Текст книги "Романы. Повести. Рассказы (СИ)"
Автор книги: Борис Хазанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)
Я идиотски осклабился.
«Что же ты медлишь?»
Я сделал вид, что хочу подняться, это в самом деле было непросто.
«Сиди… – она презрительно махнула рукой. – Не о том речь».
Явились сыры, фрукты и кувшины с мальвазией.
«Ты сказала, мы не дошли до главного… Что же главное?»
«Главное… Главное – вопрос о смысле. Высший смысл – это бессмыслица. Высший ответ… Ты разглагольствовал о том, что пожертвовал родиной ради литературы… Тебе не приходила в голову простая мысль: для чего ты пишешь? Для кого… Посмотри вокруг».
Я обернулся. Под сводами было темно.
«Цивилизация переродилась. Плебс объелся хлебом и зрелищами. Литература ему не нужна».
Свечи уменьшились на две трети, воск капал на скатерть. Мы лениво лакомились миндальным тортом, фрустингольским пирогом с финиками, миланской шарлоткой, занялись засахаренными потрохами сабинского единорога и запивали их граппой, бенедиктином и густым смолистым вином цвета звездной ночи.
«Есть много всяких теорий, и медицинских, и каких угодно. Все это не основание. Все это только повод. Поводы всегда найдутся. Причина, подлинная, глубокая причина, всегда одна. Открытие, которое делают рано или поздно, которое, без сомнения, сделал и ты, рardon: вы… Даже если вы не отдавали себе в этом отчета… Ну, ну, не делайте вид, будто вы не понимаете, о чем речь».
«Какое же открытие?» – спросил я, осушил бокал и, пожалуй, чересчур твердо поставил его на стол. Из мрака выскочил мальчик и сызнова наполнил чашу.
«Будто вы не знаете».
Я пожал плечами.
«Будто вы не догадываетесь. Великое чувство пустоты. Вот что это такое».
И, отколупнув крышечку медальона, она показала мне. Я взглянул – там что-то лежало. Там ничего не было.
«И вот…» – продолжала хозяйка, устремив, словно в трансе, черно-слепой взор поверх стола, поверх безбрежной жизни и тоскливой действительности.
«И вот человек начинает вести себя по-особому. Чувствовать себя по-особому. Все, что он видит вокруг, становится знaком и приглашением. Он часами стоит на Бруклинском мосту. Взбирается на смотровую площадку Эйфелевой башни, чтобы, склонившись над барьером, вперяться в пропасть, на дне которой бродят крошечные люди и стоят игрушечные автомобили… Он коллекционирует снотворные таблетки. Садится в машину и несется к месту, где достаточно слегка повернуть руль, и врежешься в скалу. Пробует прочность веревки, привязав ее к крюку, на котором висит люстра, в номере деревенской гостиницы, и редактирует текст, который должен остаться на столе. Он необыкновенно спокоен, как никогда не был спокоен и умиротворен в своей безалаберной жизни. Ибо он знает: его ждет освобождение…»
У меня не было ни малейшей охоты поддерживать эту тему. Время было позднее; слуги деликатно удалились; на всякий случай я осведомился о ночлеге.
«Разумеется, что за вопрос. Чувствуйте себя как дома. В сущности, у вас нет никакого дома, ведь правда?»
«Завтра за мной приедут».
«Если приедут».
Я пропустил эти слова мимо ушей.
Наступило молчание. Старая дама вздохнула, хлопнула в ладоши. Одноглазый домоправитель предстал, явившись ниоткуда.
Она показала глазами в угол, слуга растолкал пса. Чeрберо поднялся, шатаясь, приковылял к хозяйке.
«Ключ», – сказала она кратко.
Зверь зацокал когтями по каменному полу и скрылся под темной аркой коридора. Немного погодя он показался наверху, в нерешительности стоял на площадке.
«Ничего, ничего, – проговорила она. – Coraggio[22]… тебе полезно».
Черберо сполз кое-как с лестницы и остановился, держа в зубах длинный заржавленный ключ.
Княгиня сказала:
«Вы, кажется, хотели, э… осмотреть… Я встаю поздно. Выберите время сами».
