412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Горбатов » Непокоренные: Избранные произведения » Текст книги (страница 15)
Непокоренные: Избранные произведения
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 02:19

Текст книги "Непокоренные: Избранные произведения"


Автор книги: Борис Горбатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

ПАРТИЙНЫЙ БИЛЕТ

1

Всяко бывает в бою. Бывает и так: оглянешься направо – сосед справа немец; оглянешься налево – сосед слева немец; в тылу – враг и с фронта враг. Со всех четырех сторон зажал тебя противник, перехватил дороги, окружил. Тебе остается, прижавшись к последней пушке, драться до последнего вздоха.

Тогда-то и возникает перед каждым воином великий вопрос о жизни и смерти.

О цене жизни.

О расплате за смерть.

Любой ценой готов заплатить трус за свою никчемную жизнь. Ценою позора, предательства, рабства готов он купить себе право дышать и ползать по земле. И вот он поднимает перед врагом дрожащие руки и сдается. Так он покупает себе клейменую жизнь, жизнь с вечным клеймом предателя и труса.

Лучше смерть, чем рабство, говорит себе у последней пушки настоящий воин. Лучше умереть с пистолетом в руке, чем жить с руками за спиною. Ему тоже дорога жизнь. Необыкновенно дорога. Тем дороже должен заплатить за нее враг. Горы вражьих трупов – вот расплата за смерть одного нашего бойца. Так продает свою жизнь воин и приобретает бессмертие.

И еще одно решение должен принять боец-большевик у последней пушки, в отчаянном положении: решение о партийном билете. Труп большевика может достаться врагу. Партийный билет достаться не должен.

И коммунист уничтожает партбилет вместе со своей жизнью. Они умирают вместе, большевик и его партбилет. Они не сдаются.

Они умирают вместе – вот он, закон жизни и смерти большевика. Предательство – умереть, оставив партбилет врагу. Вдвойне, втройне предательство – уничтожить партбилет для того, чтобы сохранить себе жизнь.


2

Огненное кольцо окружило Никиту Шандора. Огненное в самом буквальном смысле этого слова. Горел сарай, в котором находился Шандор, горела хата рядом, горела сухая трава подле хаты. Казалось, весь бугор – последнее прибежище окруженной врагом горсточки бойцов – горит. Над ними металось косматое пламя, дым и смрад.

Как пробился политрук Никита Шандор сквозь этот ад, было бы долго рассказывать. Он очнулся подле реки. В его нагане остался последний патрон. Река была тихая и холодная.

В селе за рекой исчез политрук Никита Шандор: появился курносый деревенский паренек в рваной стеганке и стоптанных туфлях. Если его спрашивали, кто он, он отвечал:

– Я тутошний.

Только три вещи было у него от политрука Шандора: партбилет, наган с последним патроном и часы. Хорошие ручные часы. С ними Никите было почему-то жалко расставаться.

Когда немецкий танк нагнал Шандора на дороге, часы, неосторожно блеснувшие из рукава, выдали его. Немецкий офицер сразу же вцепился в них мертвой хваткой. Содрал. Стал ощупывать одежду.

– О! Партизан! – побелел он, нащупав под стеганкой наган. – Партизан! – закричал он со злобой и ужасом и швырнул Шандора на танк, на площадку подле башни.

Танк тронулся. Шандор не сомневался теперь: «Вот это моя последняя дорога».

Из люка на него зло смотрели глаза фашиста. Черный глазок пистолета караулил его каждое движение.

«Это моя последняя дорога. Задержан с оружием. Найдут партбилет… Какое высокое небо над головой! Лучше умереть от пули, борясь за жизнь, чем просто так, глупо, у стенки. Какой крутой обрыв впереди! Там речка, кустарник, камыши… Это моя последняя дорога…»

Танк вдруг сделал крутой поворот. Офицер шатнулся, черный глазок пистолета на секунду упал куда-то вниз. В эту единственную секунду и спрыгнул с танка Никита Шандор. Свалился под откос. Покатился к реке. Пополз, обдирая в кровь руки о колкий кустарник. Над ним засвистели пули. Он их не слышал. Жить!

В селе за рекой вновь произошло превращение Никиты Шандора: он сбросил кепку, добыл рваную шапку; какой-то старик отдал ему свою справку, что, мол, колхозник такой-то был командирован на окопные работы. Теперь, если Шандора спрашивали, откуда он, он отвечал:

– Иду с окопов.

