Текст книги "Романы. Повести. Рассказы (СИ)"
Автор книги: Борис Хазанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
Конечно, мы могли бы сказать, что смешно обижаться на историю, которая ведь не есть то, что случилось, а всего лишь то, что написано о случившемся: род литературы. Однако это уже будет научный подход; о науке же речь впереди.
Поколение разбитого корыта, сказали мы. Но ведь были ещё живы современники славных событий, те, кто уцелел и дожил, и кто видел «всё это» собственными глазами! Человек, к которому направлялся наш друг – герой текущего времени, принадлежал к числу таких свидетелей, как ни трудно было представить себе, чтобы он вообще мог что-нибудь видеть и слышать. В темноватом покое с высоким окном, занавешенным гардиной, которую в последний раз стирали накануне свержения Временного правительства, сидела, можно сказать, сама история, величественная и полуживая. История шелестела его бескровными губами. Старый борец плохо провёл ночь и, укрытый до пояса, неуверенно выглядывал из своего кресла, словно спрашивал себя, спит он или бодрствует. Никто, не исключая самого старца, не знал в точности, сколько ему лет, его возраст превосходил его собственное воображение. Его память напоминала тёмный захламлённый коридор, куда лучше было бы не соваться.
Сиплый возглас геронта приветствовал вошедшего:
«Опаздываете, милейший!»
«Как это так, – возмутился Бабков, – на моих часах восемь!»
«А на моих… позвольте, где же мои часы?» Он вытянул из каких-то недр позеленевшую цепочку; некогда, очевидно, существовал и хронометр. «Дуня!» – скомандовал старый борец.
Вошла пожилая женщина с чаем на подносе. Лев Бабков поблагодарил, помещал ложечкой в стакане. Старик сосал сахар. Дуня отодвинула гардину.
«Так, – бормотал секретарь, разворачивая бумаги, – на чём же мы остановились…»
«Вот именно, – строго сказал старец, – на чём мы остановились!»
Он прочистил горло, собираясь с мыслями. По правде сказать, это было не легче, чем дворнику собрать метлой мусор, летевший вдоль узкого переулка. Ветер обещал свежий день. Солнце, ещё затянутое утренней дымкой, едва успело взойти над крышами, тускло блестели окна, огромный город подсыхал и нежился под лучами, в переулках, похожих на ущелья, бежал народ, трамвай вывернул на площадь; всё было как всегда, и всё менялось – просто этого никто не замечал. Патлатая старуха шаркала в шлёпанцах по тротуару, расталкивала людей.
Она появлялась каждое утро, её видели то здесь, то там, всё видели, иные оглядывались, никто её не узнавал, – мало ли старух шастает по городу, и кому могло придти в голову, что это всё та же, трижды объявленная несуществующей, осенённая авторитетом науки и дискредитированная гадателями Судьба? Солнце заглянуло в пыльную келью. Бабков листал бумаги.
«Значит, так: мы остановились… На чём же мы…»
«Действительно – на чём?»
«На Пятом съезде…»
«Вот именно! – обрадовался старец. – А я что говорю? Всегда вам надо напоминать».
«Позвольте, это я напомнил…»
«А вы меня не учите!»
«Итак…»
Краткая вступительная дискуссия привела старого борца в рабочую форму. Секретарь занёс над бумагой автоматическое перо.
«Не спешите, сосредоточьтесь».
«А вы меня не…»
«Итак?..»
«Яйца курицу учат, – ворчал старик. – Он будет мне указывать, чтобы я не спешил. Как же мне не спешить? Когда нужно ещё столько передать молодому поколению. Ведь они даже понятия не имеют… ведь они… Послушайте, милейший, что я хотел сказать… – Новая мысль пришла ему в голову. – Ведь вас зовут Лев, это правда?»
Услыхав утвердительный ответ, он всполошился:
«Постойте, но ведь это еврейское имя! А? Что вы на это скажете?»
«Видите ли, – лепетал Бабков, – вот, например, Лев Толстой…»
«А может, у вас родители были евреи?»
«Или был ещё такой римский папа – Лев Десятый».
«Вы так думаете? Мне кажется, церковники на всё способны. Но почему же Десятый? А где остальные?»