Ключ хлябал в замочной скважине. Со скрежетом разошлись створы ворот. Я вступил на заповедную территорию, мучительно зевая от недосыпа. Голова трещала, у меня было странное чувство, что я – не совсем я и даже вовсе не я, но кто-то, меня изображающий, – очевидное следствие перепоя. Было бы недурно опохмелиться, но где уж там – я рассчитывал быстро покончить с осмотром и отвалить не прощаясь. Бежать отсюда… Налево от входа стояло приземистое каменное строение без окон, снаружи к стене прислонены метлы, лопаты, перевернутая тачка, тут же было устроено что-то вроде очага из обгорелых кирпичей с остатками мусора.
Было раннее утро. Лохматый огненный шар сверкал между кипарисами. Слышался неумолчный плеск моря. Вздохнув, я (или тот, кто был мною) двинулся по аллее, более или менее расчищенной, усыпанной толченым кирпичом. Видно было, однако, что место мало посещается; серые плоские камни потерялись в густой, жесткой и высохшей от зноя траве, кое-где торчали убогие памятники, дорожки к ним заросли. Старая карга назвала меня неучем. Но кое-что кое-кого – я все-таки знаю. Тот, кто отважился ступить в гущу чертополоха, продраться сквозь заросли остролиста и растения, похожего на крапиву, мог обнаружить немало знаменитостей.
Так, например, мне посчастливилось сразу же натолкнуться на поэтессу, которую я больше чту, чем люблю: я говорю о несчастной, удавившейся Марине. Идешь, на меня похожий, глаза устремляя вниз… Посетитель выбрался, весь облепленный колючками; аллея, сужаясь и постепенно теряя цивилизованный вид, уперлась в стену, одетую диким плющом. Мне захотелось узнать, что там снаружи, я подтащил то, что подвернулось под руку, вскарабкался и увидал зеленую морскую тину у самого подножья стены. Остров был в самом деле крохотный, бесполезно искать на карте. Когда-нибудь море поглотит его.
Я пробирался вдоль стены, сперва попадались одни женщины. Наткнулся на полустертый профиль, это была Вирджиния Вульф. Говорят, она набила карманы пальто камнями перед тем, как броситься в поток.
Со смутным, хаотическим чувством, словно меня коснулся разор ее души, я уставился на причудливый, похожий на окаменелый гриб памятник Ингеборг Бахман. Человек, с которым она провела последние годы, знаменитый швейцарец, довольно противный тип – я сидел с ним рядом на каком-то банкете, – уверял меня, что это был несчастный случай, она заснула с сигаретой и сгорела во сне. Но теперь-то я знал… Джек Лондон будто бы отравился полусырым мясом. Хемингуэй чистил охотничье ружье… Все оказались здесь.
Азарт, похожий на азарт кладоискателя. Томительное любопытство… Отыскался замшелый валун с именем Сергея Есенина. Найти другого соотечественника, того, кто оставил на столе стихи о любовной лодке, мне не удалось. Между тем солнце поднялось уже довольно высоко; по привычке я взглянул на часы. Они стояли.
Клейст был виден издалека. Он был офицером и стрелял без промаха. Я предполагал, что найду рядом ту, которую он избавил от жизни, прежде чем прицелиться в собственное сердце, ее не оказалось. Я постоял возле Пауля Целана, выловленного из Сены. Стела уже покосилась… Пора было отправляться в путь; мне казалось, я слышу стук приближающегося баркаса. Я был без сил и снова видел перед собой белую дорогу, сверкающую гладь Генуэзского залива, снова высаживаюсь на острове самоубийц. Шатаясь, путешественник приблизился к выходу, но, не дойдя до ворот, опустился на траву перед нагретым, грубо стесанным камнем и прочел на нем свое имя.