Ни часов, ни нагана теперь не было у него. Наган жаль. Но трудно пройти с наганом сквозь вражий тыл. А с партбилетом? Что, если немцы схватят, обыщут, найдут партбилет? «Значит, умру, как и жил, коммунистом». Но пока он жив, он партбилет не бросит. Здесь, на земле, захваченной немцами, он оставался коммунистом. Здесь, в тылу врага, он оставался большевиком. Вот его партбилет. Он нес его как знамя.

Так он шел по этой земле день, второй, десятый. Осторожно входил в село. Видел фашистские зверства и бессильно сжимал кулаки. Он был безоружен, он ничем не мог помочь старику, которого гитлеровцы вели вешать, женщине, у которой отбирали корову. Но и безучастным, трусливо равнодушным, посторонним он оставаться не мог. Потому что он был коммунистом.

По ночам он толковал с колхозниками о том, как надо ковать победу. На рассвете, уходя из села, он говорил:

– Мы еще вернемся, товарищи.

Он нашел в степи кипу советских листовок, сброшенных нашим самолетом. Он не прошел мимо. Он припрятал листовки под стеганку, туда, где раньше был наган. В железнодорожной будочке он прочел листовку старику стрелочнику, растолковал и сказал:

– Раздай, дед, на линии.

И научил, как и кому раздать. Потому что он оставался политруком и коммунистом.

Однажды он нашел на дороге брошенный кем-то партийный билет. Он поднял из грязи эту дорогую красненькую книжечку и прочел фамилию ее владельца: Сазонов Андрей Иванович.

– Подлец! – прошептал он, разрывая билет. – Сазонов Андрей Иванович. Запомним.


3

Никиту Шандора окружило огненное кольцо, и он прошел сквозь него, сквозь огонь и косматое пламя, сохранив и жизнь и партийный билет.

Ивана Винокурова окружала вода.

На его глазах рухнул взорванный мост, он не добежал пятнадцати метров. Винокуров остался на острове. Давя все на своем пути, шли на него немецкие танки. Он метнул в них последнюю гранату и бросился через сады, канавы, изгороди. Куда – он не знал сам.

Так он добежал до обрыва. Дальше некуда. Перед ним шумела вспучившаяся река. Сзади грохотали вражьи танки. Короткой, очень короткой была эта секунда под обрывом, но и ее было достаточно, чтобы вспомнить о партбилете. Все сбросил с себя Винокуров – одежду, часы, деньги выкинул, а партбилет сохранил. Взял в зубы. Стиснул крепко. И бросился вниз с обрыва.

Страшна была сейчас река. Необыкновенно широка. Дьявольски холодна. Предательски пустынна. Только макушки деревьев, точно утопленники, синели на ее поверхности. Да пузырьки вскипали на воде – это с острова по реке били немецкие танки.

Винокуров поплыл к группе затопленных деревьев. Передохнуть. Дождаться сумерек.

«Это мой последний шанс жить», – подумал он.

Вдруг кто-то тихо окликнул:

– Винокуров!

Он вздрогнул. Черт! Тут можно поверить и в русалок. Он оглянулся. На воде под деревом виднелась голова. Только голова, но он узнал ее.

– А, младший лейтенант, – улыбнулся он товарищу одними глазами.

Теперь их было двое. Они «висели в воде» охватив руками и ногами шершавые стволы деревьев и погрузившись до подбородка в ледяную воду. Ждали сумерек. С острова доносились то очень близкие, то далекие голоса немцев.

Так прошел час. Все это время Винокуров держал партбилет в зубах. Когда дышать становилось трудно, он вытаскивал из воды руки, брал партбилет и долго, шумно, облегченно дышал всем ртом. Все тело его нестерпимо стыло, по ногам острой волной пробегала судорога, зубы начинали все сильнее и сильнее стучать. Тогда он еще крепче впивался ими в партийный билет и говорил себе: «Ничего. Надо! Надо жить!»

– Не могу! – вдруг прохрипел младший лейтенант. – Судорога.

Он оторвался от дерева и поплыл к острову. Винокуров за ним. Смеркалось. Немцев не было слышно.

Они вышли на берег и стали бегать, чтобы согреться.

– Согреемся и поплывем, – говорили они друг другу. – Поплывем к своим.

В эту ночь на пустынном берегу острова они нашли еще двух наших людей: бойца, дрожавшего от холода, и старика – местного жителя. Старик пообещал к утру пригнать лодку и ушел в село.

В эту ночь Винокуров и его товарищи спали плохо. Лежали в выкопанной ими яме, дрожали от холода и гадали: не обманет ли старик, пригонит лодку?