«Я хочу сказать, римский папа не может быть евреем…»
«Это ещё надо доказать, хе-хе…»
«Итак, на чём мы…»
«Евреи играли большую роль в истории нашей партии, – проговорил старик мечтательно. – Помню, во время Циммервальдского съезда…»
«Совещания», – поправил секретарь.
«Не перебивайте меня! Помню, во время Циммервальдского совещания… Или, например, в лагере, если еврей, то его всегда называли Лёва. Что вы на это скажете? Всё-таки у народа есть чутьё. Учитесь прислушиваться к голосу масс. Помню, у нас на лагпункте был нарядчик, такой Артамон Сергеич. Суровый был мужик. Утром входит в барак и этой самой, как её… доской, вроде бельевой доски, о нары: бум, бум! На р-работу, бляди! Послушайте: что вы там пишете?»
Секретарь не отвечал, его рука порхала по бумаге.
«Послушайте, как вас там! Это не для записи!»
«Я записываю ваши воспоминания о Пятом съезде».
«О Пятом съезде? О каком Пятом съезде? Ах, да… ну да. Прекрасно помню дискуссию о методологии. Как сейчас вижу вождя нашей партии… гхм, на трибуне. А этот, как его? Тоже ведь фигура немаловажная. Знаете ли, годы проходят, но время… – Он покачал головой, поднял корявый палец. – Время не властно. Бывало, сидим вместе, он и говорит: а ведь будут когда-нибудь о нас вспоминать! Да, да, пишите… Пишите! Никто не забыт, и ничто не забыто. Что такое?»
«Звонят из Дома культуры», – сказала, просунувшись в дверь, Дуня.
«Я работаю с журналистом, а меня прерывают! В чём дело?»
«Насчёт выступления».
«Буду, непременно буду! Скажи: непременно. В котором часу? Да, так вот… На чём мы остановились?» Секретарь усердно писал.
«Что они понимают? – бормотал старик. – Ты сначала жизнь проживи, людей узнай, горя хлебни. Полным ртом! А потом говори… Потом судить будешь. Судить они все горазды. А вот ты сначала сам горюшка-то отведай. Умники нашлись. Много вас таких! Да я, да мы, коли на то пошло!.. Мы верили! – сказал он грозно. – Мы в жизнь входили, как на праздник! Как на эшафот! Будешь мне тут доказывать… Да я тебя знать не хочу!» – загремел он.
Некоторое время пенсионер вперялся в секретаря слезящимся взором, потом спросил:
«А ты кто такой?»
Лев Бабков писал. Старик смотрел в пространство. Что-то шевелилось в пустоте. То, что лепетали его уста, не было детритом распавшейся мысли. Скорее его слова можно было сравнить с обломками мебели, ножками стульев, руками и лицами утопленников, которые время от времени поднимались над несущимися водами, тонули и вновь всплывали. История была подобна наводнению, она неслась, как вздувшаяся река. Старик переживал состояние, которое можно обозначить словами: всё сразу. Времена и лица барахтались в его мозгу, и если он не мог справиться с этим хаосом, то лишь потому, что разладился механизм, который расставлял по местам образы прошлого, – хотя бы эти места и этот порядок вовсе не соответствовали той, навсегда ушедшей, действительности. И получалось, что хаос в голове ветерана был ближе к истине прошлого, чем если бы с хаосом сладил исправно функционирующий мозг, – но что тогда следует называть истиной?
Тот, кто хорошо и складно вспоминает, становится жертвой собственного упорядочивающего механизма, который с одинаковой лёгкостью распоряжается фактами и цементирующим веществом и ремонтирует прошлое, как ремонтируют ветхий дом, заменяя гнилые доски пола и осыпавшуюся кладку новыми материалами. Ибо прошлое, дабы сохраниться, – вот великая истина! – нуждается в периодическом подновлении. Лев Бабков поднял глаза от написанного. Пенсионер спал. Лев Бабков пил холодный чай. Старик поднял голову и устремил на секретаря взор, полный тоски.
«Перепечатаю набело, слегка подредактирую», – быстро сказал Бабков.
Старик молчал и вновь старался понять, видит ли он неизвестного молодого человека во сне или наяву.
«Вы устали, – сказал секретарь, называя старого борца по имени и отчеству; это было замечательное, благородно-архаическое имя и отчество, от которого веяло грозовым временем демонстраций, флагов, митингов и баррикад. – На сегодня хватит».