ПОБЕГ
Новелла
Погода заставила меня поспешить, я усмотрел в этом добрый знак. В лунные ночи стена снаружи была ярко освещена, в камере было недостаточно темно. Пришлось бы ждать новолуния. Погода отменила мои опасения. Тяжелые низкие тучи заволокли все вокруг. Надзирателю наскучило ходить по коридору, стук сапог не возвращался. В третьем часу ночи (я научился безошибочно определять время) я встал, скатал тонкий матрас, в темноте под одеялом его можно было принять за тело спящего. Я подумал, что когда-нибудь, если побег удастся, я сам буду удивляться своей точности, хитрости, предусмотрительности. Воздержусь от некоторых объяснений, чтобы никого не подводить. Веревка лежала в пустой параше, точнее, две веревки; на одной надо было свесить оконную раму. Несколько минут я прислушивался. Окна в цитаделях, как известно, небольшие, глубокие, расположены высоко от пола; вместо подоконника – гладкая скошенная поверхность. Оконный проем позволяет судить о толщине стен, в толстое стекло впаяна мелкая проволочная сетка. Весьма кстати было отсутствие железных воротников снаружи. Не было, слава Богу, и стеклянных щитов, которыми в наших местах часто прикрывают с внешней стороны окна камер.
Я был готов при малейшем шорохе в коридоре нырнуть под одеяло и притвориться спящим. На один миг я представил себе, как наутро все начнется снова: гнусавый звук гонга, подъем, гимнастика; скрежет ключа в замочной скважине, мне ставят ведро с водой, швыряют половую щетку; затем шествие с парашей по коридору под аккомпанемент цокающих сапог. Завтрак, опостылевшая баланда. Бесконечное, до одурения хождение взад-вперед, четыре шага от двери к окну, четыре от окна к двери. Мне показалось, что где-то далеко идет поезд. Слух обострился до предела. Я подставил парашу к окну. Встал на крышку и, схватив двумя руками подпиленную решетку, вырвал, чуть не свалившись на пол. Каким образом вслед за ней была вынута рама, об этом тоже позвольте умолчать, секрет фирмы. Вообще дело это такое, что я мог бы читать небольшой практический курс для тех, кто хочет слинять, не дожидаясь конца срока. Впрочем, какой же может быть конец – смерть узника, другого финала не предвидится.
Сырой ветер ворвался в мою келью, это был хороший признак, приближение непогоды, собака не сможет взять след. И – не совсем хороший, ветер мог разогнать облака. Я проверил, как умел, надежность узла, но не мог позволить себе чересчур транжирить веревку. Подобные предприятия знакомы всем по приключенческим фильмам, расхожий сюжет. Но в фильмах опускаются многие важные подробности, и в конце концов вы понимаете, что все это выдумки. Оказавшись снаружи, я растерялся. Я висел в пустоте. Дул пронзительный ветер. Я никогда серьезно не занимался альпинизмом, кое-что пришлось осваивать на ходу. Несколько времени спустя, упираясь ногами в стену, я поднял голову, хотя этого делать не следовало. Высоко надо мной виднелось окно моей камеры, похожее на выбитый глаз. Под ним косо висела и слегка раскачивалась под ветром оконная рама. Если бы она сорвалась, угол рамы пробил бы мне голову. Хорошо, что я захватил наволочку, это немного защищало ладони. Я помогал себе ногами. Я старался не смотреть вниз, не думать, хватит ли веревки. Не хватило пяти-шести метров. Я отвязался, выпустил веревку и полетел вниз, рухнул в колючие кусты, чуть не выколол себе глаз, оцарапался, пополз на четвереньках, скатился с пригорка… В эту минуту как будто кто-то чиркнул спичкой о небо – белая ослепительная молния разветвилась в серных облаках, и треснул гром. Дождь лил, хлестал, кое-как я перелез через стену, она была совсем невысокой, за стеной овраг, лес, вода текла с меня ручьями, я сбросил ботинки, сколько-то времени погодя, должно быть, километра через четыре, показались мачты и провода железной дороги. Я остановился.
Только сейчас до меня дошел подлинный смысл моих усилий, моего подвига – да, я совершил подвиг. Я понял, какой изумительный шанс подарила мне судьба. Дождь стал стихать. Я промок до костей. На рассвете, когда они спохватятся, я буду уже далеко. Я был разгорячен, не чувствовал холода, я подставил ветру окровавленные ладони. Воля! Я дышал ее сырым воздухом. Наконец-то, раб и потомок рабов, я был свободен.