– А если пригонит, куда плыть?

– Как куда? К своим.

– А где они, свои? Может, и тот берег уже немецкий.

– Надо узнать. Плыть надо.

– Доплывем ли?

– Все равно. Пусть хоть мертвых, но к своим прибьет.

К утру старик пригнал лодку.

– Ветхая, стариковская, самодельная, – сказал он, извиняясь. – Но плыть, между прочим, можно.

Про село рассказал, что там хозяйничают немцы. Про тот берег ответил:

– Об этом я неизвестен, – и руками развел.

Младший лейтенант вызвался пойти с дедом в село на разведку. Он был здешний, ему пройти легче. Они ушли.

Оставшиеся нервно ждали его весь день.

– Неужто попался?

– Да нет, он здешний, вывернется.

– А если обыщут, найдут партбилет?

– А партбилет бросить надо было! – сердито сказал боец. – Я свой зарыл. Здесь, на острове, зарыл. Первым делом.

Он хотел было похвастаться тем, как он это ловко и хитро сделал, но, взглянув на Винокурова, сразу умолк.

Винокуров тоскливо смотрел на реку. Он ничего не говорил, ничего не ответил. Но у него было такое чувство, словно он потерял товарища, словно он снова остался один-одинокий на острове. Теперь он не мог бы довериться этому человеку, с которым еще вчера ночью, обнявшись, лежал в яме. Такой продаст. Зачем он зарыл партбилет? На всякий случай? Значит, где-то в тайниках души он уже решил: «Если что… если попадусь, сдамся… Отрекусь от большевиков…» Сам того не сознавая, сам себе в том не признаваясь, он уже решил так. Оставил лазейку трусости, дал трещину. Нет, Винокуров не мог теперь верить этому… этому человеку без партбилета.

К вечеру вернулся дед и сказал:

– Фашисты вашего товарища схватили. Рыщут, – прибавил он. Неожиданно смахнул слезу. – По всему острову рыщут. Чисто волки. – Он помолчал, пожевал губами и сказал: – Ну, счастливого вам пути, ребята.

Той же ночью Винокуров и боец поплыли на дедовской самоделке. Они плыли осторожно и наугад, по старым рукавам реки и плавням.

Всю эту дорогу они прошли молча.


4

И Никита Шандор и Иван Винокуров добрались до своих. Они сохранили жизнь и не потеряли чести. В самые трудные дни их жизни они остались большевиками. Сквозь огонь, воду и вражье кольцо они пронесли свои партийные билеты, не запятнав их изменой.

Вот они передо мной, эти партийные билеты. Размяк, покоробился от воды партбилет Ивана Винокурова. Почернел, загрязнился партбилет Никиты Шандора – он пронес его в туфле.

Когда-нибудь в музее Великой Отечественной войны эти партийные билеты расскажут нашим потомкам о том, что никогда на земле не было более стойких и более верных людей, чем воины-большевики.

Ноябрь 1941 г.


ДЕЗЕРТИР

Струсил.

Просто струсил Кирилл Журба, молодой человек из села Кошаринцы.

Бросил винтовку.

Бежал.

Бежал, ног под собой не чуя. Оставил товарищей. Потерял совесть. Забыл честь. Ничего не помнит. Как бежал – не помнит, что кричал – не помнит. Только помнит, как тряслись в животном страхе челюсти да екало заячье сердце…

И вот далеко позади остался бой, смолкли крики, стихли выстрелы. Тишина…

Упал в рожь Кирилл Журба. Впился ногтями в землю. Зарычал от радости:

– Жить буду! Долго жить буду!

И заплакал.

В этот миг на шоссе возник грохот. В бой шли машины. Везли людей, везли снаряды. Опять заметался в ужасе Кирилл Журба. Найдут! Найдут его! Господи боже мой, куда же спрятаться?

Встал на корточки. Огляделся. Огромное голубое небо над головой. Широкая степь вокруг. И во все стороны горбатые, как мосты, дороги. Большая грейдерная – в город. Узенькие, припушенные золотой соломой, – в села.

А если взять все дороги, как вожжи, в руки и разобрать, легко найдется среди них маленькая тощая дорожка в родные Кошаринцы.

Вон там, за косогором, начинаются массивы кошаринской озими – прошлой осенью Кирилл сам ее сеял, – рожь его спрячет. А дальше, подле реки, село, там родился Кирилл, по тем улицам бегал босоногим хлопчиком, – родное село укроет. Там в селе мать, и сестра Женя, и черноокая дивчина Настя, – они его успокоят, приголубят, в теплых, мягких подушках спрячут.