«Вот именно, литературная редакция, – вымолвил, наконец, старик. – Вот так мы и напишем. Я, знаете ли, не писатель и не люблю писателей. Вечно что-то выдумывают… А мы напишем, литературная редакция такого-то…»
Институт систематических исследований
Мы в центре столицы, место на удивление тихое. Скамейки, свежевыкрашенные зелёной краской, уже подсохшие, ещё не изрезанные перочинным ножиком, не исцарапанные осколками стекла, под шеренгою тополей, приглашают вечно спешащего горожанина замедлить шаг. Напротив сидящего, над зеленью кустов и деревьев, белеет в треугольной раме портала окружённый символами науки алебастровый герб.
Громоздкое приземистое здание, – сколько этих зудящих «з» прилипает к зубам, стоит лишь попытаться его описать. Странноприимный дом, позже преобразованный в приют для сирот благородного происхождения, а ещё сколько-то лет спустя – в казарму конногвардейцев. В годину обновления мира здание это служило, хоть и недолго, пристанищем для правительства, красного или белого, сейчас уже трудно сказать, оно сберегло в своих недрах воспоминания обо всех своих постояльцах, ведь строительные сооружения наделены более долговечной памятью, чем люди. Подчас эта память оказывается до такой степени неуместной, что приходится их сносить.
Судьба была милостива к бывшему дому бедности и двуглавой славы; он пережил всё и всех. Со своим помпезным порталом, с узкими окнами невысоких двухэтажных крыльев, со следами подтёков под крышей, облупившийся дворец являл собой образ трухлявой вечности. У входа висела заржавленная табличка: «Памятник такого-то века, охраняется государством». Надписи, нацарапанные нашими предками, угловое письмо первых пятилеток, ещё можно было разглядеть на поддерживающих портал слоновьих колоннах.
Можно было, не напрягая воображение, представить себе, как по ночам, после того как напяливались чехлы на пишущие машинки, запирались несгораемые шкафы с архивами и последние сотрудники покидали здание, представить себе, что здесь начинается или, лучше сказать, продолжается другая жизнь. Поскрипывали половицы, шныряли мыши. С тихим стоном отворялись двери покоев, и тени вышагивали из-за пыльных портьер. И водил руками дирижёр в съеденном молью фраке перед беззвучным оркестром в зале заседаний, откуда каким-то образом исчезли ряды стульев, трибуна докладчика и стол для президиума. Вместо них кружились, кланялись, приседали друг перед другом силуэты соперниц, врагов и влюбленных, а в приемной, где днем восседала неприступная секретарша, за дверью, запертой на ключ, на диване просителей тень кавалергарда лишала невинности благородную сироту. Между тем в кабинете Директора решались судьбы мира. Вождь революционных масс склонял голый череп, похожий на глобус, над планом осажденного города. Все это мы уже где-то видели, пробормотал Лев Бабков. Потянувшись, он встал со скамейки. Чем чёрт не шутит, сказал он себе, – была, не была!
В вестибюле, в особого рода стеклянном кубе, стоял человек в кителе без погон, невзрачно-значительного вида, но вместо того, чтобы потребовать пропуск, поспешно встал, стащил с головы форменную фуражку и поклонился вошедшему. Счастливое недоразумение, многообещающее начало. Лев Бабков величественно кивнул плюгавому человеку и прошествовал мимо, не имея представления, куда он направляется. В просторном холле висели на стенах мраморные доски с именами ведомственных знаменитостей и павших бойцов, впереди – парадная лестница, каменные вазы с цветами и бюст Директора в академической ермолке. Посетитель остановил свой взгляд на пышных усах под мясистым мраморным носом.
Задержимся и мы ненадолго на этой подробности: без преувеличения можно сказать, что усы представляют собой культурно-исторический феномен исключительного рода, служат рекламой эпохи не хуже, чем ордена, мундиры и надгробные памятники. При этом усы и нос образуют единство, усы не существует без носа, как нос, в сущности, невозможен без усов. Правда, некоторые эпохи не знали усов. Однако безусие само по себе есть знак, говорящий о многом, точнее, об отсутствии многого. Цивилизация знает несколько сот моделей усов, различаемых по длине, густоте, фасону и цвету.