Следует подчеркнуть, что все это время я сохранял ясное сознание. Индивидуальные реакции могут быть весьма различны; в данном случае то, о чем говорил Либих, подтвердилось. Я полностью сохранил самоконтроль, при этом, однако, с трудом мог вспомнить, кто я такой. Это не удивительно: прошлое осталось там, в камере.
Первый опыт, как теперь уже известно, он провел сам, на собственный страх и риск. Вслед за многими, кто работал с алкалоидами спорыньи, он был уверен, что явления, вызываемые этими веществами, не являются в полном смысле слова артефактами. Другими словами, препараты не привносят в психику ничего нового, постороннего, ничего искусственного, но служат триггерами, или отмычками, то есть открывают путь к тому, что скрыто в глубинах нашего «я»; об этих ресурсах мы даже не подозреваем. Либиху нужен был человек, абсолютно надежный, который согласился бы продолжать вместе с ним эксперименты.
Здесь необходимы пояснения. С некоторых пор, как вы, наверное, слышали, исследования в этом направлении стали модой. Я не специалист, но кое-какими сведениями могу поделиться. Говорилось о революции в фармакологии. Чего только не предсказывали, каких только чудес не ожидали от нового класса веществ, особенно после того, как появились сообщения о свойствах божественного гриба Теонанакатль. Между прочим, отыскались какие-то упоминания в хронике одного францисканца по имени Бернардино де Саагун, составленной через тридцать лет после вторжения конкистадоров на американский континент. Гриб считался легендой до тех пор, пока не были обнаружены следы особого культа, связанного с его употреблением, в труднодоступных районах на юге Мексиканских Соединенных штатов, – заметьте, уже в наше время. Нечто вроде индейской Тайной вечери, вдобавок с отчетливой сексуальной окраской. Что же вы думаете – гриб переплюнул все, что было известно о спорынье. Какое это было странное чувство – слушать рассказы об ацтеках, о тайных обрядах и приобщении к божеству, сидя на последнем этаже весьма модерного здания на Андроновской набережной, вечером, в опустевшей институтской лаборатории, которую Либих под предлогом работы над диссертацией использовал для своих занятий.
«А сейчас я кое-что покажу, – сказал он, выключил верхний плафон, отвернул в сторону черные колпаки ламп на стеллажах, открыл шкаф и достал круглый стеклянный сосуд. – Он не выносит яркого света».
Бог жизни и смерти прозябал на дне банки, на тонком слое земли, перемешанной с пеплом предков. Всего несколько экземпляров, на тонких изогнутых ножках, с плоскими белесыми шляпками, загнутыми по краям, как крошечные сомбреро, и один совсем жалкий, под круглой шляпкой.
«Psilocibe mexicana, мне специально привезли… Должен тебе сказать, что и псилоцин, и псилоцибин, и еще два-три индол-алкалоида теперь уже синтезированы, что значительно проще и дешевле экстрагирования из грибов. Не говоря о том, что добыть эту самую мехикану не так просто… И, конечно, добавил он, – все это хорошо изучено, и вроде бы уже нечего делать. Но на самом деле, ха-ха, до главной тайны так и не докопались. Знаешь, что мне помогло? Я эту хронику прочел очень внимательно. Монах знал, о чем говорил».
Богоносный грибок был упрятан на свое место, шкаф заперт на ключ, мы сидели в соседней комнате, он за своим столом, я примостился сбоку. Либих заварил чай.
«Там говорится… не знаю, откуда это он раскопал, может быть, жил среди аборигенов. Он утверждает, что у ацтеков существовало совершенно особое представление о времени. Они не пользовались этим словом, его не было в их языке, но имелось в виду именно время или временность. Некий срок как таковой, без связи с конкретными обстоятельствами… Был даже специальный бог быстротечного времени, забыл, как его звали. Может быть, все спекуляции о времени можно свести к одной формуле. Время – это Смерть».
Я спросил, что это значит.
«Что значит? – повторил Либих, обжигаясь и дуя на чашку. – Это значит, что бессмертие, которое будто бы достигалось поеданием гриба, было не что иное, как освобождение от власти этого бога. Освобождение от времени…»
«Но разве псилоцибин и другие яды, о которых ты говорил, вызывают что-либо подобное?»