Встал Кирилл Журба. Отряхнул с колен землю. И пошел в родные Кошаринцы.

У околицы его остановила колхозная охрана. Бригадир Петр Воевода вгляделся в красноармейца и удивленно протянул:

– Э! Да это же Кирилл! Здорово, Кирилл! Надолго?

– На час, – потупив глаза, ответил Журба, – командир отпустил на час.

– А! Ну, иди! – сказал Воевода и проводил его острым взглядом до самой хаты.

Кирилл переступил порог родной избы, снял фуражку и увидел мать.

– Мама! – закричал он не своим голосом.

– Кирилл? Сыночек! Надолго?

Он хотел сказать ей, что совсем пришел, а почему-то сказал:

– На час.

Мать засуетилась, заметалась по хате. Стала собирать на стол, угощать дорогого гостя. Кирилл молча сидел у стола, глядел в пол, неохотно ел, кусок застревал в горле.

Так прошел этот час, и Кирилл уже почти забылся, отошел душою. Хорошо, что можно было так сидеть на лавке в красном углу. Хорошо, что не надо было никуда идти. Он словно оцепенел, ни о чем не думал, на часы не глядел.

Зато мать, Агафья Семеновна, часто и беспокойно поглядывала то на часы, то на сына. Вот и час прошел, а толком ни о чем не поговорили. Сейчас уйдет Кирюша на фронт…

– Сыночек, – сказала она робко, – тебе пора. Опоздаешь.

Кирилл вздрогнул.

– Мне, может, только час жить осталось, – закричал он плаксиво, мать! Что же ты меня гонишь?

– Сыночек! – всхлипывала мать. – Так ведь все наши бьются. Как же так, сыночек? Иди! Не позорь себя!

Он вскочил на ноги и хотел крикнуть: «Сына родного гонишь?» – но не закричал, а сказал только:

– Я еще к Насте зайду. На минутку.

Шел по колхозной улице и видел, как следит за ним недоверчивым взглядом все село. Из всех окон, из-за каждого тына следили за ним старики, ребятишки, бабы. «Точно я вор!»

Вот и Настина хата, и вишня в палисаднике, и та скамеечка, где бывало… Вот и Настя, невеста.

– Настя! – закричал он и широко раскинул руки, чтобы обнять теплую дивчину, припасть к ее груди, рассказать ей все, как было.

Но Настя подняла на него глаза, и Кирилл понял, что она уже все знает.

– Что ж ты не на фронте, Кирилл? – тихо спросила Настя. – Все наши хлопцы там.

Как окаянный, как проклятый, ушел отсюда Кирилл Журба в темную ночь. Бродил, не находя себе места, и сам не знает, как добрался домой и уснул.

Утром его разбудила мать. Ни слезинки не было в ее глазах. Лицо было сухим, суровым.

– Собирайся, Кирилл! Пора! Иди! – сказала она.

И тогда он закричал на нее, закричал так, как сроду не кричал. Вскочил, замахнулся… Но не ударил! Страшны были глаза матери. Нет ничего страшней.

Он упал на койку и зарыдал, как ребенок.

Мать, не глянув на него, вышла и заперла хату на замок.

Все село, от околицы до околицы, шумело и волновалось. В разговорах у колодцев, на улице, на колхозном дворе одно слово раздавалось громче других: «дезертир».

Председатель сельсовета Иван Таенчук вызвал к себе бригадира Петра Воеводу.

– Подозрительно мне, – сказал председатель, – что в такую обстановку находится дома красноармеец Кирилл Журба. А?

– И мне это подозрительно.

– Так иди, товарищ Воевода, и скажи Кириллу, что требуем мы его в сельсовет.

Воевода пошел к хате Журбы, но увидел, что она на замке.

– Эй, – закричал он. – Чи кто есть дома?

Никто не отозвался.

Воевода подошел к окну, заглянул в него и заметил, как Кирилл, точно наблудившая кошка, забивается под лавку.

– Эй, Кирилл! – крикнул Воевода в окно. – Что же ты прячешься?

Но Кирилл только плотнее забился под лавку. Все хотел втянуть туда и ноги. Но ноги торчали наружу, ноги в тяжелых, армейских сапогах.

– Эх, Кирилл! – покачал головой Воевода. – Сукин ты сын, сволочь.

В это время и пришла домой сестра Журбы Евгения. Она отперла хату, впустила Воеводу и колхозников.

– Идите! – сказала она при этом. – Берите его!