Новое время породило национально-патриотические образцы; в альбоме усов (если представить себе такое пособие для историков и брадобреев) найдут себе место вислые, цвета гречихи, украинские усы, ржаные великорусские усы, прямолинейные несгибаемые усы Кастилии и Арагона, эфиопские усы с колокольчиками, балканские усы, похожие на крендель. Усы независимости, усы свободы, усы национального возрождения и возвращения к корням; невозможно представить себе полководца, нельзя признать легитимным монарха без растительности на верхней губе, и не случайно некоторые исторические модели носят имена великих людей: таковы военно-полевые усы Карла XII, дуговые, напоминающие печной ухват усы кайзера Вильгельма II и метёлкообразные, длиннейшие в мире, расширяющиеся на концах усы легендарного маршала Будённого. Можно без труда показать, не вдаваясь в причины этого таинственного закона, что бритьё бороды и усов влекло за собой, как правило, падение авторитетов и кризис власти. Вождь партии и народа – без усов? Нонсенс.
Посетитель рассудил, что не стоит подниматься по лестнице, пока привратник не одумался, и свернул наугад в один из двух коридоров, выходивших в вестибюль. Здесь чувствуешь себя уверенней. Длинный, плохо выметенный коридор был освещён тусклыми светильниками, ничто не давало знать о том, что на дворе весна, времена года исчезли, стояла тишина, за рядами дверей с поблескивающими табличками шла работа. Лев Бабков находился в одном из крыльев бывшего странноприимного дома; внутри здание оказалось обширнее, чем выглядело снаружи. По узкой боковой лестнице он взошёл на второй этаж. Такой же коридор, но почище; опять таблички с перечнем сотрудников, а там и отдельные фамилии с инициалами, буквы крупнее, солидней таблички, да и двери другого качества. Опытному глазу вид двери скажет не меньше, чем завсегдатаю кладбищ – вид и размер надгробий; одно дело фанерованная дверь, другое дело дубовая, одно дело картонка и совсем другое – вывеска чёрного стекла с должностью, научным чином и фамилией того, кто обитает, словно в склепе, в своём кабинете; если же вход обит дерматином, с золотыми шляпками гвоздей и кожаными жгутами крест-накрест, о, тогда трудно даже вообразить, кто помещается за этой дверью.
Здесь, на втором этаже служебные помещения находились лишь с одной стороны – комнаты младших и старших научных сотрудников, консультантов, экспертов, приёмные и кабинеты начальств, – напротив шла череда окон, как уже сказано, небольших, но всё же дававших достаточно света. Вдали маячила праздная фигура: человек курил, полусидя на подоконнике.
Бабков, в принципе некурящий, точнее, курящий по обстоятельствам, счёл возможным попросить разрешения прикурить.
«Ищете организационную комиссию? – спросил человек. – Они переехали в другое крыло. Прямо и направо через переход. Но сначала, – прибавил он, – надо отметиться в секретариате».
Бабков спросил, а где секретариат.
«Как где, – удивился человек, спуская ногу с подоконника, – вы же только что мимо него прошли».
Он поглядел на посетителя и спросил: «Вы что, только что приехали?»
«Боялся опоздать. Пришлось оставить вещи в камере хранения. Я даже не знаю, где буду ночевать».
«На этот счёт можете не беспокоиться. Они устраивают всех делегатов в прекрасной гостинице. В „Космосе“, – подмигнув, сказал он. – Вам как провинциалу это название ничего не говорит, но будьте спокойны: первый класс».
Лев Бабков поблагодарил за информацию, рассеянно оглядел коридор, невзначай расстегнул макинтош.
«Ух ты», – восхищённо сказал человек на подоконнике, увидев на пиджаке дядины ордена.
«Так, э… в секретариате?..» – проговорил Бабков.
«Постойте, – сказал человек и поглядел по сторонам. – Я вам скажу по секрету… У меня нет мандата, а мне надо до зарезу, понимаете, кровь из носа, быть на торжественном заседании. Вы даже не представляете: будет чёрт знает что. Старику исполняется не то восемьдесят, не то девяносто, даже говорят (это я вам по секрету), ещё больше. Считается, что восемьдесят, а на самом деле… чуете?»
«Да что вы, – вяло возразил Бабков, – не может быть».