«Насколько мне известно, нет. В том-то и дело, что не вызывают. Тут должно было участвовать какое-то другое действующее начало. Я его выделил».
«Выделил?»
«Да. Получил в чистом виде».
«Как же оно называется?»
Он пожал плечами.
«Эликсир бессмертия. Экстракт свободы… придумай сам название. И кстати: это отнюдь не яд. Речь идет не об отравлении. Когда я говорю конечно, это пока еще гипотеза… когда я говорю, что уничтожается чувство времени, то это означает, что препарат просто освобождает психику от этого груза. Возможно, мы получим экспериментальное доказательство кантовского тезиса насчет того, что время и пространство – это только формы восприятия. Словом, все это надо еще проверять и проверять».
Я заметил, что без осознания времени и пространства невозможно сознание себя, собственной личности.
«Кто это тебе сказал? А вот как раз и нет! Говорю тебе, что сознание остается ясным, как стеклышко. Твоя личность при тебе. Ты полностью владеешь своим Я».
Как уже сказано, он оказался прав. Приблизительно через полчаса после погружения (в этой начальной фазе мне еще удавалось регистрировать внешнее время) я взобрался на насыпь. Дождь перестал.
Я был совершенно спокоен. Хотя путь еще не был окончен – а когда ему предстояло окончиться? И где? – я чувствовал себя в безопасности. Размышлять было некогда, свет бежал по рельсам, из-за поворота показались огни, вскочить в поезд дальнего следования – лучшего выхода не придумаешь. При небольшой скорости это было возможно. Но я догадывался, что в любом случае погоня мне не грозит, потому что они там остались, в другом времени. Для них, возможно, с момента, когда я взобрался на подоконник и выглянул в пустоту, и до посадки в поезд протекло всего каких-нибудь две секунды, а может быть – что представляется более вероятным, – самое качество времени, моего времени, изменилось. Кажется, я начинал это чувствовать. Мимо меня с мерным стуком катились вагоны, я примерился, схватился руками за поручень и легко вскочил на площадку.
Нужно было привести себя в порядок. Я вошел в туалетную комнатку, разделся, выжал и отряхнул от песка мокрую одежду. Моя физиономия с царапиной на щеке смотрела на меня из зеркала; в эту минуту я в самом деле почувствовал перемену. Я спросил себя, кто кого разглядывает, и первый ответ был, естественно, тот, что я смотрю на свое отражение. Но я понимал, что и другой ответ корректен – отражение смотрит на меня – и, следовательно, будет логичным сказать, что подобно тому, как я вижу в стекле мое отражение, так отражение видит во мне свое отражение. Игра отражений: в итоге ничего, кроме отражений, не оставалось. Эти мысли могли быть следствием бессонной ночи, но спать мне не хотелось. В дверь постучали. Я пригладил волосы, отвернул защелку и вышел, пропуская женщину в халатике; она скользнула в туалет и заперлась там, оставшись наедине с моим отражением.
В коридоре горел свет вполнакала, ковровая дорожка приглушила стук колес, тьма мчалась за окнами, навстречу шел проводник, свободных мест не было, единственное, сказал он, что я могу вам предложить, это место на верхней полке в двухместном купе, но там уже едет один пассажир. Войдя в купе, я понял причину его смущения: там лежали женские вещи.
Я решил подождать, прежде чем лезть наверх, и почувствовал, что слово это – ждать – плохо согласуется с метаморфозой, которая совершилась во мне и вокруг меня. Это слово предполагало реальность равномерно текущего времени, очевидную для того, кто остался моим отражением, но не для меня. Еще раз должен сказать, что погружение подтвердило тезис Либиха: я полностью сохранял контроль над собой. Но если бы меня спросили, кто он, этот «я», кто именно взял на себя обязанность наблюдения и контроля, я не мог бы толком объяснить, я просто не знал бы, что ответить; слова, которыми я машинально пользовался, принадлежали языку, непригодному в моей новой ситуации. Молодая женщина вошла в купе, не выразив ни малейшего удивления, словно демонстрируя свое презрение к проводнику (вероятно, он предупредил ее) и к непрошеному попутчику. Я пролепетал что-то вроде того, что утром непременно найду другое место, не в этом вагоне, так в другом. Она ничего не ответила, распустила поясок и присела в задумчивости на свое ложе.