Кирилла повели по колхозной улице к сельсовету. Все село наблюдало, как вели его. Он шел, опустив голову: хуже вора, хуже конокрада был он сейчас. «Проклятый! Окаянный!» – отзывалось в ушах.

Колхозники сами передали дезертира властям. Кирилл Журба предстал перед судом Военного трибунала. Он во всем сознался, ничего не скрыл. Был подавлен. Говорил мало. Но не плакал.

Ему объявили приговор: расстрел. Он выслушал его, опустив голову. Ну что ж, заслужил! Петр Воевода узнает о приговоре, скажет: «Правильно». Настя не уронит слезинки. Даже мать не вытрет глаза кончиком старенькой шали. Сухими глазами проводят они Кирилла на позорную смерть.

И это было тяжелее всего.

Шатаясь, вышел он из суда. Если б можно было теперь начать жить по-новому! Если б можно было снова очутиться среди товарищей, рассказать им о муках и позоре этих дней, искупить, доказать, оправдаться… Поздно! Завтра его расстреляют.

Но назавтра Журбу снова вызвали. Ему объявили, что, учтя его молодость, ему дают возможность искупить вину. Он поднял голову. Он прислушался. Жаркая волна радости разлилась по телу…

Иди, Кирилл Журба. Иди в бой! Кровью смывай с себя позорное пятно! Иди, бей врага! И возвращайся с победой.

Тогда обрадуется тебе старуха мать, тогда примут тебя родные Кошаринцы, пожмет тебе руку бригадир Воевода Петр, поцелует тебя твоя Настя.

1942


ДОРОГА НА БЕРЛИН

(киносценарий)

…Прямо на зрителя несутся пулеметные тачанки.

Кони в мыле.

Снежный прах из-под копыт.

На передней тачанке подымается молодой солдат.

Вытянув вперед руку, кричит:

– Дон, ребята!

…Во весь экран – сияющее восторгом боя, юное и красивое лицо Васи Селиванова, младшего лейтенанта. Растрепался чуб из-под фуражки.

– Пишите, товарищ корреспондент! – говорит он кому-то, кого мы не видим. – Веселый был бой! Кровь не успевала замерзать на клинках – такая была рубка! Горячий пар валил от полушубков – такая была скачка! Марш-марш, лихое дело!

– Разве вы кавалерист? – удивляется корреспондент. (Сейчас мы видим его спину.)

– Нет, к сожалению! – смущается Вася. – Но я… приблизительно выражаюсь. Для печати.

– А вы, товарищ Селиванов, давно на войне?

– Давно-о!.. – улыбается Вася. – Уже двадцать четыре часа.

Сумерки… По широкой улице донской станицы идет хмурый немолодой офицер, старший лейтенант Дорошенко. Приглядывается к хатам, словно хочет отыскать знакомую.

Нашел.

Стучит в оконце.

– Кто? – выглядывает из окошка старик. – А, пожалуйте, пожалуйте!..

Дорошенко входит в хату. Молча снимает шапку, опускается на лавку у печи, протягивает к огню руки – сперва левую, на которой нет пальца, потом правую.

Старик стоит перед ним.

– Стало быть, не признал ты меня, дед? – спрашивает, наконец, офицер.

Старик всматривается.

– Не взыщи, батюшка, – отвечает он.

– А я целые сутки у тебя жил.

– А-а! Жил, жил!.. Много тут прошло, жило… Запамятовал я…

Вдруг резко встал Дорошенко, рывком отстегнул полевую сумку от ремня, швырнул на стол. Старик испуганно следил за ним. Что-то взял из сумки Дорошенко, бросил на стол. Глухо звякнуло серебро: два георгиевских креста на стареньких ленточках.

– Возьми свои кресты, дед!

Старик растерянно посмотрел на кресты, потом на офицера, потом опять на кресты.

– Может, я что обидное тогда сказал? – пробормотал он. – Так извините…

– Нет, чего уж! – усмехнулся офицер.

– Это за немцев кресты. Ерманцами мы их тогда звали. Ты уж не осуди, родимый! Горькое у меня в те поры сердце на вас было.

– А у меня? – закричал Дорошенко. – А мне легко было? Из родных-то мест уходить?

– Большое тогда было отступление…

– Мне, может, каждая бабья слеза душу легла. Ведь и мои где-то… так же… – Он стиснул кулаки и сказал уже тише: – Нет, ты забери свои кресты, дед. Спрячь! Ты мне их чуть не в лицо кинул, а я поднял… и все за собой таскал. Тяжелые твои кресты, дед! Возьми! Теперь мне не надо. Теперь мы немцев не хуже вашего бьем. – И он вдруг засмеялся.