«Вот ей-богу! Сам слышал».
«Как же он… в таком возрасте…?»
«Руководит? Ого! Х-ха… Сразу видно, что вы нездешний. Тут такие вопросы, знаете, задавать не положено. За такие вопросы могут и из института попереть. Да он ещё сто лет просидит, ему сносу нет! Послушайте… я понимаю, что нехорошо лезть со своими просьбами к незнакомому человеку, но поверьте, сам не знаю – как-то вдруг проникся к вам доверием. Флюиды какие-то! Кораблёв», – сказал он сурово и протянул ладонь.
«Бабков, – неуверенно представился Лёва, решив было сматываться, но вместо этого спросил: – А что, собственно… чем я могу вам помочь?»
«Да очень просто; и ничего от вас не требуется. Вот вы сейчас отметитесь в секретариате, потом пойдёте регистрироваться в оргкомиссию. Я туда уже заглядывал, уверяю вас, там сидят одни дебилы. У вас такой вид… они вас даже не будут расспрашивать. Так вот, будете регистрироваться и скажете: со мной мой личный секретарь. Сигизмунд Петрович моё имя… а тебя как?»
«Лев».
«Ух, ты… а по батюшке? Ладно, Лёвой будем звать. А меня Муня. Так вот, так и скажешь: со мной личный секретарь Кораблёв. Дескать, не будете ли возражать, если я возьму его с собой на торжественное открытие. И всё. А если они скажут, а где же ваш секретарь, скажешь: на вокзале сдаёт вещи в камеру хранения, там очередь большая… Что-нибудь такое в этом роде. А потом проведёшь меня в зал. Мне больше ничего не надо».
«Хорошо, я подумаю».
«Чего тут думать. Иди, а то они на обеденный перерыв уйдут, – сказал Кораблёв, посмотрев на часы, – я тебя тут подожду. Слушай, Лёва. Я умею ценить услугу. Ты не думай, что я так. Отблагодарю».
Лев Бабков сделал неопределённый жест.
«Понимаю, всё понимаю! Сходим в ресторан, ты как? Лады? Я тебе покажу, как тут люди живут. Кого-нибудь прихватим. У меня есть одна знакомая цыпочка, м-м!» – и он поцеловал кончики пальцев.
У врат царства
«Приёмные часы окончены», – отчеканила секретарша, слишком занятая делами, чтобы вдаваться в объяснения или хотя бы взглянуть на вошедшего; трубка телефона, утонувшая в её локонах, шептала, требовала, умоляла; другой аппарат дребезжал на столе; свободной рукой она листала что-то, смотрелась в зеркальце, слюнявила пальчик и поправляла бровь. «Нет, – сказала она. Трубка не унималась. – Вам сказано русским языком: нет». Что-то записала, бросила трубку на вилки телефона, приподняла и прочно посадила на место вторую трубку, захлопнула блокнот и сунула зеркало в сумку. И лишь после этого, распрямив утомлённый стан, обратила на посетителя фарфоровые глаза.
В эту минуту на столе раздался шорох, словно кто-то зашевелился под бумагами, голос из недр проскрипел что-то. Девушка вспорхнула и простучала каблуками мимо сидевшего на диване человека без биографии. Несколько минут спустя она вышла из высоких дубовых дверей, поправляя локон, на ней было короткое лёгкое платье со скромным вырезом, тесное в лифе и почти неправдоподобно узкое в талии, с юбкой клёшем, которая колыхалась, по моде тех лет, на пенном кружеве нижних юбок. У неё был вид женщины, которую только что поцеловали.
«Чего вы ждёте, – сказала она, – я же вам объяснила».
«Жду вас», – возразил Бабков.
«Мешаете работать».
Она снова устроилась со своими пышными юбками за столом, сунулась в сумочку, и снова задребезжал телефон.
«Вам русским языком говорят, – промолвила она не то в трубку, не то сидящему на диване, – Директор не принимает».
«Я не к Директору. Я к вам», – сказал Бабков, задавая себе вопрос: если снять платье и юбки, то что бы осталось? Гора кружев на ковре и сидящее за столом полупрозрачное ничто в отливающих янтарём локонах. Задача женского наряда – не столько показать то, что есть, сколько воссоздать то, чего нет.
«Я могу подождать, – добавил он, – у меня есть время».