«Может быть, мне…» – проговорил я, может быть, лучше мне выйти? Она ляжет, а я потом войду. Не успел я произнести эти слова, как она приподнялась и защелкнула замок. Она не собиралась тушить свет, и я мог получше ее разглядеть: черные прямые и блестящие волосы, цвет лица, насколько можно было судить при искусственном освещении, с бронзовым отливом, черные, как антрацит, глаза. Назвать ее хорошенькой я бы не решился.
Видимо, ей расхотелось спать. «Позвольте представиться», – сказал я и снова не удостоился ни ответа, ни взгляда. Она отбросила волосы, падавшие на лицо. У нее на коленях лежала книга. Глянцевая бумага, фотографии деревьев и цветов.
«Вы интересуетесь ботаникой?»
Вагон покачивался, я сидел рядом с незнакомкой, пристойно отодвинувшись, скосив глаза, пытался прочесть испанские надписи. Мне хотелось говорить, как бывает в дороге, когда вдруг тянет на откровенность перед случайной спутницей, которую никогда больше не увидишь. Блаженное тепло, уют и чувство безопасности после дороги, которую я проделал. Мне хотелось говорить о себе. А она то ли слушала, то ли о чем-то думала и рассеянно листала альбом.
«Я…» – проговорил я и запнулся. Я должен был вспомнить, кто я такой. Наконец выпалил:
«Я сбежал из тюрьмы. Можете себе представить?»
«Из какой это тюрьмы?» – спросила она равнодушно, не поднимая головы от книги.
«Решетка была подпилена. Я сидел в одиночке. Представьте себе, за вами все время наблюдают. И все-таки… Ха-ха!»
Мне стало весело. Я потер ладони.
«Но теперь она уже далеко!»
«Кто – она?»
«Моя тюрьма!»
«А это, – она перевернула страницу, – известно вам, что это такое?» Она говорила с сильным акцентом.
«Конечно, – сказал я. – Psilocibe mexicana. Вы… – Я повторил свой вопрос. – Вы – ботаник?»
Она наконец взглянула на меня, лучше сказать, смерила меня взглядом.
«Это вас не касается».
«Извините. Я надеюсь, что не слишком стеснил вас. Проводник сказал, до утра. До ближайшей станции…»
«Вы не можете меня стеснить. В сущности, тут никого нет».
Очевидно, она имела в виду свободную верхнюю полку. Так я понял ее слова.
Я показал на картинку в книге.
«По-моему, он здесь выглядит слишком большим».
«Разве вы его когда-нибудь видели?»
«Видел. На самом деле это чахлый грибок вроде поганки. А молодые экземпляры напоминают, м-м…»
«Вы хотите сказать – напоминают фаллос?»
«Да».
«Это фаллос бога».
Помолчав, я спросил:
«Послушайте… если я только не ослышался. Вы сказали, здесь никого нет. Кроме вас и меня?»
«Кроме меня. Мне хотелось проверить. Теперь, – она захлопнула альбом, я в этом не сомневаюсь. Кстати, о каком утре ты говоришь?»
«Проводник сказал…» – пролепетал я.
«Для него утро, может быть, и настанет. Для тебя – никогда».
Я воззрился на нее. Эта женщина говорила мне «ты», что могло означать определенную степень интимности, что ли. Вместе с тем я уловил в ее словах презрение. Не исключено, что она сама прошла через что-то подобное. Вопрос в том, существовала ли она на самом деле. Ведь если меня, как она выразилась, «не было», то не могло быть и женщины. Словом, я сделал вид, что не расслышал, не разобрал ее акцента, но на самом-то деле – вот что интересно, – на самом деле я прекрасно все понял. Повторяю, я был в ясном сознании. Соитие с божеством не лишило меня рассудка. Собственно, это и позволяет мне отчитаться сейчас в том, что я пережил.