Засмеялся и старик.

– Признал теперь, дед, вспомнил? – смеялся Дорошенко.

– Как не признать!

Дед взял лампу со стола, поднес к лицу офицера.

В мрачных глазах Дорошенко запрыгали огоньки.

– Ну, такой же? – усмехаясь, спросил офицер.

– Словно бы рубцов прибавилось… ась?

– Солдату рубец что Георгиевский крест. И у тебя, дед, словно б морщин больше стало.

– Ох, сынок! – Война все метит. Вас, военных, – шрамами, нас, отставных, – морщинами. – Он вдруг неожиданно, по-стариковски всхлипнул. – Пришли-таки избавители! Не обманули!

– Не обманули, дед? – обнял его за плечи Дорошенко.

– Не обманули.

Кто-то кашлянул за спиною Дорошенко.

Только сейчас, оглянувшись, увидел Дорошенко, что в хате еще человек есть. Видно, лежал он раньше на печи, а сейчас, свесив босые ноги, вслушивался. Был это человек средних лет, в суконной солдатской гимнастерке.

– Вы что, товарищ, боец? – хмуро спросил Дорошенко.

– Я не боец, – мягко улыбнулся босой человек. – Извините, что нарушил вашу беседу. Уж очень интересно!

– Ночует у меня… – сказал старик. – Комендант поставил…

Человек неловко спрыгнул с печи, обул сапоги.

– Позвольте представиться, – сказал он. – Корреспондент армейской газеты «Во славу Родины».

– А-а! – улыбнулся Дорошенко. – Как фамилия?

– Нет-нет! – испуганно замахал руками корреспондент. – Я не писатель, я только так… корреспондент… фамилия моя никак не звучит. Впрочем, – смущенно улыбнулся он, – зовут меня Автономов.

– Дорошенко, – представился офицер. – Видите, и моя фамилия… никак не звучит.

– Понимаете, – сокрушенно сказал Автономов. – Все принимают меня за писателя. И спрашивают имя. А я просто маленький журналист… вот такой… с ноготок… До войны я в районной газете работал…

– До войны… – задумчиво сказал Дорошенко. – Давно это было!

Старик снял с печи и поставил на стол котелок дымящейся картошки.

– Что же, – спросил он, – долго погостите у нас?

– До зари, – ответил офицер. – Нельзя больше.

– Семья у вас… там? – тихо спросил корреспондент.

– За Днепром… – не сразу ответил Дорошенко. – Ждут… (Пауза.) Может, одни могилы ждут, а торопиться надо…

…Прямо на зрителя, с штыками наперевес, бегут бойцы.

Пот на разгоряченных лицах.

Пыль из-под сапог.

Вытянув вперед руку, кричит передний:

– Днепр, ребята!..

– Ложись! – кричит лейтенант Вася Селиванов неуклюжему человеку в солдатской шинели, пробирающемуся ходом сообщения.

Человек падает около Васи. Их обоих осыпает землею.

– Веселый будет бой? – усмехается человек в шинели, стряхнув с себя землю. Мы узнаем в нем Автономова, корреспондента.

– Вы?! – радостно восклицает Вася. – Ну, слава богу! Значит, сегодня будем форсировать Днепр!

– С чего вы взяли?

Селиванов хитро подмигивает ему:

– Ну, раз корреспондент приехал, значит!.. Вы ведь к нам даром не ездите…

– Что ж зря вас беспокоить? – говорит Автономов и вытаскивает из сумки толстый растрепанный блокнот.

– Еще одно последнее сказанье? – смеется Вася. – Много уже блокнотов исписали?

– Много! – смущается Автономов. – Полный вещевой мешок. А зачем, – сам не знаю. Газетка наша маленькая…

– Летопись войны напишете?

– Где уж мне! (Пауза.) Ну-с?

Свист снаряда. Оба пригнулись. Разрыв. Столб земли позади них.

– Пишите! – говорит Селиванов. – Артиллерийский дождь, как летний ливень, уже много суток…

– Нет, вы, пожалуйста, не для печати говорите. Вы, пожалуйста, говорите просто. Как есть.

– Тогда идите к комбату! – обижается Вася. – Он мужчина суровый.

– А где комбат?

– Вон лежит и в бинокль смотрит. Послушайте! А ведь это опять вам сюжет. Человек на переднем крае рассматривает в бинокль свой собственный дом.