Зазвонил телефон. «Институт, – сказала она. – Да. Нет. Я вам уже объяснила. – Бабкову: – Мешаете работать!»
В приёмную вступил тучный человек, одетый с иголочки, с эмалевым значком на лацкане пиджака, в обширных брюках из дорогого материала, в очках из карельской берёзы. На мгновение, пока дверь открывалась, там мелькнуло лицо Кораблёва с вытянутой шеей. «Людочка!..» – сочным голосом возгласил осанистый человек. Лев Бабков уселся поудобнее на кожаном диване, заложил ногу за ногу в брюках, отутюженных Анной Семёновной, развесил полы макинтоша.
«А я к вам по деликатному делу!»
«Вы всегда… – Зазвонил второй телефон. – Нет», – сказала она брезгливо. «А я к вам… Как бы это мне на одну минутку», – ворковал человек в берёзовых очках.
Услыхав, что к Директору нельзя, он вскричал плаксиво:
«Как же так, вы мне утром обещали!..»
«Директор в Академии».
«Да я сам только что из Академии!»
«Вот и поезжайте туда. Может, там его поймаете».
Толстяк ломал руки, метался по приёмной.
«Ну что вы скажете? – обратился он к сидящему. – Когда я точно знаю, что Директор здесь! Вы, наверное, тоже ждёте? Вы из Свердловска?»
«Да, – сказал Лев Бабков, – я из Свердловска».
«Боже мой, мы вас давно ждём! Послушайте… Бог с ним, я могу заглянуть попозже… А сейчас вы должны идти со мной. В мой отдел… Вы даже не можете себе представить, как мы вам рады!»
«Обязательно, – сказал Бабков. – Непременно. Но не сейчас».
«Понимаю, понимаю… А кстати, как там Феодосий Лукич? Я хочу сказать, как с этой злополучной диссертацией? Вы должны войти в наше положение, – человек понизил голос, – мы были вынуждены. При всём уважении. Феодосий Лукич, можно сказать, глава целой школы, у него десятки учеников… Но целый ряд вопросов, важнейших, принципиальных вопросов – вы понимаете, о чём я говорю, – нуждается в уточнении, в принципиальной оценке…»
«Да, но знаете ли…» – сказал Бабков.
«Разумеется! Разумеется, это не окончательный ответ».
«Вот именно, – сказал Бабков, подняв палец. – Вот именно, не окончательный».
Секретарша говорила, держа трубку. Донеслось: «Я вам объясняю. Русским языком…»
«Ну, не буду вам мешать… Помните: мы вас ждём!»
Из-за гардины неожиданно выставилась человеческая фигура. Кто-то висел в воздухе за окном, рабочий карабкался по приставной лестнице. Там вешали лозунг по случаю юбилея. Секретарша пожала ватными плечиками.
«Не понимаю, на что вы надеетесь».
Вновь зашуршал невидимый аппарат, загробный голос провещал нечто. Людочка сорвалась с места и исчезла за тяжёлой дверью. Посетитель встал. Он подошёл к столу и бегло ознакомился с бумагами. Кто-то приоткрыл дверь в приёмную, это опять показалась вопросительная физиономия Кораблёва. Лев Бабков молча указал на дубовую дверь. Кораблёв важно кивнул и пропал. Посетитель уселся на диван. Посетителю чудились неясные звуки в кабинете, голоса или, вернее, её голос. Люда выбежала из директорского святилища с пылающим лицом, утирая что-то под глазами, взлетели кружева, она плюхнулась за стол. В приёмной стало сумрачно: половину окна загородила огромная доска лозунга.
Секретарша пудрила щёки и лоб, пристроив зеркальце к телефону. «Не надо огорчаться, – сказал Лев Бабков, – всё бывает».
«А, чтоб тебя…» – пробормотала она, глядя с ненавистью на дребезжащий аппарат. Лев Бабков подошёл к столу и взял трубку.
«Секретариат Института систематических исследований, – сказал он, и его голос приобрёл тот необходимый тембр, который заставляет людей насторожиться. Шёлковая перчатка, в которой держат клинок. – Чрезвычайно сожалею. – Он смотрел на Людмилу. – Директор руководит совещанием и в данный момент не может с вами говорить».
Трубка осведомилась, с кем она разговаривает.