Трудность рассказа в другом: в языке. Мое сознание не только освободилось от второй кантовской формы созерцания вещей, оно отделилось от языка. Поэтому мне едва ли удастся подобрать выражения, адекватные этому опыту. Коротко говоря, дело обстояло так: я был – и меня не было. Поймите меня правильно: я не настолько свихнулся, чтобы не чувствовать себя, свое тело, и в то же время испытывал странное отчуждение. Я отделился от самого себя, бежал из своего Я – и в каком-то другом пространстве наблюдал за собой, сидевшим в ночном купе рядом с незнакомой женщиной, в поезде, который мчался сквозь ночь.
Только так можно было объяснить метаморфозу времени. Точнее, исчезновение времени. Я пребывал в безвременье. Моя спутница не ошиблась: это была бесконечная ночь. И можно сказать, что вагон покачивался, колеса вращались, локомотив несся, посылая вперед слепящие струи прожекторов, – на одном месте.
Я спросил: «Как тебя зовут?»
«Зачем тебе знать?»
«Ты испанка?»
«Мой отец испанец. Я смешанной крови».
«Тебя не интересует, кто я такой?» В ответ она умехнулась и покачала головой.
Она сказала:
«Тебе, наверное, хочется вернуться».
«Вернуться куда?»
«К себе, куда же».
«Как тебя звать?» – спросил я снова.
«Меня зовут Соледад».
«Послушай… А откуда, собственно говоря, тебе известно, что…»
Я хотел сказать, откуда ей известно об опыте с погружением.
«Не люблю глупых вопросов. Но имей в виду. С нашей верой не шутят».
«Ты же католичка», – возразил я, показывая глазами на крестик у нее на шее.
«Католичка, да. Одно другому не мешает».
«Ты говоришь о…?»
«Я говорю о том, что ты принял причастие. Ты причастился божественной головки Теонанакатля».
Я рассмеялся.
«Ах вот оно что. Уверяю тебя, все гораздо проще. У меня есть один знакомый. Будущее светило психофармакологии».
«И я знаю, – продолжала она, пропустив мои слова мимо ушей, – что тебя снедает желание, не зря мы здесь с тобою наедине…»
«Донья Соледад, – пробормотал я, – такая мысль не приходила мне в голову, то есть, я не решался об этом подумать… но если этого требует обычай… отчего бы нам не попробовать…»
«А ты уверен, что у тебя получится?» – быстро спросила она.
«Уверен? – проговорил я, несколько сбитый с толку. – Конечно».
«Вот видишь. Бог вселился в тебя. Ты охвачен вожделением. Но ты – это не ты. В сущности, тебя уже нет».
Мне показалось, что она смотрит на меня с насмешкой; я спросил:
«А… там об этом тоже написано?»
«Где – там?»
«В хронике этого монаха».
«Не знаю, о чем ты говоришь. Не знаю никакого монаха. Хорошо, – сказала она сурово. – Тебе надо выйти. Я должна раздеться».
Я стоял у окна в вагонном проходе и смотрел в темноту. Стоял тот, кем я был. Сейчас, думал он и думал я. Сейчас войду и увижу ее антрацитовые глаза. Ее смуглую кожу при свете ночника. Почти непроизвольно, подчиняясь зову, который был сильнее меня, я взялся за ручку купе, посмотрел в обе стороны тускло освещенный вагон слегка пошатывался, что-то свистело вдали, это летел встречный поезд – и надавил ручку. Мне показалось, что купе закрыто изнутри. «Донья Соледад…» – тихо сказал я. Ворвался свист. В окнах гремело и мелькало.
«Это я. Откройте…»
И дверь открылась. В купе никого не было. Исчезли ее вещи, не было альбома на столике с ночником. Обе полки, аккуратно застланные, ожидали пассажиров.
Странно сказать: я был разочарован, удивлен… но не очень. Я вышел в тамбур. Отворил дверь. Дождя не было.
Поезд несся вперед, не сбавляя скорости, и вместе с тем (чему тоже не следовало удивляться) я видел внизу под вагонной площадкой неподвижную насыпь. Я сошел на насыпь. Поезд стал удаляться. Ветер разогнал тучи, в черном небе стояла серебряная луна. Оглянувшись, я с трудом мог различить вдали мачты железной дороги. Остался позади овраг. Я перемахнул через стену.