– Да? Дошел-таки?

– Дошел. Теперь переплыть надо!..

– Идем к комбату! – взволнованно говорит Автономов.

Они, пригнувшись, идут по ходу сообщения.

…Капитан Дорошенко лежит в окопчике – у стереотрубы. Через трубу видно: за Днепром, на том берегу, небольшой украинский городок, в садах.

Жадно припал к трубе Дорошенко. Не обернулся, когда подползли Автономов и Вася. Они легли рядом с ним.

С Днепра потянуло ветерком…

Листва зашумела в садах…

– А дымка-то нету!.. – вдруг говорит Дорошенко.

– Что?

– Над моею хатою… дымка-то… нету! – глухо повторяет капитан и отодвигает стереотрубу.

…Снаряд падает в реку…

Столб воды…

Канонада.

Мелькнула лодка, на которой Дорошенко и Автономов.

Снаряд упал рядом…

Солдаты выпрыгнули из лодки на берег.

Песок…

Хриплое «ура»…

И – тишина.

Камыш.

…Горький дымок ползет над пепелищем…

Освобожденный город тих и пуст.

По улице медленно идет Дорошенко.

Он словно боится увидеть родной дом.

А в пяти шагах от него, как тень, неслышно идет Автономов, корреспондент.

Дорошенко подходит к дому.

Певуче простонала калитка…

В палисаднике, под окнами, – могилка.

Ни креста над ней, ни знака.

– Чья?

Задрожал Дорошенко, чуть не упал. Прислонился к изгороди.

– Чья? – прохрипел он.

Никто не ответил ему.

У калитки смущенно остановился Автономов.

Дорошенко рывком бросается в дом.

Упала висевшая на одном гвозде дверь.

Мусор и хаос в передней…

Битое стекло…

Холодный, нежилой дом…

Дорошенко вошел в большую комнату. Вероятно, здесь была столовая. Сейчас в ней – запустение, битая мебель, грязь.

Дорошенко прислонился к косяку двери. Закрыл глаза, и вспомнилось:

Большой стол – большая семья за ним. Много друзей. Во главе стола он сам, в пиджаке. Рядом с ним пышнотелая и красивая жена. Тут же дочка, Галя, пятнадцати лет. Шустрый, вихрастый Юрка. И гости… Все подпили, все веселы.

Наклоняется к Дорошенко агроном Шулейкин, говорит:

– Завидую я тебе, Игнат Андреич! И жена у тебя красивая, сдобная. И детей много, и дети хорошие, и сам ты, председатель, при полном здравье… До высокого места дойдешь! – И Шулейкин чокается с ним.

Разбивается бокал, осколки со звоном падают на пол… Стоит Дорошенко, прислонившись к косяку двери, – офицер в запыленной гимнастерке и буро-желтых от глины сапогах.

Наконец отрывается он от косяка и медленно идет по пустому дому. Сзади чуть слышно, как тень, идет Автономов… Дорошенко входит в спальню.

Знакомое старенькое платье жены валяется на полу. Дорошенко поднимает его… роняет…

Над туалетом, на одной кнопке, болтается фотография Гали, дочки…

В открытом ящике – маленькая стопочка писем. Дорошенко берет их. Читает.

«Мамочка, родненькая! Я пишу тебе из немецкого города Ландсберга, куда нас пригнали неделю назад. С Юриком нас разлучили еще в Польше, и где он – не знаю. Ах, мамочка! Если б я могла написать все, что переживаю и чувствую, – но все писать нельзя, и слезы душат меня. Где мое детство? Где моя мамочка дорогая, где мой папа, где родина, где Юрик, где подруги?»

Зажав письмо в руке, идет Дорошенко.

Его лицо черно. В мрачных глазах застыла невыкатившаяся слеза.

Он входит в кабинет.

Здесь, видно, жил немец. Здесь еще пахнет жильем.

Чужой запах. Чужие вещи. На спинке кресла болтается немецкий мундир. На столе – рюмки, огрызки еды. Немцы бежали в панике.

На столе большой портрет немца-офицера. Он улыбается гордо и самодовольно. Дорошенко опускается в кресло у стола. Молча сидит он, словно окаменев.

А в раскрытое окно лезет, лезет ветка акации и – как три года назад – сыплет лепестки на подоконник.

В дверях появляется Автономов…

Кашлянул…

Не обернулся Дорошенко.

Сидит молча.

Машинально трогает вещи на столе: свои вызывают воспоминания, чужие напоминают о том, что случилось.

Чужая трубка на столе. Чужой кисет. Своя пепельница.