«Зам ответственного секретаря по организационной части. Сожалею».
Трубка не унималась. Людочка открыла рот. Бабков сказал:
«Изложите вашу просьбу в двух словах, она будет передана по инстанции. Сочувствую вам и всемерно готов содействовать. Невозможно. Нет. Да. Председатель Учёного совета тоже на совещании. Можете катиться к чертям собачьим». Последние слова были, очевидно, произнесены a parte. Трубка старинного аппарата с изогнутым раструбом микрофона плюхнулась на вилки.
«Я занята! – крикнула Людочка раздражённо, когда дверь в приёмную вновь приоткрылась. – Не видите – у меня посетитель. Слушайте, – пробормотала она, – как вас, и вообще, кто вы такой… Я же вам сказала. Он вас не примет. И к тому же его, наверное, уже нет. У него там, – сказала она, – есть другой выход».
«Но я не к нему; я к вам».
«Ко мне? – переспросила она, как бы просыпаясь в лёгкой тревоге. – Послушайте… И вообще».
Это «вообще», слово-протей, могло быть знаком неприятия, презрительного удивления, эквивалентом поджатых губ или поднятых бровей, могло означать и уступку, но главным образом указывало на общую температуру разговора. «И вообще!» – сказала Люда, окончательно овладев собой, поднимая на собеседника эмалевые глаза. Крошки чёрной краски висели на ресницах.
И в ту же минуту (мы должны представить себя на её месте) она почувствовала перемену, заработали бесшумные генераторы пола. В тайных глубинах тела яичники впрыснули в кровь дозу женского гормона. Если можно было уложить в короткий вопрос некоторую общую мысль, проплывшую, как корабль, в её мозгу, то этот вопрос – вполне однозначный при всей своей неопределённости – звучал бы так: а почему бы и нет?
«Директор на совещании, – отчеканила секретарша. – Позвоните позже».
Положила трубку.
Кораблёв просунулся в дверь.
«Муня! – строго сказал Бабков. – Займись своим делом. – Он объяснил: – Это мой человек».
После короткой паузы:
«Так вот. Я бы хотел поступить на работу».
«Да? – сказала она иронически. – Интересно».
«Я бы хотел поступить к вам в Институт».
«Обратитесь в отдел кадров».
«Но меня там никто не знает».
«Я вас тоже не знаю, – заметила она. – Вы хотите подавать на конкурс?»
«Может, вы мне что-нибудь посоветуете?»
«Безобразие, – сказала она. – Совсем загородили окно. Что же я могу посоветовать?»
«Может быть, вы подскажете, на какую должность мне лучше всего подавать. Я могу работать кем угодно. Мне всё равно, кем работать. А если между нами, то я бы хотел просто числиться».
«Просто числиться».
«Ну да».
«И получать зарплату».
«Почему бы и нет?»
«Многого хотите».
«Уверяю вас, совсем немного».
«Почему именно в наш Институт?»
«Потому что, – он улыбнулся, – я хочу быть возле вас».
«Мне кажется, вы чересчур самонадеянны». Эта фраза казалась вычитанной из книжки. Весь диалог напоминал пародию на разговоры в романах. Жизнь гораздо чаще пародирует литературу, чем наоборот. Во всяком случае, было очевидно, что разговор шел не о том, о чём он шел; или, по крайней мере, не только об этом.
Но в конце концов, – такая мысль не могла не придти в голову Лёве, – в конце концов, не была ли вся эта сцена отражением какого-то общего закона, по которому все, что текло на поверхности, делалось и говорилось, было мнимостью? Настоящая жизнь, как подземные воды, струилась и пробивала свой извилистый путь в неисследимых потёмках.
«Должность… – сказал он, – должность подберите мне сами».
«Вы и на фронте были, когда ж это вы успели?»
Лев Бабков взглянул на свои ордена.
«Я сын полка, – сказал он, – воспитывался под свист путь и грохот снарядов. Я кандидат исторических наук, то есть, собственно говоря, любых наук…»
«Но позвольте».
«Шучу, конечно. А может, и не совсем шучу. Я литературный секретарь старейшего члена партии, мы работаем над его мемуарами. Вас, вероятно, интересуют мои документы – пожалуйста».
«Да зачем мне ваши документы, я вам и так верю».