Меня занимал вопрос, как я доберусь до веревки, но кто-то уже позаботился об этом, к стене цитадели была прислонена лестница. Я протянул руки, стараясь не свалиться с шаткой лестницы, поймал конец, оттолкнул ногой лестницу и закачался на веревке. Над собой я видел висящую раму. Сколько-то времени спустя – это далось мне не без труда – я добрался до окна. Ни о какой галлюцинации не может быть и речи; все это время я владел собой.
Я уже понимал, что меня не успели хватиться, так как со времени моего побега прошло едва ли больше двух-трех минут. Подтянувшись из последних сил, я схватился одной рукой за остаток решетки, перевалился через косой подоконник и рухнул на пол камеры. Оставались сущие пустяки: подтянуть раму и вставить на место решетку.
СТРАХ
Повесть ни о чем
Время от времени я вспоминаю об этом, но не в силу определенной последовательности мыслей, как, например, побрившись, вспоминают, что пора завтракать; безо всякого повода, без напоминания, на работе, дома или в толпе, с бесцеремонностью нежданного посетителя осеняет мысль о потусторонних силах.
Сразу же оговорюсь, что я вовсе не имею в виду политическую сторону дела. То, о чем идет речь, – это отнюдь не учреждения, о которых вы, может быть, подумали, не те многоярусные громады без вывесок, с глухими воротами, с уходящими ввысь рядами квадратных окон, что придает им сходство с колумбариями. Суть дела не меняется оттого, что в разное время Силы принимают облик того или другого навязанного извне террора, и медиум не тождествен голосу, который вещает через него. Став, таким образом, на точку зрения, близкую спиритуалистической, я рискну утверждать, что не причина породила следствие, а следствие, если можно так выразиться, конструирует причину.
Очевидно, – для каждого когда-нибудь наступает минута, когда перед ним, так сказать, рвется пополам покрывало Майи и он оказывается лицом к лицу с леденящей очевидностью факта. Боже милосердный, как же мы были молоды, когда это случилось с нами! Предыдущее поколение было искалечено войной, мы же с молодых ногтей были ранены страхом, мы пропитались им, он стал нашей сущностью и нашим ежеминутным бытием. И, однако же, никого из нас не убили: мы живы и тянем попрежнему нашу жизнь – лишь уверенность, что мы слышали трупный запах, никогда не покидает нас.
Вернемся снова к тем дням – восстановим мысленно ситуацию, когда собственно факта нет: никто ничего не видел и ничего не знает наверняка. Эта реальность недоказуема: труп не разыскан, быть может, он лежит под полом или спрятан в холодильнике; при всем том, однако, каждый может сослаться на великое множество доказательств. То там, то здесь кто-то исчез, и сведения, поступающие из разных источников, неожиданно совпадают. Это – как в толпе, над которой реет луч прожектора: не каждому ударил он в глаза, но сколько их, видевших над собою свечение воздуха. Да, вот, пожалуй, самое удачное сравнение – луч, рыщущий над головам.
Однако главное доказательство– внутри: как я уже сказал, работа секретных учреждений только реализует то, что заложено в душе. Как голос совести служил доказательством существования Бога, так страх›сам по себе – доказательство существования Сил, страх привлечь к себе внимание, быть подслушанным, высвеченным, страх наткнуться на луч, который проткнет и пригвоздит, как булавка пронзает дергающееся насекомое. Так смутное чувство мистической вины (перед кем и в чем?) обращается в постулат государственной неполноценности.
О том, что в подвале труп, об аппаратах, генерирующих лучи, знали многие, но знали как-то теоретически, как о тайфуне в Тихом океане. Близость губительного луча ощущалась внезапно, она была подобна неожиданному появлению грабителя. Страх охватывал мгновенно, он всецело овладевал вами – сказывалась подготовленность! – и первый момент был момент каталептической скованности, когда вдруг пропадал звук в кино; окружающие беззвучно шевелят губами, беззвучно падают предметы… Этот миг можно также сравнить с тремоло в оркестре.