но всей кожею своею чувствуют: скоро бой. Последний и, может быть, самый яростный за всю войну бой.
Они спокойно ждут его.
Слюсарев черпает деревянной ложкой тушенку из консервной банки, ест и говорит:
– Рейхстаг возьмем – тут войне и конец!
– Так-таки и конец? – перебивает другой солдат, пожилой, светлоусый. – Это ты где-то вычитал?
– Сам догадался, – спокойно отвечает Слюсарев, облизывает ложку, прячет за голенище. – В рейхстаге, слышь, сам Гитлер сидит. Гитлера споймаем – и войне конец.
– Тю-тю! – засмеялся светлоусый. – Гитлер небось уж давно где-нибудь в Аргентине. Смотался!
– Как же он может смотаться, когда Берлин у нас в кольце, в окружении!
– А он на подводной лодке сиганул, – предположил Петя.
Слюсарев, усмехаясь, посмотрел на него.
– Ну, подводную лодку он, допущаю, достанет. Это возможно, но где ж он в Берлине море возьмет, а, Петя?
– Так он на аэроплане до моря полетит… – неуверенно предположил Петя.
– Нет, мне его тут найтить желательно, – сказал Слюсарев. – Я с ним поговорить хочу. Один на один. На три слова.
Автономов прислушивается к солдатской беседе.
– А хорошо бы… – задумчиво сказал светлоусый солдат, – хорошо бы войне конец. Д-да… К севу не обернемся, а к уборке как раз… хорошо-о!
– Надоела война? – спросил корреспондент.
– Что и говорить!
– Маета, разорение…
– Ну, теперь скоро кончим! – сказал Слюсарев.
– Как-то жить будем? – Разорен мир-то…
– Ничаво! Хорошо жить будем!
– Д-да… – сказал светлоусый, – жить… хорошо бы! Жить хочется!
– Небось и семейные наши заждались.
– Нелегко-то им, старикам да бабам.
К солдатам вдруг подходит капитан Селиванов. У него сосредоточенный вид – и все встают, подтягиваются, подбирают оружие.
Вася смотрит на часы.
– Через полчаса пойдем на штурм, – говорит он негромко. – На штурм рейхстага. – И вдруг, неожиданно для самого себя, улыбается светлой, лихой, мальчишеской улыбкой. – Вот хоть и не знаменитые мы, а это нам выпала великая честь: водрузить знамя победы! – Он осматривается вокруг. Начальнику штаба батальона: – Ширяев! Дай знамя!
Лейтенант Ширяев приносит знамя. Оно свернуто вокруг древка.
Вася распускает его. Гладит шелк рукою.
Потом смотрит на бойцов.
– Ну? – говорит он. – Кто хочет рискнуть и… и донести знамя до рейхстага? Два шага вперед – марш!
И все, кто был в подвале, поспешно сделали эти два шага.
– Все хотят? – удивился Вася. – Ну, черти…
– Дай мне, капитан, – сказал Слюсарев. – Я с тем от самого Днепра иду.
– Мне доверь! – просит светлоусый. – Я сталинградский.
– Мне поручи! Мне! Мне! – раздаются голоса.
– Да что вы, ребята? – засмеялся Вася. – Да ведь это же, это… чертовский риск. – Он испытующе смотрит на всех. – Вы что ж… жить не хотите?
– Жить хотим! – ответил Слюсарев за всех. – Как не хотеть!.. А победить хочется еще больше.
Вася растерянно смотрит на своих солдат. Все они ждут его решения.
Огромные, умоляющие глаза Пети… В них столько мольбы, что и Вася дрогнул.
– Ты водрузишь знамя, Петя! – сказал он. – Ты моложе, ловчее, проворнее… И сирота?
– Сирота, товарищ капитан, круглый сирота.
– Бери знамя, Петя. Водружай! – И Вася вдруг рванулся к нему и крепко расцеловал мальчика.
На Петю смотрят все. Он краснеет, берет знамя и тихонько целует его шелковый край.
Вася смотрит на часы: – «Через девятнадцать минут – штурм!» – и отходит к окну.
Солдаты расходятся по углам.
– Ну, ничего! – проворчал Слюсарев. – Авось и мы не глупые! – И он подмигнул Автономову.
– А что? – заинтересовался тот.
– Тсс! – тихо прошептал Слюсарев. – Гляди! – он показал ему что-то засунутое за пазуху.
Это был маленький красный флажок. Без номера. Без имени.
– Все припасли! – усмехнулся Слюсарев. – А там, – он кивнул головой на окно, – там видно будет, чей флаг до купола дойдет.
…Заря подымается над Кеннигсплацем.
Она кровавая.
Вася и Галя стоят у окна.
– Сейчас пойдем, – говорит Вася. – Эх, хочу я тебя поцеловать, Галя! Так хочу. А не буду. Там, – он показывает на рейхстаг, – там поцелуемся.
– Ты береги себя, Вася.
– Нет! – покачал он головой. – Не буду беречь. Сейчас не буду. Сейчас, гляди, – он показал на солдат, – сейчас никто себя не бережет!
Он вдруг с силой обнимает ее за плечи.
– Эх, Галя! Как мы славно жить с тобой будем! Так хорошо жить будем! Так хорошо! – Он обернулся к бойцам и махнул рукой: – Давай, ребята!
Вскочили на ноги бойцы.
Первая группа подошла к окну. Среди них Петя со знаменем.
На секунду оглянулись они на товарищей. Молча посмотрели. Молча, взглядом, попрощались. Кто-то приветственно и прощально рукой махнул…
…И выпрыгнули из окна на площадь.
И словно ждали этого жерла батарей, минометов, орудий…
Загрохотало небо. Застонала площадь под снарядами.
Посыпалась штукатурка в подвале.
– Давай! – крикнул Вася, и вторая группа солдат бросилась к окну.
Как парашютисты перед прыжком, замерли они у окна на секунду, перевели дух и – прыгнули.
И новая партия, ставшая на их место у окна, тревожно смотрела вслед.
– Убит? Нет, подняли, бежит. А этот упал. Готов, бедняга.
– Давай! – крикнул Вася, и люди без колебания бросились из окна.
Гремит музыка боя.
Самая яростная за всю войну.
– Хорошо жить будем, Галя! – крикнул Вася и с остатками батальона прыгнул через окно.
Теперь к окну подбегают Галя и Автономов. Они смотрят в окно, и им видна вся площадь и бой на ней.
– Никто, – говорит Автономов, – никто в мире не сможет понять наших людей. Так любить жизнь, как наши любят ее, и так легко, весело, без сожаления и вздоха идти на смерть только русские могут!
– Я за Васю боюсь… – прошептала Галя.
– Идти добровольно на смерть, зная, что это последний бой и завтра победа, и жизнь, и награда… Нет, это только советские люди могут!
– Как я боюсь за Васю.
– А я? – не слушая ее, размышляет корреспондент. – Почему я не могу вместе с ними? Почему я, как проклятый Пимен, всегда только соглядатай и никогда участник?