«Когда мне придти?»
«Документы сдадите в отдел кадров».
«Я хотел прежде показать вам. Вот если бы вы замолвили за меня словечко перед Директором».
«Знаете что, – сказала она неуверенно, – я не могу так много времени тратить на одного человека. Там другие посетители ждут».
«С посетителями мы в два счёта расправимся. А насчёт того, что верю – советую вам быть осторожней. Вы даже не представляете себе, сколько вокруг ходит шарлатанов. Документы могут быть поддельными. Вот видите: диплом. Ведь эту печать ничего не стоит перепечатать. Перенести с одного документа на другой, вот и всё. Подпись замастырить пара пустяков».
«Это вы так говорите, потому что сами никогда не подделывали… – Она поглядела в окно. – Да что это, в самом деле. Что ж, я так и буду сидеть целый день при электричестве?»
«Одну минуту».
Лёва водил пальцем по списку телефонов, пока не остановился на нужном номере.
«Этот?»
Секретарша пожала плечами.
«Попрошу начальника конторы», – произнёс он голосом, в котором вновь почувствовались бархат и латы. Несомненно, акустика этого голоса заключала в себе больше смысла, чем то, что он собирался сказать. Мягкий и переливчатый, грозно-ласкающий, этот голос производил больше впечатления на женщин, чем на мужчин. Но что он собирался сказать? Лев Бабков положился на вдохновение.
«Попрошу начальника конторы… как его, кстати?.. Товарищ Лукульченко. С вами говорит уполномоченный министерства… я нахожусь в кабинете Директора Института системных исследований».
Последовавший за этим монолог не требует пересказа; раздавались слова: «безответственность», «халатность», «немедленно», «безотлагательно» и под конец совсем уже неуместное выражение «сукин сын, ты у меня наплачешься».
«Людочка, – кладя трубку, сказал Лев Бабков, – я совершенно уверен в том, что меня привела к вам судьба».
Загадочные ущелья прошлого
Бабков, сообщивший Анне Семёновне, что он поступает (или уже поступил?) на работу в Институт и даже беседовал с самим Директором, разумеется, прихвастнул: немногим удавалось лицезреть Директора, не говоря уже о том, чтобы получить аудиенцию. Разве только увидеть поутру перед домом с гипсовым гербом и символами науки директорский экипаж, – между тем как «сам» уже допивал у себя наверху в кабинете первую чашку тибетского чая.
Тому же, кто не поленился бы встать пораньше, возможно, посчастливилось бы наблюдать, как длинный чёрный автомобиль выворачивает из переулка и, урча, взбирается задними колёсами на тротуар, к ступеням портала.
Растворились задние дверцы. Старец – снежно-белые усы, мясистый нос и академическая шапочка-ермолка – выехал в кресле спиной вперёд, был подхвачен двумя молодцами, пронесён мимо вахтёра, стоявшего навытяжку, с фуражкой перед грудью, возле стеклянной клетки. Лифт стоял наготове под присмотром специально приставленного для этой цели научного работника в чине кандидата; кресло с усами и ермолкой поехало наверх, там встречали сотрудники и благоухающая, как сама весна, секретарша.
Директор сделал знак остановиться, чтобы поцеловать руку у Людочки, замахал руками, давая понять, что не нуждается в посторонней помощи, сам выбрался из кресла и с удивительной бодростью, с приветственным жестом, словно премьер, удаляющийся за кулисы, проследовал через приёмную в кабинет. Свой рабочий день Директор Института начинал, как уже упомянуто, с тибетского чая, дарующего долголетие. Директор не упускал случая рекомендовать чай своим сотрудникам. Он повторял чаепитие в полдень при прохождении солнца через полюс эклиптики и при восходе верхнего рога луны. По сведениям, которые мало отличались от легенд, он не употреблял мясо и молоко, а также избегал растительных, мучных и иных продуктов, за исключением сухих семян. Директор был сед, сух, мал росточком, что, как известно, тоже способствует долгожительству. Обыкновенно он не покидал рабочий кабинет до позднего вечера; случалось, оставался на ночь и бодрствовал при свечах, в память об одном событии своей жизни; бывало и так, что кабинет вдруг оказывался необитаем, и только голос шефа, столетний замогильный голос, шелестел на столе у Люды.