Свой письменный прибор. Неотправленное письмо попадается Дорошенко на глаза.

На конверте немецкий адрес.

Механически берет Дорошенко письмо. Из конверта сыплются на стол фотографии. Это все портреты того же немца-офицера… Вот он на улице… Вот он с товарищами… Вот опять он…

И вдруг, как зверь, закричал Дорошенко.

Так страшно крикнул он, что задрожал Автономов у двери.

Мы видим фотографию, которую держит в руке Дорошенко.

Вот она крупно, на весь экран:

У виселицы – жена Дорошенко. На ее груди вывеска: «Жена бандита Дорошенко». И рядом – веселый, щеголеватый немец-офицер, тот, чей портрет на столе.

Заплакал Дорошенко.

Упал головой на стол, рыдает…

Тихо подходит Автономов. Сочувственно наклоняется к другу. Трогает за плечо. Подымает голову Дорошенко. Смотрит на журналиста. Не узнает, и не удивляется, и не говорит ничего.

Страшны сейчас глаза Дорошенко!..

Он снова берет конверт…

Немецкий адрес на нем. Вероятно, адрес семьи офицера-палача…

– Ничего, капитан! – пытается утешить Автономов. – Ничего, брат!..

А Дорошенко смотрит на конверт. Сухой ненавистью горят сейчас его глаза. Он читает адрес на конверте:

– Герр Отто Шульц. Берлин. Моабит. Моабитштрассе, 117.

И повторяет:

– Берлин. Моабит.

И это звучит как приговор.

…Прямо на зрителя ползет танк.

Танковый десант на нем.

Веселые лица.

Жидкая грязь из-под гусениц.

Вытягивается во весь рост пехотинец, протянув вперед руку, кричит:

– Ингул, ребята!

…Человек двадцать солдат выстроились на улице сожженного села.

Это – пополнение.

Новенькие шинели еще топорщатся горбами на спинах. От шинелей еще пахнет складом.

Капитан Дорошенко вышел к солдатам.

– Здравствуйте, товарищи! – сказал он негромко.

– Здравь желаем! – нестройно ответили бойцы.

Капитан скользнул взглядом по обмундированию.

– Пополнение? Хорошо. Нужно. – Опять посмотрел. – Воевали уже?

Солдаты смущенно заулыбались.

– Да нет, не воевали! – ответил, наконец, пожилой солдат. Его звали Иван Слюсарев. – Только охоту имеем.

– И не отступали, значит? – уточнил Дорошенко.

– Нет…

– И как мы хлеб на полях жгли – не видели?

– Не видели…

– И как фашист злодействовал на нашей земле – не видели?

– Знаем, а… не видели…

– Вы откуда родом-то? – усмехнулся Дорошенко.

– Сибиряк я… Иркутской.

– А-а! Значит, там… впереди-то… никого у вас нет, семейных?..

– Нету. – Слюсарев немного смутился. – А что?

– Ничего, – ответил Дорошенко. – Просто знать надо, – помолчал немного. – Мне злой боец нужен. Злой на гитлеровца. А вы… вы горя не видели.

Слюсарев посмотрел на него, чуть усмехнулся.

– А мы и не из злости на войну пришли. Мы – по сознанию…

– У нас не за себя злоба на врага, – проговорил другой солдат. – У нас на него сердце за всею Расею…

– А у меня, ребята, – вдруг тихо сказал Дорошенко, – гитлеровцы всю семью разорили… – Он скрипнул зубами. – До Берлина я должен дойти.

– Что ж, – улыбнулся широкой светлой улыбкой Слюсарев. – И мы, гляди, собрались на Берлин.

…Развезло дороги… Грязь… Наступление…

Меся бурую глину, бредут бойцы.

Тяжко!

Дождь.

Завернувшись в мокрую плащ-палатку, весь обрызганный грязью, похудевший и измученный, идет впереди своей роты Вася Селиванов.

– Д-да… – говорит он Автономову. – Грязное дело – война!

Корреспондент застрял в грязи. Сапог увяз. Автономов с трудом вытаскивает сапог и обувается.

– Тяжело? – спрашивает он не то себя, не то идущего мимо бойца.

– Ничего! – отвечает солдат. Его зовут Бровкин Егор. Он останавливается, вытирает пот со лба. На его спине – плита миномета.

– Ничего! – повторяет он. – Вперед идем! – И улыбается. – Когда назад шли, действительно нога была тяжелая, неохотная. А как вперед идем – нога легкой стала, сама тянет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю